Поиск:   
Классическая литература | Сочинения | ЕГЭ 2011 | Биографии Авторов | Краткие изложения | ГДЗ | Английский | Рефераты | Интересные статьи | Контакты
Поддержите ресурс, разместив нашу кнопку на своем сайте
получить код >>
  Реклама:

ГДЗ - Готовые Домашние Задания

Собрание различных готовых домашних заданий (ГДЗ) для школьников по различным дисциплинам школьной программы!



Алгебра

ГДЗ | Алгебра

7 класс | 8 класс | 9 класс | 10-11 класс | Сборники задач


 

Случайные авторы

Пушкин Александр Сергеевич

Русский поэт, драматург и прозаик. (26 мая (6 июня) 1799 — 29 января (10 февраля) 1837)

Фет Афанасий Афанасьевич

Русский поэт, переводчик и мемуарист. (23 ноября (5 декабря) 1820 — 21 ноября (3 декабря) 1892, Москва)

Достоевский Федор Михайлович

Русский писатель, мыслитель. (30 октября (11 ноября) 1821 — 28 января (9 февраля) 1881)

Смотреть всех авторов

Случайные произведения

Царство Божие внутри вас...

Warning: include(): http:// wrapper is disabled in the server configuration by allow_url_include=0 in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(http://ref.zeyn.ru/size.txt): failed to open stream: no suitable wrapper could be found in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(): Failed opening 'http://ref.zeyn.ru/size.txt' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php:/usr/share/pear') in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

И не бойтесь убивающих тело, души же могущих убить, а

бойтесь более того, кто может и душу и тело погубить в геенне.

Матф. X, 28

Вы куплены дорогою ценою - не делайтесь рабами человеков.

К Коринфянам VII, 22



В 1884 году я написал книгу под заглавием: "В чем моя вера?" В книге этой
я действительно изложил то, во что я верю.
Излагая свою веру в учение Христа, я не мог не высказать и того, почему я
не верю и считаю заблуждением ту церковную веру, которая обыкновенно
называется христианством.
В числе многих отступлений этого учения Христа я указывал на главное
отступление, именно - на непризнание заповеди непротивления злу насилием,
очевиднее других отступлений указывающее на извращение церковным учением
учения Христа.
Я очень мало знал, как и все мы, о том, что делалось и было проповедуемо и
писано в прежнее время по вопросу о непротивлении злу. Я знал то, что было
высказано об этом предмете у отцов церкви - Оригена, Тертуллиана и других, -
знал и о том, что существовали и существуют некоторые, так называемые, секты
менонитов, гернгутеров, квакеров, которые не допускают для христианства
употребления оружия и не идут в военную службу; но что было сделано этими,
так называемыми, сектами для разъяснения этого вопроса, было мне мало
известно.
Книга моя, как я и ожидал, была задержана русской цензурой, но отчасти
вследствие моей репутации как писателя, отчасти потому, что она
заинтересовала людей, книга эта распространилась в рукописях и литографиях в
России и в переводах за границей и вызвала, с одной стороны, от людей,
разделяющих мои мысли, ряд сведений о сочинениях, писанных об этом же
предмете, с другой стороны, ряд критик на мысли, высказанные в самой книге.
Как то, так и другое, вместе с историческими явлениями последнего времени,
выяснило для меня очень многое и привело меня к новым выводам и заключениям,
которые я и хочу высказать.
Прежде скажу о тех сведениях, которые я получил об истории вопроса о
непротивлении злу; потом о тех суждениях об этом вопросе, которые были
высказаны как духовными, т.е. исповедующими христианскую религию, критиками,
так и светскими, т.е. не исповедующими христианскую религию; и, наконец, те
выводы, к которым я был приведен и теми и другими, и историческими событиями
последнего времени.

    I



Одним из первых откликов на мою книгу были письма от американских
квакеров. В письмах этих, выражая свое сочувствие моим взглядам о
незаконности для христианина всякого насилия и войны, квакеры сообщили мне
подробности о своей, так называемой, секте, более 200 лет исповедующей на
деле учение Христа о непротивлении злу насилием и не употреблявшей и теперь
не употребляющей для защиты себя оружия. Вместе с письмами квакеры присылали
мне свои брошюры, журналы и книги. Из этих присланных мне ими журналов,
брошюр и книг я узнал, до какой степени уже много лет тому назад ими
неопровержимо была доказана для христианина обязанность выполнения заповеди
о непротивлении злу насилием и была обличена неправильность церковного
учения, допускающего казни и войны.
Целым рядом рассуждений и текстов доказав то, что с религией, основанной
на миролюбии и благоволении к людям, несовместима война, т.е. калечение и
убийство людей, квакеры утверждают и доказывают, что ничто столько не
содействовало затемнению Христовой истины в глазах язычников и не мешало
распространению христианства в мире, как непризнание этой заповеди людьми,
именовавшими себя христианами, - как разрешение для христиан войны и
насилия.
"Христово учение, вошедшее в сознание людей не посредством меча и насилия,
говорят они, а посредством непротивления злу, посредством кротости, смирения
и миролюбия, - только примером мира, согласия и любви между своими
последователями и может распространиться в мире".
"Христианин, по учению самого Бога, может быть руководим в отношениях к
людям только миролюбием, и потому не может быть такого авторитета, который
заставил бы христианина действовать противно учению Бога и главного свойства
христианина по отношению своих близких".
"Правило государственной необходимости, говорят они, может заставить
изменить закону Бога тех, которые ради житейских выгод стараются согласить
несогласимое, но для христианина, который истинно верит тому, что следование
учению Христа дает ему спасение, правило это не может иметь никакого
значения".
Знакомство с деятельностью квакеров и их сочинениями: с Фоксом, Пэном и в
особенности с книгой Даймонда (Dymond) 1827 г. - показало мне, что не только
давным-давно сознана невозможность соединения христианства с насилием и
войною, но что эта несовместимость давным-давно так ясно и несомненно
доказана, что надо только удивляться, каким образом может продолжаться это
невозможное соединение христианского учения с насилием, которое
проповедовалось и продолжает проповедоваться церквами.
Кроме сведений, полученных мною от квакеров, около этого же времени я
получил тоже из Америки сведения о том же предмете из совершенно другого и
прежде мне вовсе неизвестного источника. Сын Вильяма Ллойда Гаррисона,
знаменитого борца за свободу негров, писал мне, что, прочтя мою книгу, в
которой он нашел мысли, сходные с теми, которые были выражены его отцом в
1838 году, он, полагая, что мне будет интересно узнать это, присылает мне
составленную его отцом почти 50 лет назад декларацию или провозглашение
непротивления - "Non resistance".
Провозглашение это возникло при следующих условиях: Вильям Ллойд Гаррисон,
рассуждая в существовавшем в 1838 году в Америке обществе для установления
мира между людьми о мерах прекращения войны, пришел к заключению, что
установление всеобщего мира может быть основано только на явном признании
заповеди непротивления злу насилием (Мф. V, 39) во всем ее значении, так,
как понимают ее квакеры, с которыми Гаррисон находился в дружеских
отношениях. Придя к такому заключению, Гаррисон и составил тогда и предложил
обществу следующее провозглашение, которое было подписано тогда, в 1838
году, многими членами.




Провозглашение основ, принятых членами общества,

основанного для установления между людьми

всеобщего мира



Бостон 1838 г.
Мы, нижеподписавшиеся, считаем своим долгом по отношению к себе, к делу,
близкому нашему сердцу, к стране, в которой мы живем, и ко всему остальному
миру огласить это наше исповедание, выразив в нем те основы, которых мы
держимся, цели, к которым мы стремимся, и средства, которые мы намерены
употреблять для достижения всеобщего благодетельного и мирного переворота.
Вот это наше исповедание.
Мы не признаем никакого человеческого правительства. Мы признаем только
одного царя и законодателя, только одного судью и правителя над
человечеством. Отечеством нашим мы признаем весь мир, соотечественниками
своими признаем все человечество. Мы любим свою родину столько же, сколько
мы любим и другие страны. Интересы, права наших сограждан нам не дороже
интересов и прав всего человечества. Поэтому мы не допускаем того, чтобы
чувство патриотизма могло оправдывать мщение за обиду или за вред,
нанесенный нашему народу...
Мы признаем, что народ не имеет права ни защищать себя от внешних врагов,
ни нападать на них. Мы признаем также, что отдельные лица в своих личных
отношениях не могут иметь этого права. Единица не может иметь большего
значения, чем совокупность их. Если правительство не должно оказывать
сопротивления чужестранным завоевателям, имеющим целью опустошать наше
отечество и избивать наших сограждан, то точно так же не должно быть
оказываемо сопротивление силою отдельным лицам, нарушающим общественное
спокойствие и грозящим частной безопасности. Проповедуемое церквами
положение о том, что все государства на земле установлены и одобряемы Богом
и что все власти, существующие в Соединенных Штатах, в России, в Турции,
соответствуют воле Бога, столь же нелепо, как и кощунственно. Это положение
представляет творца нашего существом пристрастным и устанавливающим и
поощряющим зло. Никто не решится утверждать того, чтобы власти, существующие
в какой бы то ни было стране, действовали по отношению к своим врагам в духе
учения и по примеру Христа. А потому деятельность этих властей не может быть
приятна Богу, и потому и власти эти не могли быть установлены Богом и должны
быть низвергнуты не силою, но духовным возрождением людей.
Мы признаем нехристианскими и незаконными не только самые войны - как
наступательные, так и оборонительные, - но и все приготовления к войнам:
устройство всяких арсеналов, укреплений, военных кораблей; признаем
нехристианским и незаконным существование всяких постоянных армий, всякого
военного начальства, всяких памятников, воздвигнутых в честь побед или
павших врагов, всяких трофеев, добытых на поле сражения, всяких празднований
военных подвигов, всяких присвоений, совершенных военной силой; признаем
нехристианским и незаконным всякое правительственное постановление,
требующее военной службы от своих подданных.
Вследствие всего этого мы считаем для себя невозможным не только службу в
войсках, но и занимание должностей, обязующих нас принуждать людей поступать
хорошо под страхом тюрьмы или смертной казни. Мы поэтому добровольно
исключаем себя из всех правительственных учреждений и отказываемся от всякой
политики, от всяких земных почестей и должностей.
Не считая себя вправе занимать места в правительственных учреждениях, мы
точно так же не считаем себя вправе и избирать на эти места других лиц. Мы
также считаем себя не вправе судиться с людьми, чтобы заставить их
возвратить взятое у нас. Мы считаем, что мы обязаны отдать и кафтан тому,
кто взял нашу рубашку, но никак не подвергать его насилию (Мф. V, 40.)
Мы верим в то, что уголовный закон Ветхого Завета: око за око, зуб за зуб
- отменен Иисусом Христом и что по Новому Завету всем его последователям
проповедуется прощение врагам вместо мщения, во всех случаях без исключения.
Вымогать же насилием деньги, запирать в тюрьму, ссылать или казнить,
очевидно, не есть прощение обид, а мщение.
История человечества наполнена доказательствами того, что физическое
насилие не содействует нравственному возрождению и что греховные наклонности
человека могут быть подавлены лишь любовью, что зло может быть уничтожено
только добром, что не должно надеяться на силу руки, чтобы защищать себя от
зла, что настоящая безопасность для людей находится в доброте, долготерпении
и милосердии, что лишь кроткие наследуют землю, а поднявшие меч от меча
погибнут.
И поэтому, как для того, чтобы вернее обеспечить жизнь, собственность,
свободу, общественное спокойствие и частное благо людей, так и для того,
чтобы исполнить волю того, кто есть царь царствующих и господь
господствующих, мы от всей души принимаем основное учение непротивления злу
злом, твердо веруя, что это учение, отвечая всем возможным случайностям и
выражая волю Бога, в конце концов должно восторжествовать над всеми злыми
силами. Мы не проповедуем революционного учения. Дух революционного учения
есть дух мести, насилия и убийства. Он не боится Бога и не уважает личности
человека. Мы же желаем быть преисполненны духа Христова. Следуя основному
нашему правилу непротивления злу злом, мы не можем производить заговоров,
смут или насилий. Мы подчиняемся всем узаконениям и всем требованиям
правительства, кроме тех, которые противны требованиям Евангелия.
Сопротивление наше ограничивается покорным подчинением, имеющим быть
наложенными на нас за неповиновение, наказаниям. Намереваясь без
сопротивления переносить все направленные на нас нападения, мы между тем, с
своей стороны, намерены не переставая нападать на зло мира, где бы оно ни
было, вверху или внизу, в области политической, административной или
религиозной, стремясь всеми возможными для нас средствами к осуществлению
того, чтобы царства земные слились в одно царство господа нашего Иисуса
Христа. Мы считаем несомненной истиной то, что все то, что противно
Евангелию и духу его и потому подлежит уничтожению, должно быть сейчас же
уничтожаемо. И потому, если мы верим предсказанию о том, что наступит время,
когда мечи перекуются на орала и копья на серпы, мы сейчас же, не откладывая
этого на будущее время, должны делать это по мере сил наших. И потому все
те, которые выделывают, продают, употребляют оружие, содействуют всяким
военным приготовлениям, этим самым вооружаются против мирного господства
Сына Божьего на земле. Высказав наши основы, скажем теперь о том, какими
путями мы надеемся достигнуть нашей цели. Мы надеемся победить "безумием
проповеди".
Мы будем стараться распространять свои взгляды среди всех людей, к каким
бы народам, исповеданиям и слоям общества они ни принадлежали. Для этой цели
мы будем устраивать публичные чтения, распространять печатные объявления и
брошюры, составлять общества и подавать прошения во всякие правительственные
учреждения. Вообще будем стремиться всеми доступными для нас средствами к
достижению коренного переворота во взглядах, чувствах и действиях нашего
общества относительно греховности насилия по отношению к внешним и
внутренним врагам. Принимаясь за это великое дело, мы вполне сознаем, что
наша искренность может быть подвергнута жестоким испытаниям. Наша задача
может навлечь на нас оскорбления, обиды, страдания и даже смерть. Нас
ожидает непонимание, ложное толкование и клевета. Против нас должна
подняться буря. Гордость и фарисейство, честолюбие и жестокость, правители и
власти - все это может соединиться, чтобы уничтожить нас. Таким образом
поступали с мессией, которому мы стремимся подражать по мере сил своих. Но
нас не пугают эти ужасы. Мы надеемся не на людей, а на всемогущего господа.
Если мы отказались от человеческого заступничества, что же может поддержать
нас, как не одна вера, побеждающая мир? Мы не будем удивляться тем
испытаниям, которым мы подвергаемся, а будем радоваться тому, что удостоимся
разделить страдания Христа.
Вследствие всего этого мы предаем души свои Богу, веруя тому, что сказано,
что тот, кто оставит дома и братьев и сестер, или отца, или мать, или жену,
или детей, или поля ради Христа, получит во сто раз больше и наследует жизнь
вечную.
Итак, твердо веруя, несмотря на все, что может вооружиться против нас, в
несомненное торжество во всем мире основ, выраженных в этом провозглашении,
мы прилагаем здесь свои подписи, надеясь на разум и совесть человечества,
более же всего на силу Божью, которой и вручаем себя.



Вслед за этим провозглашением были основаны Гаррисоном общество
непротивления и журнал, называвшийся "Непротивляющимся" ("Non-resistant"), в
котором проповедовалось учение непротивления во всем его значении и со всеми
его последствиями, как оно было выражено в провозглашении. Сведения о
дальнейшей судьбе общества и журнала непротивления получены мною из
прекрасной биографии В.Л. Гаррисона, составленной его сыновьями.
Общество и журнал просуществовали недолго: большинство сотрудников
Гаррисона по делу освобождения рабов, опасаясь того, чтобы слишком
радикальные требования, выраженные в журнале "Непротивляющемся", не
оттолкнули людей от практического дела освобождения негров, - большинство
сотрудников отказалось от исповедания принципа непротивления, как он был
выражен в провозглашении, и общество и журнал прекратили свое существование.
Это провозглашение Гаррисона, так сильно и красноречиво выражавшее такое
важное для людей исповедание веры, казалось, должно бы было поразить людей и
сделаться всемирно-известным и предметом всестороннего обсуждения. Но ничего
подобного не было. Оно не только не известно в Европе, но среди американцев,
столь высоко чтущих память Гаррисона, провозглашение это почти неизвестно.
Та же неизвестность постигла и другого борца за непротивление злу, недавно
умершего, в продолжение 50 лет проповедовавшего это учение, американца Адина
Баллу. До какой степени мало известно все то, что относится к вопросу
непротивления, видно из того, что Гаррисон-сын, написавший превосходную, в
4-х больших томах, биографию своего отца, этот Гаррисон-сын на вопрос мой о
том, существует ли теперь общество непротивления и есть ли последователи
его, отвечал мне, что, сколько ему известно, общество это распалось и
последователей этого учения не существует, тогда как в то время, когда он
писал мне, жил в Массачусете, в Hopedate, Адин Баллу, участвовавший в трудах
отца Гаррисона и посвятивший 50 лет жизни на проповедь устно и печатно
учения непротивления. Впоследствии я получил письмо от Вильсона, ученика и
помощника Баллу, и вошел в сношение с самим Баллу. Я написал Баллу, и он
отвечал мне и прислал мне свои сочинения. Вот некоторые выписки из них.
"Иисус Христос - мой господь и учитель, - говорит Баллу в одной из статей,
обличающей непоследовательность христиан, признающих право защиты и войны. -
Я обещал, оставив все, следовать за ним, на худое и доброе до самой смерти.
Но я гражданин демократической республики Соединенных Штатов, которой я
присягал в верности в том, что я буду поддерживать конституцию моей страны,
если нужно, жертвою жизни. Христос требует от меня, чтобы я сделал другим
то, что я хотел бы, чтобы мне делали. Конституция Соединенных Штатов требует
от меня, чтобы я делал двум миллионам рабов (тогда были рабы, теперь на
место их смело можно поставить рабочих) как раз обратное тому, что бы я
хотел, чтобы мне делали, т. е. содействовал бы тому, чтобы держать их в том
рабстве, в котором они находятся. И это ничего, я продолжаю избирать или
избираться, я помогаю управлять, я даже готов быть выбран на какую-либо
должность управления. Это не мешает мне быть христианином. Я продолжаю
исповедовать и не нахожу затруднения исполнять завет с Христом и с
правительством".
"Иисус Христос запрещает мне противиться делающим зло и лишать их ока за
око и зуба за зуб, крови за кровь, жизни за жизнь".
"Мое правительство требует от меня как раз противного и защиту себя
основывает на виселице, ружье, мече, употребляемых против своих домашних и
внешних врагов. И соответственно этому страна снабжается виселицами,
тюрьмами, арсеналами, военными кораблями и солдатами".
"В поддержании и употреблении этих дорогостоящих убийственных
приспособлений мы можем весьма удобно осуществить добродетель прощения
обижающих нас, любви к врагам, благословения проклинающих нас и делания
добра ненавидящим нас. Для этой цели у нас есть постоянные христианские
священники, чтобы молиться за нас и призывать благословение Божие на святые
убийства. Я все это вижу (т. е. противоречие исповедания и жизни) и
продолжаю и исповедовать и управлять и горжусь тем, что я в одно и то же
время и набожный христианин и преданный слуга правительству. Не хочу я
согласиться с этим безумным понятием непротивления. Не могу я отказаться от
своего влияния и оставить одних безнравственных людей во главе
правительства. Конституция говорит: правительство имеет право объявлять
войну, и я соглашаюсь, я поддерживаю это, я клянусь, что буду поддерживать.
Я от этого не перестаю быть христианином. Война тоже христианская
обязанность. Разве не христианское дело убить сотни тысяч ближних,
насиловать женщин, разорять и сжигать города и делать всевозможные
жестокости? Пора бросить все эти выдуманные сентиментальности. Это самое
настоящее средство прощать обиды и любить врагов. Если мы только делаем это
в духе любви, ничего не может быть более христианского, как такое огульное
убийство".
В другой брошюре, под заглавием: "Сколько нужно людей, чтобы
преобразить злодейство в праведность", он говорит: "Один человек не
должен убивать. Если он убил, он преступник, он убийца. Два, десять, сто
человек, если они делают это, - они убийцы. Но государство или народ может
убивать, сколько он хочет, и это не будет убийство, а хорошее, доброе дело.
Только собрать побольше народа, и бойня десятков тысяч людей становится
невинным делом. Но сколько именно нужно людей для этого?
Вот в чем вопрос. Один не может красть, грабить, но целый народ может. Но
сколько именно нужно для этого? Почему 1, 10, 100 человек не должны нарушать
закона Бога, а очень много могут?"
А вот катехизис Баллу, составленный для его паствы.




Катехизис непротивления


(Перевод сделан свободно, с некоторыми пропусками)


Вопр. - Откуда взято слово "непротивление"?
Отв. - Из изречения: не противься злому. Мф. V, 39.
Вопр. - Что выражает это слово?
Отв. - Оно выражает высокую христианскую добродетель,
предписываемую Христом.
Вопр. - Следует ли слово непротивление принимать в самом его
обширном смысле, т.е. что оно указывает на то, чтобы не делать никакого
сопротивления злу.
Отв. - Нет, оно должно быть понимаемо в точном смысле наставления
Спасителя, т.е. не платить злом за зло. Злу должно противиться
всякими праведными средствами, но никак не злом.
Вопр. - Из чего видно, что Христос в таком смысле предписал
непротивление?
Отв. - Из слов, которые он при этом сказал. Он говорил: Вы слышали,
что сказано древним: око за око, зуб за зуб. А я говорю вам: не противься
злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую, и кто
захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду.
Вопр. - О ком он говорил в словах: вы слышали, что сказано?
Отв. - О патриархах и пророках, о том, что они сказали, - что
содержится в писаниях Ветхого Завета, который евреи обыкновенно называют
Закон и пророки.
Вопр. - Какие предписания разумел Христос под словами: "вам
сказано"?
Отв. - Те предписания, в которых Ной, Моисей и другие пророки дают
право причинять личный вред наносителям вреда, чтобы наказывать и уничтожать
злые дела.
Вопр.- Приведите такие предписания.
Отв.- "Кто прольет кровь человеческую между людьми, того самого
кровь прольется". Быт. IX, 6.
"Кто ударит человека так, что тот умрет, да будет предан смерти. А если
будет вред, то отдай душу за душу, глаз за глаз, зуб за зуб, руку за руку,
ногу за ногу, обожжение за обожжение, рану за рану, ушиб за ушиб". Исх. XXI,
12, 23, 25.
"Кто убьет какого-либо человека, тот предан будет смерти". "А кто сделает
повреждение ближнему своему, тому должно сделать то же, что он сделал".
"Перелом за перелом, око за око, зуб за зуб". Лев. XXIV, 17, 19, 20.
"А судьи должны хорошо исследовать, и если свидетель тот есть свидетель
ложный, ложно донес на брата своего, то поступайте с ним так, как он умышлял
поступить с братом своим. Да не пощадит его глас твой: душу за душу, око за
око, зуб за зуб, руку за руку, ногу за ногу". Второз. XIX, 18, 21.
Вот предписания, о которых говорит Иисус.
Ной, Моисей и пророки учили так, что тот, кто убивает, калечит или мучает
своих ближних, делает зло. Чтобы противиться такому злу и уничтожать его,
нужно делающего зло наказывать смертью или искалечением или каким-нибудь
личным мучением. Обиде нужно противопоставить обиду, убийству - убийство,
мучению - мучение, злу - зло. Так учили Ной, Моисей и пророки. Но Христос
отрицает все это. "Я говорю вам, написано в Евангелии: не противься злому,
не противься обиде - обидою, но скорее перенеси повторенную обиду от
делающего зло". То, что было позволено, запрещается. Понявши, какого рода
противлению они учили, мы точно знаем, чему учит непротивление Христа.
Вопр. - Допускали ли древние сопротивление обиде обидою?
Отв. - Да. Но Иисус запретил это. Христианин ни в каком случае не
имеет права лишать жизни или подвергать обиде делающего зло ближнего.
Вопр. - Может ли он убить или искалечить другого при самообороне?
Отв. - Нет.
Вопр. - Может ли он войти с жалобой в суд с той целью, чтобы его
обидчик был наказан?
Отв. - Нет. Ибо, что он делает через других, в сущности он сам
делает.
Вопр. - Может ли он сражаться в войске против неприятелей или
против домашних бунтовщиков?
Отв. - Конечно, нет. Он не может принимать никакого участия в войне
или воинских приготовлениях. Он не может употреблять смертоносного оружия.
Он не может противиться обиде обидой, все равно один ли он, или вместе с
другими, сам или через других людей.
Вопр. - Может ли он добровольно выбирать или снаряжать военных
людей правительству?
Отв. - Он не может делать ничего этого, если хочет быть верным
закону Христа.
Вопр. - Может ли он добровольно давать деньги для помощи
правительству, поддерживаемому военной силой, смертной казнью, вообще
насилием?
Отв. - Нет, если только деньги не предназначены на какой-нибудь
особый предмет, справедливый в самом себе, где и цель и средства добрые.
Вопр. - Может ли он платить подати такому правительству?
Отв. - Нет, он не должен добровольно платить подати, но не должен
противиться взиманию податей. Подать, налагаемая правительством,
взыскивается независимо от воли подданных. Ей нельзя противиться, не
прибегая самому к насилию. Насилия же христианин употреблять не может,
поэтому он должен предоставить прямо свою собственность
насильственному ущербу, производимому властями.
Вопр. - Может ли христианин подавать голос при выборах и
участвовать в суде или управлении?
Отв. - Нет, участие в выборах, суде или управлении есть участие в
правительственном насилии.
Вопр. - В чем главное значение учения о непротивлении злу?
Отв. - В том, что оно одно дает возможность вырвать с корнем зло,
как из своего сердца, так и из сердца ближнего. Учение это запрещает делать
то, чем увековечивается и умножается зло в мире. Тот, кто нападает на
другого и обижает его, зажигает в другом чувство ненависти, корень всякого
зла. Обидеть другого, потому что он нас обидел, будто бы для того, чтобы
устранить зло, значит повторить дурное дело и над ним и над собой, значит
породить или по крайней мере освободить -
поощрить того самого демона, которого мы будто бы хотим изгнать.
Сатана не может быть изгнан сатаною, неправда не может быть очищена
неправдою, и зло не может быть побеждено злом.
Истинное непротивление есть единственное настоящее
сопротивление злу. Оно сокрушает голову змия. Оно убивает и в конец
истребляет злое чувство.
Вопр. - Но если мысль учения и верна, то исполнимо ли оно?
Отв. - Так же исполнимо, как всякое добро, предписываемое законом
Божиим. Добро не может быть исполняемо во всех обстоятельствах без
самоотречения, лишения, страдания и, в крайних случаях, без потери самой
жизни. Но тот, кто дорожит жизнью более, чем исполнением воли Бога, уже
мертв для единственной истинной жизни. Такой человек, стараясь спасти свою
жизнь, потеряет ее. Кроме того, и вообще там, где непротивление стоит
пожертвования одною жизнью или каким-нибудь существенным благом жизни,
противление стоит тысячи таких жертв.
Непротивление сохраняет - противление разрушает.
Несравненно безопаснее поступать справедливо, чем несправедливо; сносить
обиду, чем противиться ей насилием, - безопаснее даже в отношении к
настоящей жизни. Если бы все люди не противились злу злом, наш мир был бы
блажен.
Вопр. - Но когда лишь немногие будут так поступать, что станется с
ними?
Отв. - Если бы так поступал даже только один человек, а все
остальные согласились распять его, то не более ли славно ему было бы ему
умереть в торжестве непротивляющейся любви, молясь за врагов своих, чем
жить, нося корону Цезаря, обрызганную кровью убитых? Но один ли, или тысячи
людей, твердо решивших не противиться злу злом, все равно, среди
просвещенных ли, или среди диких ближних, гораздо больше безопасны от
насилия, чем те, которые полагаются на насилие. Разбойник, убийца, обманщик
скорее оставит их в покое, чем тех, кто сопротивляется оружием. Взявшие меч
от меча погибнут, а ищущие мира, поступающие дружественно, безобидно,
забывающие и прощающие обиды большею частью наслаждаются миром или если
умирают, то умирают благословляемы.
Таким образом, если бы все соблюдали заповедь непротивления, то, очевидно,
не было бы ни обиды, ни злодейства. Если бы таких было большинство, то они
установили бы управление любви и доброжелательства даже над обижающими,
никогда не противясь злу злом, никогда не употребляя насилия. Если бы таких
людей было довольно многочисленное меньшинство, то они произвели бы такое
исправительное нравственное действие на общество, что всякое жестокое
наказание было бы отменено, а насилие и вражда заменились бы миром и
любовью. Если бы их было только малое меньшинство, то оно редко испытывало
бы что-нибудь худшее, чем презрение мира, а мир между тем, сам того не
чувствуя и не будучи за то благодарен, постоянно становился бы мудрее и
лучше от этого тайного воздействия. И если бы в самом худшем случае
некоторые из членов меньшинства были бы гонимы до смерти, то эти погибшие за
правду оставили бы по себе свое учение, уже освещенное их мученической
кровью.
Да будет мир со всеми, кто ищет мира, и всепобеждающая любовь да будет
негибнущим наследием всякой души, добровольно подчиняющейся закону Христа:
"Не противься злу насилием".



Баллу в продолжение 50 лет писал и издавал книги преимущественно о вопросе
непротивления злу насилием. В сочинениях этих, прекрасных по ясности мысли и
красоте изложения, вопрос рассмотрен со всех возможных сторон.
Устанавливается обязательность этой заповеди для всякого христианства,
исповедующего Библию как Божеское откровение. Приводятся все обычные
возражения против заповеди непротивления как из Ветхого Завета, так и из
Нового, как, например: изгнание из храма и т. п., и на все выставляются
опровержения; показывается независимо от писания практическая разумность
этого правила и выставляются все обычно делаемые против нее возражения и
опровергаются. Так, одна глава его сочинения трактует о непротивлении злу в
исключительных случаях, в которой он признает, что если бы были случаи, в
которых невозможно применение непротивления злу, то это доказывало бы, что
правило это вообще несостоятельно. Приводя эти исключительные случаи, он
доказывает, что именно в них-то и нужно и разумно применение этого правила.
Нет стороны вопроса, как для сторонников его, так и для противников, которая
бы не была исследована в этих сочинениях. Все это я говорю для того, чтобы
показать тот несомненный интерес, который должны бы иметь такие сочинения
для людей, исповедующих христианство, и что потому, казалось бы,
деятельность Баллу должна бы была быть известной, и мысли, выраженные
им, должны бы быть или признаны, или опровергнуты; но ничего подобного не
было.
Деятельность Гаррисона-отца с его основанием общества непротивляющихся и
декларация еще более, чем сношения мои с квакерами, убеждали меня в том, что
отступление государственнного христианства от закона Христа о непротивлении
насилием есть дело, давно замеченное и указанное и для обличения которого
работали и не перестают работать люди. Деятельность Баллу еще более
подтвердила мне это. Но судьба и Гаррисона и в особенности Баллу, никому не
известного, несмотря на 50 лет упорной и постоянной работы в одном, и том же
направлении, подтвердила для меня и то, что сушествует какой-то
невысказанный, но твердый уговор замалчиванья всех таких попыток.
В августе 1890 года Баллу скончался, и в американском христианского
направления журнале (Religio-Philosophicae journal, August 23) был его
некролог.
В хвалебном некрологе этом пишется о том, что Баллу был духовным
руководителем общины, что он произнес от 8 до 9 тысяч проповедей, женил 1000
пар и написал около 500 статей, но ни одного слова не сказано о той цели,
которой он посвятил свою жизнь, не сказано даже и слова: "непротивление".
Как все то, что 200 лет проповедуют квакеры, как деятельность
Гаррисона-отца, основание его общества и журнала, его провозглашение, так и
вся деятельность Баллу точно как будто не существуют и не существовали.
Поразительным примером такой неизвестности сочинений, направленных на
разъяснение непротивления злу насилием и обличение тех, которые не признают
этой заповеди, служит судьба книги чеха Хельчицкого, только недавно ставшей
известной и до сих пор еще не напечатанной.
Вскоре по выходе моей книги по-немецки я получил из Праги письмо от
профессора тамошнего университета, сообщившее мне о существовании никогда
нигде не напечатанного сочинения чеха Хельчицкого XV века, под названием
"Сеть веры". В сочинении этом, как писал мне профессор, Хельчицкий
около 4-х веков тому назад высказывал тот же взгляд на истинное и ложное
христианство, который высказывал и я в сочинении "В чем моя вера?".
Профессор писал мне, что сочинение Хельчицкого должно было быть издано в
первый раз на чешском языке в журнале Петербургской академии наук. Не имея
возможности достать самое сочинение, я постарался познакомиться с тем, что
известно о Хельчицком, и такие сведения я получил из немецкой книги,
присланной мне тем же пражским профессором, и из истории чешской литературы
Пыпина. Вот что сказано у Пыпина:
"Сеть веры" есть учение Христово, которое должно извлекать человека из
темной глубины житейского моря и его неправд. Истинная вера состоит в том,
чтобы верить Божьим словам; но теперь пришло такое время, что люди истинную
веру принимают за ересь, и поэтому разум должен указать, в чем состоит
истинная вера, если кто этого не знает. Тьма закрыла ее от людей, и они не
узнают истинного закона Христа".
"Для объяснения этого закона Хельчицкий указывает на первобытное
устройство христианского общества, - то устройство, которое, говорит он,
считается теперь в римской церкви гнусным еретичеством".
"Эта первобытная церковь была его собственным идеалом общественного
устройства, основанного на равенстве, свободе и братстве. Христианство, по
мнению Хельчицкого, до сих пор хранит в себе эти основания, нужно только,
чтоб общество возвратилось к его чистому учению, и тогда оказался бы
излишним всякий иной порядок, которому нужны короли и папы: во всем
достаточно одного закона любви..."
"Исторически Хельчицкий относит упадок христианства ко времени Константина
Великого, которого папа Сильвестр ввел в христианство со всеми языческими
нравами и жизнью. Константин, в свою очередь, наделил папу светским
богатством и властью. С тех пор обе власти постоянно помогали друг другу и
стремились только к внешней славе. Доктора и магистры и духовное сословие
стали заботиться только о том, чтобы покорить весь свет своему владычеству,
вооружали людей друг против друга на убийства и грабежи и совсем уничтожали
христианство в вере и в жизни. Хельчицкий совершенно отвергает право войны и
смертную казнь: всякий воин, даже и "рыцарь", есть только насильник, злодей
и убийца".
Тo же, с некоторыми биографическими подробностями и выдержками из
переписки Хельчицкого, сказано в немецкой книге.
Узнав, таким образом, сущность учения Хельчицкого, я с тем большим
нетерпением ожидал появления "Сети веры" в журнале Академии. Но прошел год,
два, три - книга не появлялась. Только в 1888 году я узнал, что начатое
печатание книги приостановилось. Я достал корректурные листы того, что было
отпечатано, и прочел книгу. Книга во всех отношениях удивительная.
Содержание ее совершенно верно передано Пыпиным. Основная мысль
Хельчицкого та, что христианство, соединившись с властью при Константине и
продолжая развиваться в этих условиях, совершенно извратилось и перестало
быть христианством. Заглавие "Сеть веры" дано Хельчицким его сочинению
потому, что, взяв эпиграфом стих Евангелия о призвании учеников с тем, чтобы
они стали ловцами людей, Хельчицкий, продолжая это сравнение, говорит:
"Христос посредством учеников захватил в свою сеть веры весь мир, но большие
рыбы, пробив сеть, выскочили из нее и в проделанные этими большими рыбами
дыры ушли и все остальные, так что сеть осталась почти пустая".
Большие рыбы, пробившие сеть, это властители, императоры, папы, короли,
которые, не отказываясь от власти, приняли не христианство, а только личину
его.
Хельчицкий учит тому же, чему учили и учат теперь непротивляющиеся
менониты, квакеры, в прежние времена - богомилы, павликиане и многие другие.
Он учит тому, что христианство, требующее от своих последователей кротости,
смирения, незлобия, прощения обид, подставления другой щеки, когда бьют по
одной, любви к врагам, - несовместимо с насилием, составляющим необходимое
условие власти.
Христианин, по толкованию Хельчицкого, не только не может быть начальником
или солдатом, но не может принимать никакого участия в управлении, не может
быть торговцем или даже землевладельцем, а может быть только или
ремесленником, или земледельцем.
Книга эта - одна из редких, уцелевших от костров книг, обличающих
официальное христианство. Все такие книги, называемые еретическими, сожжены
вместе с авторами, так что древних сочинений, обличающих отступление
официального христианства, очень мало, и потому эта книга особенно
интересна.
Но, кроме того, что она интересна, как ни смотреть на нее, книга эта есть
одно из замечательнейших произведений мысли и по глубине содержания, и по
удивительной силе и красоте народного языка, и по древности. А между тем
книга эта остается, вот уже более четырех веков, ненапечатанной и продолжает
быть неизвестной, за исключением ученых специалистов.
Казалось бы, что все такого рода сочинения и квакеров, и Гаррисона, и
Баллу, и Хельчицкого, утверждающие и доказывающие на основании Евангелия,
что наш мир ложно понимает учение Христа, должны бы возбуждать интерес,
волнение, шум, споры в среде как пастырей, так и пасомых.
Сочинения такого рода, затрагивающие самую сущность христианского учения,
должны бы были, казалось, быть разобраны и признаны справедливыми или
отвергнуты и опровергнуты.
Но ничего подобного нет. Со всеми этими сочинениями повторяется одно и то
же. Люди самых разных взглядов, как верующие, так и - что достойно удивления
- неверующие либералы, как бы сговорившись, все одинаково упорно молчат о
них, и все то, что делается людьми для разъяснения истинного смысла учения
Христа, остается неизвестным или забытым.
Но еще более удивительна неизвестность двух сочинений, о которых я узнал
тоже по случаю появления моей книги. Это книга Dymond'а "On war" - "О
войне", изданная в первый раз в Лондоне в 1824 году и Daniel Musser'а
"О непротивлении", написанная в 1864 году. Неизвестность этих книг
удивительна особенно потому, что, не говоря о достоинстве их, обе книги
трактуют не столько о теории, сколько о практическом приложении теории к
жизни, отношении христианства к военной службе, что теперь особенно важно и
интересно при общей воинской повинности.
Спросят, может быть: как же обязан поступить подданный, который верит, что
война несовместима с его религией, но от которого правительство требует
участия в военной службе?
Кажется, что это вопрос самый живой и такой, на который ответ при
теперешней общей воинской повинности особенно важен. Все или огромное
большинство людей - христиане, и все мужчины призываются к военной службе.
Как же должен человек, как христианин, отвечать на это требование? Ответ
Dymond'а такой:
"Обязанность его состоит в том, чтобы с кротостью, но и с твердостью
отказаться от службы".
"Есть некоторые люди, которые без всякого определенного рассуждения прямо
почему-то заключают, что ответственность за государственные меры ложится
только на тех, которые распоряжаются, или что правительство и цари решают
вопросы о том, что хорошо или дурно для подданных, и что подданные обязаны
только повиноваться. Я думаю, что рассуждения такого рода только отуманивают
совесть людей. "Я не могу не участвовать в совете правительства и потому не
ответственен в его преступлениях". Правда, мы не ответственны в
преступлениях правителей, но мы ответственны в своих собственных
преступлениях. И преступления правителей делаются нашими, если мы, зная, что
это преступления, содействуем их совершению... Те, которые полагают, что они
обязаны повиноваться правительству и что ответственность за совершаемые ими
преступления переносится с них на их государей, сами себя обманывают".
"Говорят: "Мы передаем свои поступки воле других людей, и наши поступки не
могут быть ни дурными, ни хорошими; в наших поступках не может быть ни
заслуги за доброе, ни ответственности за злое, так как они совершаются не по
нашей воле".
Замечательно, что это самое выражено в наставлении солдатам, которое их
заставляют заучивать: там сказано, что только начальник отвечает за
последствия своего приказания.
Но это несправедливо. Человек не может снять с себя ответственности за
свои поступки. И это видно из следующего:
"Если начальник велит вам убить ребенка вашего соседа, убить вашего отца,
вашу мать, послушаетесь ли вы? Если же вы не послушаетесь, то и все
рассуждение никуда не годится, потому что если вы можете не послушаться
правителей в одном случае, то где же вы найдете тот предел, до которого вы
можете повиноваться? Нет другого предела, кроме того, который определен
христианством, и предел этот и разумен и исполним".
"И потому мы полагаем, что обязанность каждого человека, считающего, что
война несовместима с христианством, - кротко, но твердо отказаться от
военной службы. И пусть те, которым приходится так поступать, пусть они
помнят, что на них лежит великая обязанность. От их верности своей религии
зависит - настолько, насколько она зависит от людей, - судьба мира в
человечестве. Пускай они исповедуют свое убеждение и защищают его. И не
одними словами, но и страданиями, если то будет нужно. Если вы верите, что
Христос запретил убийство, не верьте ни суждениям, ни приказаниям людей,
призывающих вас к участию в нем. Таким твердым отказом от участия в насилии
вы привлечете к себе благословение, данное тем, которые слышат слова эти и
исполняют их, и придет время, когда и мир почтит вас как участников в
возрождении человечества".
Книга Мосера называется "Утверждение непротивления" или "Разделение
царства Христа и царства мира сего", в 1864.
Книга эта посвящена тому же вопросу и разъясняет его по случаю требования
американским правительством от своих граждан военной службы во время
междуусобной войны. И тоже имеет самое современное значение, разъясняя
вопрос о том, как, при каких условиях люди должны и могут отказываться от
военной службы. В вступлении автор говорит:
"Известно, что в Соединенных Штатах есть много людей, сознательно
отрицающих войну. Их называют "непротивляющимися" или "беззащитными"
христианами. Эти христиане отказываются защищать свою страну, носить оружие
и, по требованию правительства, воевать против его врагов. До сих пор эта
религиозная причина была уважаема правительством, и те, которые выставляли
ее, были освобождаемы от службы. Но с началом нашей междуусобной войны
общественное мнение возмущено этим обстоятельством. Естественно, что лица,
считающие своей обязанностью нести все тяжести и опасности военной жизни для
защиты своего отечества, чувствуют недоброжелательство к тем лицам, которые
вместе с ними в продолжение долгого времени пользовались покровительством и
выгодами правительства; во время же нужд и опасности не хотят участвовать в
несении трудов и опасности для защиты его. Естественно даже и то, что
положение таких людей признают неразумным, уродливым и признают его
подозрительным".
"Много ораторов и писателей, - говорит автор, - восстали против такого
положения и старались доказать несправедливость непротивления и по здравому
смыслу и по писанию; и это совершенно естественно, и во многих случаях эти
писатели правы, - правы в отношении к лицам, которые, отказываясь от трудов
военной службы, не отказываются от выгод, получаемых ими от правительств, но
- не правы по отношению самого принципа "непротивления". Прежде всего автор
доказывает обязательность для христианина правила непротивления тем, что
предписание это ясно и что оно без возможности перетолкования дано Христом
всякому христианину.
"Судите сами, справедливо ли повиноваться человеку более, чем Богу", -
сказали Петр и Иоанн. И точно так же всякий человек, желающий быть
христианином, должен относиться к требованиям идти на войну, когда Христос
сказал ему: "Не противься злу насилием".
Этим вопрос о самом принципе автор считает решенным. Но другой вопрос, о
том, имеют ли право отказаться от военной службы лица, не отказывающиеся от
выгод, даваемых насилием правительства, автор разбирает подробно и приходит
к заключению, что христианин, следующий закону Христа, если он не идет на
войну, не может точно так же принимать участия ни в каких правительственных
распоряжениях: ни в судах, ни в выборах, - не может точно так же и в личных
делах прибегать к власти, полиции или суду. - Далее в книге разбирается
отношение Ветхого Завета к Новому, значение правительства для нехристиан;
представляются возражения на учение непротивления и опровержения их.
Заключает свою книгу автор следующим:
"Христане не нуждаются в правительстве и потому не могут: ни повиноваться
ему в том, что противно учению Христа, ни, тем менее, участвовать в нем".
"Христос избрал своих учеников из мира, - говорит он, - они не ожидают
мирских благ и мирского счастия, а, напротив, они ожидают жизни вечной. Дух,
в котором они живут, делает их довольными и счастливыми во всяком положении.
Если мир терпит их, они всегда довольны. Если же мир не хочет оставить их в
покое, то они уйдут в другое место, так как они странники на земле и у них
нет определенного места жительства. Они считают, что мертвые могут хоронить
своих мертвецов, им же нужно одно: "следовать за своим учителем".
Не касаясь вопроса о том, верно или неверно определение обязанности
христианина по отношению к войне, которая устанавливается в обеих книгах,
нельзя не видеть практической важности и настоятельности решения этого
вопроса.
Есть люди - есть сотни тысяч квакеров, есть менониты, есть все наши
духоборцы, молокане и люди, не принадлежащие ни к каким определенным сектам,
которые считают, что насилие, а потому и военная служба - несовместимы с
христианством, и потому каждый год у нас в России несколько призываемых
людей отказываются от военной службы на основании своих религиозных
убеждений. Как же поступает правительство? Отпускает их? - Нет. Заставляет
их идти и, в случае несогласия, наказывает их? - Нет. В 1818 году
правительство поступило следующим образом. Вот никому почти в России не
известная выписка из дневника Ник. Ник. Муравьева-Карского, не пропущенная
цензурой:


2 октября 1818 г. Тифлис.

Поутру комендант сказал мне, что недавно прислано в Грузию пять крестьян
помещичьих Тамбовской губернии. Сии люди были в солдаты сданы, но не хотят
служить; их уже несколько раз кнутом секлн и сквозь строй гнали, но они
отдают себя охотно на самые жестокие мучения и на смерть, дабы не служить.
"Отпустите нас, - говорят они, - и не троньте нас, мы никого трогать не
будем. Все люди равны, и государь тот же человек, как и мы; зачем мы будем
ему подати платить, зачем я буду подвергать свою жизнь опасности, чтобы
убить на войне человека, мне не сделавшего никакого зла? Вы можете нас по
кускам резать, а мы не переменим своих мыслей, не наденем шинели и не будем
пайка есть. Тот, который над нами сжалится, даст нам милостыню, а казенного
мы ничего не имели и иметь не хотим". Вот слова сих мужиков, которые
уверяют, что им подобных есть множество в России. Их четыре раза водили в
Комитет министров и, наконец, решились о том представить государю, который
приказал для поправления отправить их в Грузию и предписал
главнокомандующему доносить ему ежемесячно о постепенных успехах для
приведения сих крестьян к настоящим мыслям".

Чем кончилось это поправление - неизвестно, так как неизвестен и весь
эпизод, содержавшийся в глубокой тайне.
Так поступало правительство 75 лет тому назад, - так поступало оно в
большом количестве случаев, всегда старательно скрываемых от народа. Так же
поступает оно и теперь, за исключением немцев-менонитов, живущих в
Херсонской губернии, отказ которых от военной службы признается уважительным
и которых заставляют отбывать сроки службы в работах при лесничестве.
В тех недавних случаях отказа от военной службы, вследствие религиозных
убеждений неменонитов, правительственные лица поступали так:
Сначала прилагают все употребляемые в наше время меры насилия для
"поправления" отказывающихся и приведения их "к настоящим мыслям" и держат
производство этих дел в величайшей тайне. Я знаю, что про одного из
отказавшихся в 1884 году в Москве через два месяца после его отказа
составилось огромное, толстое дело, хранившееся в министерстве под
величайшим секретом.
Начинается обыкновенно с того, что отказывающегося посылают к священникам
и, к стыду их, они всегда увещевают отказывающихся. - Но так как увещание во
имя Христа - отречься от Христа бывает большей частью безуспешным, то
отказавшегося после увещания духовных лиц посылают к жандармам. Жандармы
обыкновенно, не находя ничего политического, возвращают его назад, и тогда
отказавшегося посылают к ученым, к врачам и в сумасшедший дом. Во всех этих
пересылках отказывающийся, лишенный свободы, терпит всякого рода унижения и
страдания, как приговоренный преступник (это повторялось в четырех случаях).
Из сумасшедшего дома доктора выпускают отказавшегося, и тогда начинаются
всякие тайные, хитрые меры, чтобы и не отпустить отказавшегося, поощрив тем
других отказываться так же, как и он, и вместе с тем не оставить его среди
солдат, чтобы и солдаты не узнали от него того, что призвание их к военной
службе совершается совсем не по закону Бога, как их уверяют, а против него.
Самое удобное для правительства было бы казнить отказавшегося: засечь
палками или каким-нибудь иным способом, как это делалось прежде. Но казнить
открыто человека за то, что он верен учению, которое мы сами исповедуем, -
нельзя. Оставить же человека, отказывающегося от повиновения, тоже нельзя. И
вот правительство старается или страданиями заставить этого человека
отречься от Христа, или как-нибудь незаметно избавиться от него, не казня
его открыто, скрыть как-нибудь и поступок этого человека и его самого от
других людей. И начинаются всякого рода уловки и хитрости и мучения этого
человека. Или ссылают этого человека на окраины, или вызывают на
непослушание и тогда судят за нарушение дисциплины и запирают в тюрьму,
дисциплинированный батальон, где уже тайно от всех свободно мучают его, или
признают сумасшедшим и запирают в дом умалишенных. Так, одного сослали в
Ташкент, т. е. как будто перевели в Ташкентское войско, другого в Омск,
третьего судили за непослушание и заперли в тюрьму, четвертого в дом
умалишенных.
Везде повторяется одно и то же. Не только правительство, но и большинство
либеральных, свободно мыслящих людей, как бы сговорившись, старательно
отворачиваются от всего того, что говорилось, писалось, делалось и делается
людьми для обличения несовместимости насилия в самой ужасной, грубой и яркой
его форме - в форме солдатства, т. е. готовности убийства кого бы то ни
было, - с учением не только христианства, но хотя бы гуманности, которое
общество будто бы исповедует.сполнению учения
высшие, правящие классы не только России, но в Европе и в Америке, убедили
меня в том, что существует в этих правящих классах сознательно враждебное
отношение к истинному христианству, выражающееся преимущественно
замалчиванием всех проявлений его.

    II



Такое же впечатление желания скрыть, замолчать то, что я старался
высказать в своей книге, произвели во мне и суждения о ней.
Книга по выходе ее, как я и ожидал, была запрещена и по закону должна была
быть сожжена. Но книга вместо сожжения была разобрана чиновниками и
распространилась в большом количестве списков и литографных оттисков и в
переводах, напечатанных за границей.
И очень скоро на книгу появились критики, не только духовные, но и
светские, которые правительство не только допускало, но и поощряло. Так что
даже опровержение книги, которая считалась никому не известной, назначено
было темой богословских сочинений в академиях.
Критики на мою книгу, как русские, так и иностранные, разделяются на два
главные рода: критики религиозные - людей, считающих себя верующими, и
критики светские - вольнодумные.
Начну с первых:
В книге моей я обвиняю церковных учителей в том, что они учат противно
заповедям Христа, ясно и определенно выраженным в нагорной проповеди, и
особенно противно заповеди о непротивлении злу и лишают этим учение Христа
всего его значения. Церковные учители признают нагорную проповедь с
заповедью о непротивлении злу насилием Божественным откровением и потому,
если они уже раз нашли нужным писать о моей книге, то, казалось бы, им
необходимо было прежде всего ответить на этот главный пункт обвинения и
прямо высказать, признают или не признают они обязательным для христианина
учение нагорной проповеди и заповедь о непротивлении злу насилием, и
отвечать не так, как это обыкновенно делается, т.е. сказать, что хотя, с
одной стороны, нельзя собственно отрицать, но, с другой стороны, опять-таки
нельзя утверждать, тем более, что и т.д., а ответить так же, как поставлен
вопрос в моей книге: действительно ли Христос требовал от своих учеников
исполнения того, чему он учил в нагорной проповеди, и потому, может или не
может христианин, оставаясь христианином, идти в суд, участвуя в нем,
осуждая людей или ища в нем защиты силой, может или не может христианин,
оставаясь христианином, участвовать в управлении, употребляя насилие против
своих ближних, и самый главный, всем предстоящий теперь с общей воинской
повинностью, вопрос - может или не может христианин, оставаясь христианином,
противно прямому указанию Христа обещаться в будущих поступках, прямо
противных учению, и, участвуя в военной службе, готовиться к убийству людей
или совершать их?
Вопросы поставлены ясно и прямо, и, казалось, надобно ясно и прямо
ответить на них.щих поступках, прямо
противных учению, и, участвуя в военной службе, готовиться к убийству людей
или совершать их?
Вопросы поставлены ясно и прямо, и, казалось, надобно ясно и прямо
ответить на них. Но во всех критиках на мою книгу ничего подобного не было
сделано, точно так же как не было сделано и по отношению всех тех обличений
церковных учителей в отступлении их от закона Христа, которыми со времен
Константина полна история.
Очень много было говорено по случаю моей книги о том, как я неправильно
толкую те и другие места Евангелия, о том, как я заблуждаюсь, не признавая
троицы, искупления и бессмертия души; говорено было очень многое, но только
не то одно, что для всякого христианина составляет главный, существенный
вопрос жизни: как соединить ясно выраженное в словах учителя и в сердце
каждого из нас учение о прощении, смирении, отречении и любви ко всем: к
ближним и к врагам, с требованием военного насилия над людьми своего или
чужого народа.
Все, что можно назвать подобиями ответов на этот вопрос, можно свести к
следующим пяти разрядам. Я старался собрать в этом отношении все, что мог,
не только по критикам на мою книгу, но и по всему тому, что и в прежние
времена писалось на эту тему.
Первый самый грубый способ ответа состоит в смелом утверждении того, что
насилие не противоречит учению Христа, что оно разрешено и даже предписано
христианам Ветхим и Новым Заветом.
Этого рода утверждения исходят большею частью от людей, находящихся на
высоких ступенях правительственной или духовной иерархии и вследствие этого
совершенно уверенных, что на их утверждения возражать никто не посмеет, а
если кто и будет возражать, то они не услышат этих возражений. Люди эти
большею частью до такой степени, вследствие одурманения властью, потеряли
представление о том, что есть то христианство, во имя которого они занимают
свое положение, что все то, что есть в христианстве христианского,
представляется им сектантством; все же то, что в писании как Ветхого, так и
Нового Завета может быть перетолковано в смысле антихристианском и
языческом, они считают основанием христианства. В пользу своего утверждения
о том, что христианство не противоречит насилию, эти люди выставляют
обыкновенно с величайшей смелостью самые соблазнительные места из Ветхого и
Нового Завета, самым нехристианским образом толкуя их: казнь Анания и
Сапфиры, казнь Симона Волхва и т.п. - Приводятся все те слова Христа,
которые можно перетолковать как оправдание жестокости: изгнание из храма,
"Отраднее будет земле содомской, чем городу этому" и т.д.
По понятиям этих людей, христианское правительство нисколько не обязано
руководиться духом смирения, прощения обид и любви к врагам.
Опровергать такое утверждение бесполезно потому, что люди, утверждающие
это, сами себя опровергают или, скорее, отвергают себя от Христа, выдумывая
своего Христа и свое христианство вместо того, во имя которого и существует
и церковь и то положение, которое они в ней занимают. Если бы все люди
знали, что церковь проповедует Христа казнящего и не прощающего и воюющего,
то никто бы не верил в эту церковь и некому было бы доказывать то, что она
доказывает.
Второй способ, несколько менее грубый, состоит в том, чтобы утверждать,
что хотя действительно Христос учил подставлять щеку и отдавать кафтан и что
очень высокое нравственное требование, но... что есть на свете злодеи, и
если не усмирять силой этих злодеев, то погибнет весь мир и погибнут добрые.
Довод этот я нашел в первый раз у Иоанна Златоуста и выставляю
несправедливость его в книге "В чем моя вера?".
Довод этот неоснователен потому, что если мы позволим себе признать
каких-либо людей злодеями особенными (рака), то, во-первых, мы этим
уничтожаем весь смысл христианского учения, по которому все мы равны и
братья как сыны одного Отца Небесного; во-вторых, потому, что если бы и было
разрешено Богом употреблять насилие против злодеев, то так как никак нельзя
найти того верного и несомненного определения, по которому можно наверное
узнать злодея от незлодея, то каждый человек или общество людей стало бы
признавать взаимно друг друга злодеями, что и есть теперь; в-третьих,
потому, что если бы и было возможно несомненно узнавать злодеев от
незлодеев, то и тогда нельзя бы было в христианском обществе казнить, или
калечить, или запирать в тюрьмах этих злодеев, потому что в христианском
обществе некому бы было исполнять это, так как каждому христианину, как
христианину, предписано не делать насилия над злодеем.
Третий способ ответов, еще более тонкий, чем предыдущий, состоит в
утверждении того, что хотя заповедь о непротивлении злу насилием и
обязательна для христианина, когда зло направлено лично против него, она
перестает быть обязательной, когда зло направлено против ближних, и что
тогда христианин не только не обязан исполнять заповеди, но обязан для
защиты ближних противно заповеди употреблять насилие против насилующих.
Утверждение это совершенно произвольно, и во всем учении Христа нельзя
найти подтверждения такому толкованию. Такое толкование есть не только
ограничение заповеди, но прямое отрицание и уничтожение ее. Если каждый
имеет право употреблять насилие при угрожающей другому опасности, то вопрос
об употреблении насилия сводится к вопросу определения того, что считать
опасностью для другого. Если же мое частное суждение решает вопрос опасности
для другого, то нет того случая насилия, которого нельзя бы было объяснить
угрожающей другому опасностью. Казнили и сжигали колдунов, казнили
аристократов и жирондистов, казнили и их врагов, потому что те, которые были
во власти, считали их опасными для людей.
Если бы это важное ограничение, в корне подрывающее значение заповеди,
входило в мысль Христа, то о нем должно было быть где-нибудь упомянуто. Во
всей же проповеди и жизни учителя не только не сделано этого ограничения,
но, напротив, как раз дано предостережение против такого ложного и
соблазнительного, уничтожающего заповедь ограничения. Ошибка и невозможность
такого ограничения с особенной яркостью показана в Евангелии при рассказе о
рассуждении Каиафы, сделавшего именно это ограничение. Он признавал, что
нехорошо казнить невинного Иисуса, но видел в этом опасность не для себя, но
для всего народа и потому сказал: "лучше погибнуть одному человеку, чем
всему народу". И еще ярче высказано отрицание такого ограничения в словах,
сказанных Петру при его попытке воспротивиться насилием злу, направленному
против Иисуса (Мф. XXVI, 52). Петр защищал не себя, но своего любимого и
божественного учителя. И Христос прямо запретил ему это, сказав, что
поднявший меч от меча погибнет.
Кроме того, оправдание насилия, употребляемого над ближним для защиты
другого ближнего от худшего насилия, всегда неверно, потому что никогда при
употреблении насилия против не совершившегося еще зла нельзя знать, какое
зло будет больше - зло ли моего насилия или того, от которого я хочу
защищать. Мы казним преступника, избавляя от него общество, и никак не можем
знать, не изменился ли бы завтра бывший преступник и не есть ли наша казнь
бесполезная жестокость. Мы запираем опасного, по нашему мнению, члена
общества, но с завтрашнего дня этот человек мог перестать быть опасным и
заключение его напрасно. Я вижу, что известный мне разбойник преследует
девушку, у меня в руке ружье - я убиваю разбойника, спасаю девушку, но
смерть или поранение разбойника совершилось наверное, то же, что бы
произошло, если бы этого не было, мне неизвестно. А какое огромное
количество зла должно произойти, как оно и происходит, - от признания людьми
за собой права предупреждать могущее случиться зло. 0,99 зла мира от
инквизиции до динамитных бомб и казней и страданий десятков тысяч так
называемых политических преступников основано на этом рассуждении.
Четвертый, еще более утонченный ответ на вопрос, как должно относиться
христианину к заповеди Христа о непротивлении злу насилием, состоит в том,
чтобы утверждать, что заповедь непротивления злу насилием не отрицается ими,
а признается, как и всякая другая, но что они только не приписывают этой
заповеди особенного, исключительного значения, как это делают сектанты.
Приписывание этой заповеди неизменного условия христианской жизни, как это
делают Гаррисон, Баллу, Даймонд, квакеры, менониты, шекеры и как это делали
моравские братья, вальденцы, альбигойцы, богомилы, павликиане, - есть
одностороннее сектантство. Заповедь эта имеет ни больше, ни меньше значения,
чем и все другие, и человек, преступивший по слабости какую бы то ни было
заповедь, а также и заповедь о непротивлении, не перестает быть
христианином, если он правильно верит.
Изворот этот очень искусен, и многие люди, желающие быть обманутыми, легко
обманываются им. Изворот состоит в том, чтобы прямое сознательное отрицание
заповеди свести к случайному нарушению ее. Но стоит только сравнить
отношение церковных учителей к этой и к другим действительно признаваемым
ими заповедям, чтобы убедиться в том, что отношение церковных учителей к
заповедям, которые они признают, и к этой - совершенно различно.
Заповедь против блуда они действительно признают и потому никогда ни в
каком случае не признают того, чтобы блуд не был злом. Никогда церковные
проповедники не указывают случаев, когда заповедь против блуда должна бы
была нарушаться, и всегда поучают тому, что должно избегать соблазнов,
вводящих в искушение против блуда. Но не то с заповедью непротивления. Все
церковные проповедники знают случаи, когда заповедь эта может быть нарушена.
И так и учат людей. И не только не учат избегать этих соблазнов, из которых
главный есть присяга, но сами производят его. Церковные проповедники никогда
ни в каком случае не проповедуют нарушения всякой другой заповеди. По
отношению же заповеди о непротивлении они прямо учат тому, что не надо
слишком прямо понимать это запрещение, что не только не всегда нужно
исполнять заповедь, но что есть условия, положения, в которых нужно делать
прямо противное, т.е. судить, воевать, казнить. Так что по случаю заповеди о
непротивлении злу насилием проповедуется в большей части случаев о том, как
не исполнять ее. Исполнение этой заповеди, говорят они, очень трудно и
свойственно только совершенству. Но как же ей быть не трудной, когда
нарушение ее не только не запрещается, но прямо поощряется, когда прямо
благословляются суды, тюрьмы, пушки, ружья, войска, сражения.
Стало быть, неправда то, что заповедь эта признается церковными
проповедниками наравне с другими заповедями. Церковные проповедники прямо не
признают ее и, только не смея сознаться в этом, стараются скрыть свое
непризнание ее.
Таков четвертый способ ответов.
Пятый способ, самый тонкий, самый употребительный и самый могущественный,
состоит в уклонении от ответа, в делании вида, что вопрос этот кем-то
давным-давно разрешен вполне ясно и удовлетворительно и что говорить об этом
не стоит.
Этот способ употребляется всеми более или менее культурными духовными
писателями, т.е. такими, которые чувствуют для себя обязательными законы
логики. Зная, что противоречие, существующее между чтением Христа, которое
мы на словах исповедуем, и всем строем нашей жизни, нельзя распутать словами
и, касаясь его, можно только сделать его еще очевиднее, они с большей или
меньшей ловкостью, делая вид, что вопрос о соединении христианства с
насилием уже разрешен или вовсе не существует, обходят его (*).

(* Знаю только одну не критику в точном смысле слова, но статью, трактующую
о том же предмете и имеющую в виду мою книгу, немного отступающую от этого
общего определения. Это брошюра Троицкого (Казань) "Нагорная беседа". Автор,
очевидно, признает учение Христа в его настоящем значении. Он говорит, что
заповедь о непротивлении злу насилием значит то самое, что она значит, тоже
и о заповеди о клятве; он не отрицает, как это делают другие, значение
учения Христа, но, к сожалению, не делает из этого признания тех неизбежных
выводов, которые в нашей жизни сами собой напрашиваются при таком понимании
учения Христа. Если противиться злу насилием и клясться не должно, то всякий
естественно спрашивает: как же военная служба? Присяга? А вот на этот вопрос
автор не дает ответа, а надо ответить. А если нельзя ответить, то лучше и не
говорить, потому что умолчание производит заблуждение. *)

Большинство духовных критиков на мою книгу пользуются этим способом. Я бы
мог привести десятки таких критик, в которых без исключения повторяется одно
и то же: говорится обо всем, но только не о том, что составляет главный
предмет книги. Как характерный пример таких критик приведу статью
знаменитого, утонченного английского писателя и проповедника Фаррара,
великого, как и многие ученые богословы, мастера обходов и умолчаний. Статья
эта напечатана в американском журнале "Forum" за октябрь 1888 года.
Изложив добросовестно вкратце содержание моей книги, Фаррар говорит:
"Толстой пришел к убеждению, что мир был грубо обманут, когда людей
уверили, что учение Христа "не противься злу или злом" совместимо с войной,
судами, смертной казнью, разводами, клятвой, народными пристрастиями и
вообще с большинством учреждений гражданской и общественной жизни. Он верит
теперь, что Царство Бога наступит тогда, когда люди будут исполнять 5
заповедей Христа, именно: 1) жить в мире со всеми людьми; 2) вести чистую
жизнь; 3) не клясться; 4) никогда не противиться злу и 5) отказываться от
народных различий".
"Толстой, говорит он, отрицает боговдохновенность Ветхого Завета,
посланий, отрицает все догматы церкви, как-то: троицы, искупления, сошествия
св. духа, священства, и признает только слова и заповеди Христа". "Но верно
ли такое толкование учения Христа? - говорит он. - Обязаны ли все люди
поступать так, как учит Толстой, т.е. исполнять 5 заповедей Христа?"
Так и ждешь, что на этот существенный вопрос, который один только и мог
побудить человека писать статью о книге, человек скажет, что это толкование
учения Христа верно и что надо следовать ему, или скажет, что такое
толкование неверно; докажет, почему, и даст другое правильное толкование тех
слов, которые я неправильно толкую. Но ничего подобного не делается. Фаррар
выражает только "убеждение", что - "Толстой, хотя и руководимый самой
благородной искренностью, впал в заблуждение частных и односторонних
толкований смысла Евангелия и разума (mind) и воли Христа".
В чем это заблуждение, не разъясняется, а говорится только: "Входить в
доказательства этого невозможно в этой статье, потому что я уже и так
превзошел количество листов, предоставленных мне".
И он с спокойным духом заключает:
"Между тем, если читатель чувствует себя смущенным мыслью о том, что он
обязан, как христианин, так же как и Толстой, покинуть свои привычные
условия жизни и жить как простой работник, то пусть он успокоится и держится
принципа: "Securus judicat ordis terrarum" [Весь мир судить легкомысленно].
За малыми исключениями, - продолжает он, - все христианство от апостольских
времен и до наших дней пришло к убеждению, что цель Христа состояла в том,
чтобы дать людям великий принцип, но не в том, чтобы разрушить основы
учреждения всего человеческого общества, которое утверждается на Божеском
установлении (sanction) и на необходимости. Если бы моей задачей было
доказать, как невозможно учение коммунизма, основываемое Толстым на
Божественных парадоксах (sic), которые могут быть истолковываемы только на
основании исторических принципов в согласии со всеми методами учения Христа,
- это потребовало бы более места, чем я имею в своем распоряжении".
Экое горе, места ему нет! И странное дело, никому вот уже 15 веков нет
места доказать то, что Христос, которого мы исповедуем, говорил совсем не
то, что он говорил. А доказать они могли бы, если бы захотели. Впрочем, и не
стоит доказывать то, что всем известно. Довольно сказать: "Securus judicat
ordis terrarum".
Таковы без исключения все критики культурных верующих людей и потому
понимающих опасность своего положения. Единственный выход из него для них -
надежда на то, что, пользуясь авторитетом церкви, древности, святости, можно
запугать читателя, своим умом обдумать вопрос. И это удается.
Кому в самом деле придет в голову то, что все то, что с такой уверенностью
и торжественностью повторяется из века в век всеми этими архидиаконами,
епископами, архиепископами, святейшими синодами и папами, что все это есть
гнусная ложь и клевета, взводимая ими на Христа для обеспечения денег,
которые им нужны для сладкой жизни на шеях других людей, - ложь и клевета до
такой степени очевидная, особенно теперь, что единственная возможность
продолжать эту ложь состоит в том, чтобы запугивать людей своей
уверенностью, своей бессовестностью.
Это все то же, что происходило последние годы в воинских присутствиях:
сидят за столом за зерцалом, на первых местах, под портретом во весь рост
императора, старые, важные, в регалиях чиновники и свободно, развязно
беседуют, записывают, приказывают и вызывают. Тут же в наперсном кресте и
шелковой рясе с выпростанными седыми волосами на эпитрахилии благообразный
старец священник перед аналоем, на котором лежит золотой крест с кованным в
золоте Евангелием.
Вызывают Ивана Петрова. Выходит юноша, дурно, грязно одетый, испуганный, с
дрожащими мускулами лица и блестящими бегающими глазами и прерывающимся
голосом, шепотом почти говорит: "я... по закону... я, как христианин... я не
могу..."
- Что он бормочет? - спрашивает нетерпеливо, щурясь и прислушиваясь,
председатель, поднимая голову от книги.
- Говорите громче! - кричит на него полковник с блестщими погонами.
- Я... я... как христианин...
И, наконец, оказывается, что юноша отказывается от военной службы, потому
что он христианин.
- Не говори вздору. Ставь в мерку. Доктор, потрудитесь смерить. Годится?
- Годится.
- Батюшка, Приведите к присяге.
Никто не только не смущен, но даже не обращает внимания на то, что лопочет
этот испуганный, жалкий юноша. "Они все что-нибудь лопочат, а нам некогда,
надо еще стольких принять".
Рекрут что-то хочет сказать еще. - "Это против закона Христа".
- Ступайте, ступайте, без вас знают, что по закону, что не по закону, а вы
отправляйтесь. Батюшка, внушите ему. Следующий: Василий Никитин.
И дрожащего юношу уводят. И кому, и сторожам, и Василию Никитину, которого
вводят, и всем, которые со стороны видели эту сцену, придет в голову, что те
неясные короткие слова юноши, тотчас же замятые начальством, содержат в себе
истину, а те громкие, торжественно произносимые речи самоуверенных,
спокойных чиновников и священника суть ложь, обман.
Такое же впечатление производят статьи не одного Фаррара, но все те
торжественные проповеди, статьи и книги, которые появляются со всех сторон,
как только где-нибудь проглянет истина, обличающая царствующую ложь. Тотчас
же начинаются длинные, умные, изящные, торжественные разговоры или писания о
вопросах, близко касающихся предмета с искусным умолчанием о самом предмете.
В этом состоит пятый и самый действительный способ устранения того
противоречия, в которое поставило себя церковное христианство, исповедуя на
словах Христа и отрицая в жизни его учение и научая этому людей.
Те, которые оправдываются по первому способу, прямо, грубо утверждая, что
Христос разрешил насилие: войны, убийства, - сами себя отвергают от учения
Христа; те, которые защищаются по второму, третьему и четвертому способу,
сами путаются, и их легко уличить в их неправде, но эти последние, не
рассуждающие, не удостаивающие рассуждать, а прячущиеся за свое величие и
делающие вид, что все это ими или еще кем-то уже давно решено и не подлежит
уже никакому сомнению, - эти кажутся неуязвимыми и будут неуязвимы до тех
пор, пока люди будут находиться под действием гипнотического внушения,
наводимого на них правительствами и церквами, и не встряхнутся от него.
Так относились к моей книге духовные, т.е. исповедующие веру в Христа. И
иначе им нельзя было отнестись: их связывает то противоречие, в котором они
находятся - веры в божественность учителя и неверия в его самые ясные слова,
- из которого им надо как-нибудь выпутываться, и потому нельзя было ожидать
от них свободных суждений о самой сущности вопроса, о том изменении жизни
людей, которое вытекает из приложения учения Христа к существующему порядку.
Такого рода суждений я ожидал от светских, вольнодумных критиков, которые
ничем не связаны с учением Христа и могут свободно смотреть на него. Я
ожидал, что вольнодумные писатели посмотрят на Христа не только как на
установителя религии поклонения и личного спасения (как его понимают
церковники), а, выражаясь их языком, и как на реформатора, разрушающего
старые и дающего новые основы жизни, реформа которого не совершилась еще, а
продолжается и до сих пор.
Такой взгляд на Христа и его учение вытекает из моей книги. Но, к
удивлению моему, из числа в большом количестве появившихся на мою книгу
критик, не было ни одной, ни русской, ни иностранной, которая
трактовала бы предмет с той самой стороны, с которой он изложен в книге,
т.е. которая посмотрела бы на учение Христа как на философское, нравственное
и социальное (говоря опять языком научных людей) учение. Ни в одной критике
этого не было.
Русские светские критики, поняв мою книгу так, что все ее содержание
сводится к непротивлению злу, и поняв самое учение о непротивлении злу
(вероятно, для удобства возражания) так, что оно будто бы запрещает всякую
борьбу со злом, русские светские критики с раздражением напали на это учение
и весьма успешно в продолжение нескольких лет доказывали, что учение Христа
неправильно, так как оно запрещает противиться злу. Их опровержения этого
мнимого учения Христа были тем более успешны, что они вперед знали,
что их рассуждения не могут быть ни опровергаемы, ни исправляемы, так как
цензура, не пропустив книги, не пропускала и статей в защиту ее.
Замечательно при этом то, что у нас, где нельзя сказать слова о священном
писании без запрета цензуры, несколько лет во всех журналах извращалась,
критиковалась, осуждалась, осмеивалась прямо и точно выраженная заповедь
Христа (Мф. V, 39).
Русские светские критики, очевидно, не зная всего того, что было сделано
по разработке вопроса о непротивлении злу, и даже иногда как будто
предполагая, что это я лично выдумал правило непротивления злу насилием,
нападали на самую мысль, опровергая, извращая ее и с большим жаром выставляя
аргументы, давным-давно уже со всех сторон разобранные и опровергнутые,
доказывали, что человек непременно должен (насилием) защищать всех обиженных
и угнетенных и что поэтому учение о непротивлении злу насилием есть учение
безнравственное.
Всем русским критикам все значение проповеди Христа представлялось только
в том, что она как будто им назло мешает известной деятельности,
направленной против того, что ими в данную минуту считается злом, так что
выходило, что на принцип непротивления злу насилием нападали два
противоположные лагеря: консерваторы потому, что этот принцип препятствовал
их деятельности противления злу, производимому революционерами, их
преследованиям и казням; революционеры же потому, что этот принцип
препятствовал противлению злу, производимому консерваторами, и их
ниспровержению. Консерваторы возмущались тем, что учение о непротивлении злу
насилием препятствует энергетическому подавлению революционных элементов,
могущих погубить благосостояние народа; революционеры возмущались тем, что
учение о непротивлении злу насилием препятствует ниспровержению
консерваторов, губящих благосостояние народа. Замечательно при этом то, что
революционеры нападали на принцип непротивления злу насилием, несмотря на
то, что он самый страшный и опасный для всякого деспотизма, так как с тех
пор, как стоит мир, на противоположном принципе, необходимости противления
злу насилием, основывались и основываются все насилия, от инквизиции до
Шлиссельбургской крепости.
Кроме того, русские критики указывали и на то, что приложение к жизни
заповеди о непротивлении злу насилием своротило бы человечество с того пути
цивилизации, по которому оно идет. Путь же цивилизации, по которому идет
европейское человечество, есть, по их мнению, тот самый, по которому и
должно всегда идти все человечество.
Таков был главный характер русских критиков.
Иностранные критики исходили из тех же основ, но рассуждения их о моей
книге несколько отличались от рассуждений русских критиков не только меньшей
раздражительностью и большей культурностью, но и по существу дела.
Рассуждая о моей книге и вообще о евангельском учении, как оно выражено в
нагорной проповеди, иностранные критики утверждали, что такое учение не есть
собственно христианское (христианское учение, по их мнению, есть католицизм
и протестантство) - учение же нагорной проповеди есть только ряд очень милых
непрактических мечтаний du charmant docteur, как говорит Ренан, годных для
наивных и полудиких обитателей Галилеи, живущих за 1800 лет назад, и для
русских полудиких мужиков - Сютаева, Бондарева и русского мистика Толстого,
но никак не приложимых к высокой степени европейской культуры.
Иностранные светские критики тонким манером, не оскорбляя меня, старались
дать почувствовать, что суждения мои о том, что человечество может
руководиться таким наивным учением, как нагорная проповедь, происходят
отчасти от моего невежества, незнания истории, незнания всех тех тщетных
попыток осуществления в жизни принципов нагорной проповеди, которые были
делаемы в истории и ни к чему не привели, отчасти от непонимания всего
значения той высокой культуры, на которой со своими крупповскими пушками,
бездымным порохом, колонизацией Африки, управлением Ирландии, парламентом,
журналистикой, стачками, конституцией и Эйфелевой башней стоит теперь
европейское человечество.
Так писал Vog'ue, так писал Leroy Beanlien, так писал Матью Арнольд, так
писал американский писатель Савадж и Ингерзаль, популярный американский
свободомыслящий проповедник, и многие другие.
"Учение Христа не годится, потому что не соответствует нашему
индустриальному веку", - наивно говорит Ингерзаль, выражая этим с
совершенной точностью и наивностью то самое, что думают утонченно
образованные люди нашего времени об учении Христа. Учение не годится для
нашего индустриального века, точно как будто то, что существует
индустриальный век, есть дело священное, которое не должно и не может быть
изменено. Вроде того, как если бы пьяницы против советов о том, как им
привести себя в трезвое состояние, отвечали бы, что эти советы неуместны при
их алкоголическом состоянии.
Рассуждения всех светских писателей, как русских, так и иностранных, как
ни различен их тон и манера доводов, все в сущности сводятся к одному и тому
же странному недоразумению, именно к тому, что учение Христа, одно из
последствий которого есть непротивление злу насилием, непригодно нас, потому
что оно требует изменения нашей жизни.
Учение Христа не годно, потому что, если бы оно было исполнено, не могла
бы продолжаться наша жизнь; другими словами: если бы мы начали жить хорошо,
как нас учил Христос, мы не могли бы продолжать жить дурно, как мы живем и
привыкли жить. Вопрос же о непротивлении злу насилием не только не
обсуждается, но самое упоминание о том, что в учение Христа входит
требование непротивления злу насилием, уже считается достаточным
доказательством неприложимости всего учения.
А между тем, казалось бы, необходимо указать хоть на какое-нибудь решение
этого вопроса, так как он стоит в основе почти всех дел, которые занимают
нас.
Вопрос ведь состоит в том: каким образом разрешать столкновения людей,
когда одни люди считают злом то, что другие считают добром, и наоборот? И
потому считать, что зло есть то, что я считаю злом, несмотря на то, что
противник мой считает это добром, не есть ответ. Ответов может быть только
два: или тот, чтобы найти верный и неоспоримый критериум того, что есть зло,
или тот, чтобы не противиться злу насилием.
Первый выход был пробован с начала исторических времен и, как мы все
знаем, не привел до сих пор к успешным результатам.
Второй ответ - не противиться насилием тому, что мы считаем злом, до тех
пор, пока мы не нашли общего критериума, - этот ответ предложен Христом.
Можно находить, что ответ, данный Христом, неправилен; можно выставить на
место его другой, лучший, найдя такой критериум, который для всех несомненно
и одновременно определял бы зло; можно просто не сознавать сущности вопроса,
как не сознают этого дикие народы, но нельзя, как это делают ученые критики
христианского учения, делать вид, что вопроса никакого вовсе и не существует
или что признание за известными лицами или собраниями людей (тем менее,
когда эти люди мы сами) права определять зло и противиться ему насилием
разрешает вопрос; тогда как мы все знаем, что такое признание нисколько не
разрешает вопроса, так как всегда есть люди, не признающие за известными
людьми или собраниями этого права.
А это-то признание того, что то, что нам кажется злом, то и есть зло, или
совершенное непонимание вопроса, и служит основой суждений светских критиков
о христианском учении, так что суждения о моей книге, как церковных, так и
светских критиков, показали мне то, что большинство людей прямо не понимают
не только самого учения Христа, но даже и тех вопросов, на которые оно
служит ответом.

    III



Так что сведения, полученные мною после выхода моей книги о том, как не
переставая понималось и понимается меньшинством людей христианское учение в
его прямом и истинном смысле, так и критики на нее, и церковные и светские,
отрицающие возможность понимать учение Христа в прямом смысле, убедили меня
в том, что тогда как, с одной стороны, никогда для меньшинства не
прекращалось, но все яснее и яснее становилось истинное понимание этого
учения, так, с другой стороны, для большинства смысл его все более и более
затемнялся, дойдя, наконец, до той степени затемнения, что люди прямо уже не
понимают самых простых положений, самыми простыми словами выраженных в
Евангелии.
Непонимание учения Христа в его истинном, простом и прямом смысле в наше
время, когда свет этого учения проник уже все самые темные углы сознания
людского; когда, как говорил Христос, теперь уже с крыш кричат то, что он
говорил на ухо; когда учение это проникает все стороны человеческой жизни: и
семейную, и экономическую, и гражданскую, и государственную, и
международную, - непонимание это было бы необъяснимо, если бы непониманию
этому не было причин.
Одна из этих причин это та, что как верующие, так и неверующие твердо
убеждены, что учение Христа понято ими давно и так полно, несомненно и
окончательно, что никакого другого значения, кроме того, которое они придают
ему, и не может быть в нем. Причина этого состоит в продолжительности
предания ложного понимания и потому непонимания его.
Самая сильная струя воды не может прибавить ни капли жидкости в сосуд,
который полон.
Можно самому непонятливому человеку объяснить самые мудреные вещи, если он
не составил себе о них еще никакого понятия; но самому понятливому человеку
нельзя объяснить самой простой вещи, если он твердо убежден, что знает, да
еще несомненно знает то, что передается ему.
Христианское учение представляется людям нашего мира именно таким давно и
несомненно каждому до всех своих мельчайших подробностей известным учением,
которое не может быть понимаемо иначе, как так, как оно понято.
Христианство понимается теперь исповедующими церковные учения как
сверхъестественное, чудесное откровение обо всем том, что сказано в символе
веры; неверующими же, - как пережитое человечеством проявление его
потребности веры в сверхъестественное; как историческое явление, вполне
выразившееся в католичестве, православии, протестантстве и не имеющее уже
для нас никакого жизненного значения. Для верующих значение учения
скрывается церковью, для неверующих - наукою.
Скажу сперва о первых.
1800 лет тому назад среди языческого римского мира явилось, странное, не
похожее ни на какое из прежних, новое учение, приписывавшееся человеку
Христу.
Новое учение это было совершенно новое как по форме, так и по содержанию,
и для еврейского мира, среди которого оно возникло, и в особенности для того
римского мира, среди которого оно проповедовалось и распространялось.
Среди разработанности религиозных правил еврейства, где, по словам Исаии,
было правило на правиле, и среди римского, выработанного до великой степени
совершенства, законодательства явилось учение, отрицавшее не только всякие
божества, - всякий страх перед ними, всякие, гадания и веру в них, - но и
всякие человеческие учреждения и всякую необходимость в них.
Вместо всяких правил прежних исповеданий, учение это выставляло только
образец внутреннего совершенства, истины и любви в лице Христа и последствия
этого внутреннего совершенства, достигаемого людьми, - внешнего
совершенства, предсказанного пророками, - Царства Божия, при котором все
люди разучатся враждовать, будут все научены Богом и соединены любовью и лев
будет лежать с ягненком.
Вместо угроз наказания за неисполнение правил, которые выставлялись
прежними законами, как религиозными, так и государственными, вместо приманки
наград за исполнение их, учение это призывало к себе только тем, что оно
истина. "Кто хочет узнать об этом учении - от Бога ли оно, пусть исполняет
его" (Иоан. VII, 17). "Если я говорю истину, почему не верите мне? Зачем
ищете убить человека, сказавшего вам истину? Только истина освободит вас.
Исповедовать Бога надо только в истине. Все учение откроется и уяснится
духом истины. Делайте то, что я говорю, и узнаете, правда ли то, что я
говорю" (Иоан. VIII).
Доказательств учения не выставлялось никаких, кроме истины, кроме
соответствия учения с истиной. Все учение состояло в познании истины и
следовании ей, в большем и большем постигновении истины и большем и большем
приближении к ней в делах жизни.
Нет по этому учению поступков, которые бы могли оправдать человека,
сделать его праведным, есть только влекущий к себе сердца образец истины для
внутреннего совершенства в лице Христа, а для внешнего - в осуществлении
Царства Божия. Исполнение учения - только в движении по указанному пути, в
приближении к совершенству внутреннему - подражания Христу, и внешнему -
установления Царства Божия. Большее или меньшее благо человека зависит по
этому учению не от той степени совершенства, до которого он достигает, а от
большего или меньшего ускорения движения.
Движение к совершенству мытаря Закхея, блудницы, разбойника на кресте по
этому учению большее благо, чем неподвижная праведность фарисея. Заблудшая
овца дороже 99-ти незаблудших. Блудный сын, потерянная и опять найденная
монета дороже, любимее Богом тех, которые не пропадали.
Всякое состояние по этому учению есть только известная степень на пути к
недостижимому внутреннему и внешнему совершенству и потому не имеет
значения. Благо только в движении к совершенству, остановка же на каком бы
то ни было состоянии есть прекращение блага.
"Пусть левая не знает, что делает правая", а "не надежен для Царства Божия
работник, взявшийся за плуг к оглядывающийся назад". "Не радуйтесь тому, что
бесы повинуются вам, а ищите того, что имена ваши были написаны на небесах".
"Будьте совершенны, как совершенен отец ваш небесный". "Ищите Царствия Божия
и правды его".
Исполнение учения только в безостановочном движении - в постигновении все
высшей и высшей истины, и все в большем и большем осуществлении ее в себе
все большей и большей любовью, а вне себя все большим и большим
осуществлением Царства Божия.
Очевидно, что явившееся среди еврейского и языческого мира учение это не
могло быть принято большинством людей, живших совершенно иною жизнью, чем
та, которой требовало это учение; и что даже теми, которыми оно было
принято, оно, как совершенно противоположное всем прежним взглядам, не могло
быть понято во всем его значении.
Только рядом недоразумений, ошибок, односторонних разъяснений,
исправляемых и дополняемых поколениями людей, смысл христианского учения все
более и более уяснялся людям. Совершалось воздействие христианского
миросозерцания на еврейское и языческое и языческого и еврейского на
христианское. И христианское, как живое, все более и более проникало
отживающее еврейское и языческое и выступало все яснее и яснее, освобождаясь
от накладываемых на него ложных примесей. Люди все дальше и дальше постигали
смысл христианства и более и более осуществляли его в жизни.
Чем дальше жило человечество, тем более и более уяснялся ему смысл
христианства, как это не могло и не может быть иначе со всяким учением о
жизни. Последующие поколения исправляли ошибки предшественников и все более
и более приближались к пониманию истинного его смысла.
Так это было с самых первых времен христианства. И вот тут-то, с самых
первых времен его, появились люди, начавшие утверждать про себя, что тот
смысл, который они придают учению, есть единый истинный и что
доказательством этого служат сверхъестественные явления, подтверждающие
справедливость их понимания.
Это-то и было главной причиной сначала непонимания учения, а потом и
полного извращения учения.
Предполагалось, что учение Христа передается людям не как всякая другая
истина, а особенным, сверхъестественным способом, так что истинность
понимания учения доказывается не соответственностью передаваемого с
требованиями разума и всей природы человека, а чудесностью передачи,
служащей непререкаемым доказательством истинности понимания. Возникло это
предположение из непонимания, и последствием его была невозможность
понимания.
Началось это с самых первых времен, когда так неполно еще и часто
превратно понималось учение, как мы видим это по Евангелиям и Деяниям. Чем
менее было понято учение, тем оно представлялось темнее и тем нужнее были
внешние доказательства его истинности. Положение о том, чтобы не делать
другим того, что не хочешь, чтобы тебе делали, не нужно было доказывать
чудесами, и положению этому не нужно было требовать веры, потому что
положение это само по себе убедительно, соответствуя и разуму и природе
человека; но положение о том, что Христос был Бог, надо было доказывать
чудесами совершенно непонятными.
Чем было темнее понимание учения Христа, тем более примешивалось к нему
чудесного; а чем более примешивалось чудесного, тем более учение отклонялось
от своего смысла и становилось темнее, тем сильнее надо было утверждать свою
непогрешимость и тем менее учение становилось понятно.
С самых первых времен по Евангелиям, Деяниям, Посланиям можно видеть,
каким образом непонимание учения вызывало необходимость доказательств через
чудесное и непонятное.
Началось это, по книге Деяний, с того собрания, на котором сошлись ученики
в Иерусалиме для разрешения возникшего вопроса о крещении или некрещении
необрезанных и о едящих идоложертвенное.
Самая постановка вопроса показывала, что обсуждавшие его не понимали
учения Христа, отвергающего все внешние обряды: омовения, очищения, посты,
субботы. Прямо сказано: "сквернит не то, что в уста входит, а то, что
исходит из сердца", и потому вопрос о крещении необрезанных мог возникнуть
только среди людей, любивших учителя, смутно чуявших величие его учения, но
еще очень неясно понимавших самое учение. Так оно и было.
Насколько члены собрания не понимали учения, настолько понадобилось им
внешнее подтверждение своего неполного понимания. И вот для решения вопроса
были произнесены на этом собрании, как это описывает книга Деяний, в первый
раз долженствовавшие внешним образом утвердить справедливость известных
утверждений, эти страшные, наделавшие столько зла, слова: "угодно святому
духу и нам", т. е. утверждалось, что справедливость того, что они
постановили, засвидетельствовали чудесным участием в этом решении святого
духа, т. е. Бога. Но утверждение о том, что святой дух, т. е. Бог, говорил
через апостолов, опять надо было доказать. И вот понадобилось для этого
утверждать то, что в пятидесятницу святой дух в виде огненных языков сошел
на тех, которые утверждали это. (В описании сошествие св. духа предшествует
собору, но написаны Деяния много после того и другого.) Но и сошествие
святого духа надо было подтвердить для тех, которые не видали огненных
языков (хотя и непонятно, почему огненный язык, зажегшийся над головой
человека, показывает, что то, что будет говорить этот человек, - несомненная
правда), и понадобились еще чудеса и исцеления, воскресения, умерщвления и
все те соблазнительные чудеса, которыми наполнены Деяния и которые не только
никогда не могут убедить в истинности христианского учения, но могут только
оттолкнуть от него. Последствия такого способа утверждения истины были те,
что чем более нагромождались одно за другим эти подтверждения истинности
рассказами о чудесах, тем более отклонялось самое учение от своего
первоначального смысла и тем непонятнее становилось оно.
Так это было с первых времен и так это шло, постоянно усиливаясь,
логически дойдя в наше время до догматов пресуществления и непогрешимости
папы или епископов, или писаний, т. е., совершенно непонятного, дошедшего до
бессмыслицы и до требований слепой веры не Богу, не Христу, не учению даже,
а лицу, как в католичестве, или лицам, как в православии, или - веры книжке,
как в протестантстве. Чем шире распространялось христианство и чем большую
оно захватывало толпу неподготовленных людей, тем менее оно понималось, тем
решительнее утверждалась непогрешимость понимания и тем менее становилась
возможность понять истинный смысл учения. Уже ко времени Константина все
понимание учения свелось к резюме, утвержденным светской властью, - резюме
споров, происходивших на соборе, - к символу веры, в котором значится: верую
в то-то, то-то и то-то и под конец - в единую, святую, соборную и
апостольскую церковь, т. е. в непогрешимость тех лиц, которые называют себя
церковью, так что все свелось к тому, что человек верит уже не Богу, не
Христу, как они открылись ему, а тому, чему велит верить церковь.
Но церковь свята, церковь основана Христом. Не мог Бог предоставить людям
толковать свое учение произвольно, и потому он установил церковь. Все эти
положения до такой степени несправедливы и голословны, что совестно
опровергать их. Нигде, ни по чему, кроме как по утверждению церквей, не
видно, чтобы Бог или Христос основывали что-либо подобное тому, что
церковники разумеют под церковью. В Евангелии есть указание, против церкви
как внешнего авторитета, самое очевидное и ясное, в том месте, где
говорится, чтобы ученики Христа никого не называли учителями и отцами. Но
нигде ничего не сказано об установлении того, что церковники называют
церковью.
В Евангелиях два раза употреблено слово "церковь". Один раз смысле
собрания людей, разрешающего спор; другой раз в связи с темными словами о
камне - Петре и вратах ада. Из этих двух упоминаний слова "церковь",
имеющего значение только собрания, выводится то, что мы теперь разумеем под
словом "церковь".
Но Христос никак не мог основать церковь, т. е. то, что мы теперь понимаем
под этим словом, потому что ничего подобного понятию церкви такой, какую
знаем теперь с таинствами, иерархией и, главное, с своим утверждением
непогрешимости, не было ни в словах Христа, ни в понятиях людей того
времени.
То, что люди назвали то, что сложилось потом, тем же словом, которое
Христос употреблял о чем-то другом, никак не дает им права утверждать того,
что Христос основал единую истинную церковь.
Кроме того, если бы Христос действительно установил такое учреждение, как
церковь, на котором основано все учение и вся вера, то он, вероятно бы,
высказал это установление так определенно и ясно и придал бы единой истинной
церкви, кроме рассказов о чудесах, употребляемых при всяких суевериях, такие
признаки, при которых не могло бы быть никакого сомнения в ее истинности; но
ничего подобного нет, а как были, так и есть теперь различные учреждения,
называющие себя каждое единою истинною церковью.
Католический катехизис говорит: "Церковь есть общество верующих,
основанное господом нашим Иисусом Христом, распространенное по всей земле и
подчиненное власти законных пастырей и святого нашего отца - папы",
подразумевая под pasteurs legitimes человеческое учреждение, имеющее во
главе своей папу и составленное из известных, связанных между собой
известной организацией лиц.
Православный катехизис говорит: "Церковь есть основанное Иисусом Христом
на земле общество, соединенное между собою в одно целое одним божественным
учением и таинствами под управлением и руководством богоустановленной
иерархии", разумея под богоустановленной иерархией именно греческую
иерархию, составленную из известных таких-то лиц, находящихся в таких-то и
таких-то местах.
Лютеранский катехизис говорит: "Церковь есть святое христианство; или
собрание всех верующих под Христом, главою их, в котором св. дух через
Евангелие и таинства предлагает, сообщает, усваивает Божеское спасение",
подразумевая то, что католическая церковь заблудшая и отпавшая и что
истинное предание хранится в лютеранстве.
Для католиков божественная церковь совпадает с римской иерархией и папой.
Для православных божественная церковь совпадает с учреждением восточной и
русской иерархии (*). Для лютеран божественная церковь совпадает с собранием
людей, признающих Библию и катехизис Лютера.

(* Имеющее некоторый успех между русскими людьми определение церкви
Хомякова не исправляет дела, если признавать вместе с Хомяковым, что единая
истинная церковь есть православная. Хомяков утверждает, что церковь есть
собрание людей (всех без различия клира и паствы), соединенных любовью, что
только людям, соединенным любовью, открывается истина (Возлюбим друг друга,
да единомыслием и т. д.) и что таковая церковь есть церковь, во-первых,
признающая Никейский символ, а во-вторых, та, которая после разделения
церквей не признает папы и новых догматов. Но при таком определении церкви
является еще большее затруднение приравнять, как того хочет Хомяков,
церковь, соединенную любовью, с церковью, признающею Никейский символ и
правоту Фотия. Так что утверждение Хомякова о том, что эта соединенная
любовью и, следовательно, святая церковь и есть самая, исповедуемая
греческой иерархией, церковь, еще более произвольно, чем утверждение
католиков и старых православных. Если допустить понятие церкви в том
значении, которое дает ему Хомяков, т. е. как собрание людей, соединенных
любовью и истиной, то все, что может сказать всякий человек по отношению
этого собрания, - это то, что весьма желательно быть членом такого собрания,
если такое существует, т. е. быть в любви и истине; но нет никаких внешних
признаков, по которым можно бы было себя или другого причислить к этому
святому собранию или отвергнуть от него, так как никакое внешнее учреждение
не может отвечать этому понятию. *)

Обыкновенно, говоря о происхождении христианства, люди, принадлежащие к
одной из существующих церквей, употребляют слово "церковь" в единственном
числе, как будто церковь была и есть только одна. Но это совершенно
несправедливо. Церковь, как учреждение, утверждающее про себя, что она
обладает несомненной истиной, явилась только тогда, когда она была не одна,
а было их по крайней мере две.
Пока верующие были согласны между собою, и собрание было одно, ему незачем
было утверждать себя церковью. Только тогда, когда верующие разделились на
противоположные, отрицающие друг друга партии, явилась потребность каждой
стороны утверждать свою истинность, приписывая себе непогрешимость. Понятие
единой церкви возникло только из того, что, при разногласии в споре двух
сторон, каждая, называя другую сторону ересью, признавала только свою
сторону непогрешимою церковью.
Если мы знаем, что была церковь, решившая в 51 году принимать
необрезанных, то церковь эта явилась только потому, что была другая церковь
- иудействующих, решившая не принимать необрезанных.
Если есть теперь церковь католическая, утверждающая свою непогрешимость,
то только потому, что есть церкви: греко-российская, православная,
лютеранская, каждая утверждающая свою непогрешимость и этим самым отрицающая
все другие церкви. Так что церковь единая есть только фантастическое
представление, не имеющее в себе ни малейшего признака действительности.
Как действительное историческое явление существовали и существуют только
многие собрания людей, утверждающие каждое про себя, что оно есть единая,
основанная Христом церковь, а что все другие, называющие себя церквами, суть
ереси и расколы.
Катехизисы самых распространенных церквей: католической, православной и
лютеранской, прямо говорят это.
В католическом катехизисе сказано:
Кто находится вне церкви? - Неверные, еретики и схизматики. Схизматиками
признаются так называемые православные. Еретиками признаются лютеране; так
что, по католическому катехизису, в церкви - одни католики.
В так называемом православном катехизисе сказано: "Под единой церковью
Христовой разумеется только православная, которая остается вполне согласною
с церковью вселенской. Что же касается римской церкви и других исповеданий
(лютеран и других не называют даже церковью), то они не могут быть относимы
к единой истинной церкви, так как сами отделились от нее.
По этому определению католики и лютеране - вне церкви, а в церкви - одни
православные.
Лютеранский же катехизис гласит:
Истинная церковь узнается по тому, что в ней слово Бога ясно и чисто, без
человеческих прибавлений преподается и таинства верно учению Христа
установлены.
По этому определению все те, которые прибавили что-либо к учению Христа и
апостолов, как это сделали католическая и греческая церковь, - находятся вне
церкви. И в церкви - одни протестанты.
Католики утверждают, что св. дух непрерывно действовал в их иерархии;
православные утверждают, что тот же св. дух непрерывно действовал в их
иерархии; ариане утверждали, что св. дух действоал в их иерархии (утверждали
это с таким же правом, с каким утверждают это теперь царствующие церкви);
всякого рода протестанты: лютеране, реформаты, пресвитерьяне, методисты,
сведенборгианцы, мормоны утверждают, что св. дух действует только в их
собраниях.
Если католики утверждают, что дух святой во время разделения церквей
арианской и греческой оставлял отпавшие церкви и оставался в одной истинной,
то точно с таким же правом могут утверждать протестанты всякого
наименования, что во время отделения их церкви от католической дух святой
оставлял католическую и переходил в церковь, ими признаваемую. Так они это и
делают.
Всякая церковь, выводит свое исповедание через непрерывное предание от
Христа и апостолов. И действительно, всякое христианское исповедание,
происходя от Христа, неизбежно должно было дойти до настоящего поколения
через известное предание. Но это не доказывает того, чтобы одно из этих
преданий, исключая все другие, было несомненно истинно.
Каждый сучок на дереве идет без перерыва от корня; но то, что каждый сучок
идет от одного корня, никак не доказывает того, чтобы каждый сучок был
единственный. Точно так же и церкви. Каждая церковь представляет точно такие
же доказательства своей преемственности и даже чудес в пользу истинности
своей, как и всякая другая; так что строгое и точное определение того, что
есть церковь (не как нечто фантастическое, чего бы нам хотелось но как то,
что есть и было в действительности), - только одно: церковь есть такое
собрание людей, которые утверждают про себя что они находятся в полном и
единственном обладании истины.
Вот эти-то собрания, перешедшие впоследствии при помощи поддержки власти в
могущественные учреждения, и были главными препятствиями распространению
истинного понимания учения Христа.
Оно и не могло быть иначе: главная особенность учения Христа от всех
прежних учений состояла в том, что люди, принявшие его, все больше и больше
стремились понимать и исполнять учение; церковное же учение утверждало свое
полное и окончательное понимание и исполнение его.
Как ни странно это кажется для нас, людей воспитание в ложном учении о
церкви как о христианском учреждении и в презрении к ереси, - но только в
том, что называлось ересью и было истинное движение, т. е. истинное
христианство, и только тогда переставало быть им, когда оно в этих ересях
останавливалось в своем движении и так же закреплялось в неподвижные формы
церкви.
В самом деле, что такое ересь? Перечитайте все богословские сочинения,
трактующие о ересях, о том предмете, который первый представляется для
определения, так как каждое богословие говорит об истинном учении среди
окружающих его ложных, т. е. ересей и нигде не найдете даже подобия
какого-нибудь определения ереси.
Образцом того полного отсутствия какого-нибудь подобия определения того,
что понимается под словом "ересь", может служить суждение об этом предмете
ученого историка христианства Е. de Pressense всего "Histoire du Dogme" с
эпиграфом "Udi Ghristus, idi Ecclesia" (Paris, 1869). Вот что он говорит в
своем предисловии (стр. 3) "Я знаю, что у нас оспаривают право так
определять (т. е. называть ересями) те направления, с которыми столь
напряженно боролись первые отцы. Одно название "ересь" представляется
покушением на свободу совести и мысли. Но мы, с своей стороны, не можем
разделять подобных сомнений, которые привели бы ни к чему другому, как к
отнятию у христианства его отличительного характера".
И, сказав, что после Константина церковь действительно злоупотребляла
своей властью определять несогласных еретиками и преследовать их, он,
обсуждая первые времена, говорит:
"Церковь есть ассоциация свободная, отделяться от нее представляет только
выгоду. Полемика против заблуждения осуществима только на основании мысли и
чувства. Общая и единая догматическая форма до сих пор еще не выработана;
частные разногласия свободно проявляются как на Востоке, так и на Западе;
теология вовсе не прикована к неизменным формулам. Если среди всего этого
разногласия просвечивает фон общих верований, то разве мы не вправе в этом
видеть не окончательно оформленную систему, составленную авторитетными
представителями той или другой школы, а - самую веру в ее чистейшем
побуждении и в самом непосредственном ее проявлении? Если оказывается, что
это самое единство, которое обнаруживается во всех основных верованиях,
восстает против тех или других направлений, то разве мы не вправе из этого
предположить, что эти направления были в противоречии с основными принципами
христианства? И не обратится ли такое наше предположение в полную
уверенность тогда, когда мы признаем в таком учении, отвергнутом церковью,
характеристические черты той или другой отжившей религии? Если допустить,
что гностицизм и эбионитизм суть законные формы христианской мысли, то
приходится смело признать, что вовсе нет ни христианской мысли, ни
отличительного характера, по которому можно было бы ее узнать. Под предлогом
ее расширить мы ее совсем упразднили бы. Во время Платона никто не посмел бы
выразить свое одобрение такому учению, в котором не умещалась бы теория
идей, и рассмешил бы всю Грецию тот, кто вздумал бы причислять Эпикура или
Зенона к ученикам Академии. Итак, допустим, что если существует религия или
учение, называемое христианством, то оно может иметь свои ереси (стр. 4)".
Все рассуждение автора сводится к тому, что всякое суждение, несогласное с
исповедуемым нами в данное время сводом догматов, есть ересь. Но ведь в
данное время и в данном месте люди что-нибудь да исповедуют и это
исповедание чего-нибудь, где-нибудь, когда-нибудь не может быть критериумом
истины.
Все сводится к тому, что udi Christus, idi Ecclesia. Christus же там, где
мы.
Всякая так называемая ересь, признавая истиной то, что она исповедует,
может точно так же найти в истории церквей последовательное выяснение того,
что она исповедует, употребить для себя все аргументы Пресансе и называть
только свое исповедание истинно христианским, что и делали и делают все
ереси.
Единственное определение ереси (слово ??????? значит часть) есть название,
которое дает собрание людей всякому суждению, опровергающему часть учения,
исповедуемого собранием. Более же частное значение, чаще всего приписываемое
ереси, есть значение мнения, опровергающее установленное и поддерживаемое
светской властью церковное учение.
Есть замечательное малоизвестное огромное сочинение ("Unparteusche Kirchen
und Ketzer-Historie", 1729 г. трактующего прямо об этом
предмете и показывающего всю незаконность, произвольность, бессмысленность и
жестокость употребления слова "ересь" в смысле отвержения. Книга эта есть
попытка описания истории христианства в форме истории ересей.
В вступлении автор ставит ряд вопросов: 1) о тех, которые делают еретиков
(von den Ketzermachern selbst}; 2) о тех, кого делали еретиками; 3) о самих
предметах ереси; 4) о способе делания еретиков и 5) о целях и последствиях
делания еретиков.
На каждый из этих пунктов он ставит еще десятки вопросов, ответы на
которые дает потом из сочинений известных богословов, а главное
предоставляет самому читателю сделать вывод из изложения всей книги. Как
образцы этих вопросов, заключающих в себе отчасти и ответы, приведу
следующие. По 4-му пункту о том, как делаются еретики, он говорит в одном из
вопросов (в 7-м): "Не показывает ли вся история того, что самые большие
делатели еретиков и мастера этого дела были именно те мудрецы, от которых
отец скрыл свои тайны, т. е. лицемеры, фарисеи и законники или совершенно
безбожные и извращенные люди". (Вопр. 20-21): "И что не были ли в
испорченные времена христианства отброшены лицемерами и завистниками те
самые люди, особенно одаренные от Бога великими дарами, которые во времена
чистого христианства были бы высоко почитаемы. И напротив, не были ли бы эти
люди, которые при упадке христианства возвысили себя выше всего и признали
себя учителями чистейшего христианства, не были ли бы те люди во времена
aпостолов и учеников Христа признаны самыми постыдными еретиками и
антихристианами".
Между прочим, высказывая в этих вопросах мысль о том, что словесное
выражение сущности веры, которое требовалось церковью и отступление от
которого считалось ересью, никогда не могло вполне покрывать самого
миросозерцания верующего и что потому требование выражения веры известными
словами и производило ереси, он в вопросе 21-м и 33-м говорит:
"И что если человеку божественные дела и мысли представляются столь
великими и глубокими, что он не находит соответствующих слов для их
выражения, то следует ли его признать еретиком, если он не может вполне
точно выразить свое понятие? И что не оттого ли в первые времена не было
ереси, что христиане судили друг друга не по словесным выражениям, но по
сердцу и делам, при совершенной свободе выражения своих мыслей, без страха
быть признанным еретиком? Не было ли самым обыкновенным и легким способом
церкви (говорит он в 31-м вопросе), если клир хотел избавиться или погубить
кого, сделать это лицо подозрительным в его учении и набросить на него плащ
еретичества и тем осудить и устранить это лицо?"
"Хотя и справедливо то, что среди так называемых еретиков были грехи и
заблуждения, но не менее справедливо и очевидно из бесчисленных приводимых
здесь примеров (т.r>здесь примеров (т. е. в истории церкви и ереси) и то, говорит он далее, что
нет и не было ни одного искреннего и совестливого человека с некоторым
значением, который бы из зависти или других причин не был бы погублен
церковниками".
Так почти 200 лет тому назад понималось уже значение ереси, и, несмотря на
то, понятие это существует до сих пор. Оно и не может не существовать до тех
пор, пока существует понятие церкви. Ересь есть обратная сторона церкви.
Там, где есть церковь, должно быть и понятие ереси. Церковь есть собрание
людей, утверждающих про себя, что они обладают несомненной истиной. Ересь
есть мнение людей, не признающих несомненность истины церкви.
Ересь есть проявление движения в церкви, есть попытка разрушения
закоченевшего утверждения церкви, попытка живого понимания учения. Всякий
шаг движения вперед, понимания и исполнения учения совершался еретиками:
еретики были и Тертуллиан, и Ориген, и Августин, и Лютер, и Гус, и
Савонаролла, и Хельчицкий и др. Оно и не могло быть иначе.
Ученик Христа, учение которого состоит в вечном большем и большем
постигновении учения и большем и большем исполнении его, в движении к
совершенству, не может именно потому, что он ученик Христа, утверждать про
себя или про другого, что он понимает вполне учение Христа и исполняет его;
еще менее может утверждать это про какое-либо собрание.
На какой бы ступени понимания и совершенства ни находился ученик Христа,
он всегда чувствует недостаточность своего и понимания и исполнения и всегда
стремится к большему и пониманию и исполнению. И потому утверждение про себя
или про какое-либо собрание, что я или мы находимся в обладании совершенного
понимания и исполнения учения Христа, есть отречение от духа учения Христа.
Как ни странно это кажется, церкви, как церкви, всегда были и не могут не
быть учреждениями не только чуждыми, но прямо враждебными учению Христа.
Недаром Вольтер называл ее бесчестная; недаром все или почти все
христианские так называемые секты признавали и признают церковь той
блудницей, о которой пророчествует апокалипсис; недаром история церкви есть
история величайших жестокостей и ужасов.
Церкви, как церкви, не суть некоторые учреждения, имеющие в основе своей
христианское начало, хотя и несколько отклонившиеся от прямого пути, как это
думают многие; церкви, как церкви, как собрания, утверждающие свою
непогрешимость, суть учреждения противохристианские. Между церквами, как
церквами, и христианством не только нет ничего общего, кроме имени, но это
два совершенно противоположные и враждебные друг другу начала. Одно -
гордость, насилие, самоутверждение, неподвижность и смерть; другое -
смирение, покаяние, покорность, движение и жизнь.
Нельзя служить вместе этим двум господам, надо выбрать того или другого.
Служители церквей всех исповеданий, в особенности в последнее время,
стараются выставить себя сторонниками движения в христианстве: они делают
уступки, желают исправить вкравшиеся в церкви злоупотребления и говорят, что
из-за злоупотреблений нельзя отрицать самого принципа христианской церкви,
которая одна только может соединить всех воедино и быть посредницей между
людьми и Богом. Но это все несправедливо. Церкви не только никогда не
соединяли, но были всегда одной из главных причин разъединения людей,
ненависти друг к другу, войн, побоищ, инквизиций, варфоломеевских ночей и т.
п., и церкви никогда не служат посредниками между людьми и Богом, чего и не
нужно и что прямо запрещено Христом, открывшим свое учение прямо
непосредственно каждому человеку, но ставят мертвые формы вместо Бога и не
только не открывают, но заслоняют от людей Бога. Церкви, возникшие из
непонимания и поддерживающие это непонимание своей неподвижностью, не могут
не преследовать и не гнать всякое понимание учения. Они стараются скрыть
это, но это невозможно потому, что всякое движение вперед по пути,
указанному Христом, разрушает их существование.
Послушаешь и почитаешь статьи и проповеди, в которых церковные писатели
нового времени всех исповеданий говорят о христианских истинах и
добродетелях, послушаешь и почитаешь эти веками выработанные искусные
рассуждения, увещания, исповедания, иногда как будто похожие на искренние, и
готов усомниться в том, чтобы церкви могли быть враждебны христианству: "не
может же быть того, чтобы эти люди, выставившие таких людей, как Златоусты,
Фенелоны, Ботлеры, и других проповедников христианства, были враждебны ему".
Хочется сказать: "церкви могли отклоняться от христианства, ошибаться, но не
могли они быть враждебны ему". Но посмотришь на плоды, чтобы оценить дерево,
как учил Христос, и увидишь, что плоды их были злы, что последствием их
деятельности было извращение христианства, и не можешь не признать, что, как
ни добры были люди, - дело церкви, в котором эти люди участвовали, было
нехристианское. Доброта и достоинства всех этих людей, служивших церквам,
были доброта и достоинства людей, но не того дела, которому они служили. Все
эти добрые люди, - как оба Франциска, d'Assise и de Lobes, наш Тихон
Задонский, Фома Кемпийский и др. были добрые люди, несмотря на то, что они
служили делу, враждебному христианству, и они были бы еще добрее и
достойнее, если бы не подпали тому заблуждению, которому служили.
Но зачем говорить о прошедшем, судить о прошедшем, которое может быть
ложно представлено и мало известно нам: церкви с своими основами и с своей
деятельностью не есть дело прошедшего: церкви теперь перед нами, и мы можем
судить о них на деле по их деятельности, их влиянию на людей.
В чем же состоит теперь деятельность церквей? Как они влияют на людей? Что
делается церквами у нас, у католиков, у протестантов всяких наименований; в
чем их деятельность и какие последствия их деятельности?
Деятельность нашей русской, так называемой православной церкви на виду у
всех. Это факт огромный, который скрыть нельзя и о котором спорить нельзя.
В чем состоит деятельность этой русской церкви, этого огромного напряженно
действующего учреждения, состоящего из полумиллионного полчища, стоящего
народу десятки миллионов?
Деятельность этой церкви состоит в том, чтобы всеми возможными мерами
внушить 100-миллионной массе русского народа те отсталые, отжитые, не
имеющие теперь никакого оправдания верования, которые когда-то исповедовали
чуждые нашему народу люди и в которые почти никто уже не верит, часто даже и
те, на обязанности которых лежит распространение этих ложных верований.
Внушение народу этих чуждых ему, отжитых и не имеющих уже никакого смысла
для людей нашего времени формул византийского духовенства о троице, о Божией
матери, о таинствах, о благодати и т. п. составляет одну часть деятельности
русской церкви; другую часть ее деятельности составляет деятельность
поддержания идолопоклонства в самом прямом смысле этого слова: почитания
святых мощей, икон, принесения им жертв и ожидания от них исполнения
желаний. Не буду говорить о том, что говорится, пишется духовенством с
оттенком научности и либерализма в духовных журналах, а буду говорить о том,
что действительно совершается духовенством по всей обширной русской земле
среди 100-миллионного народа. Чему старательно, неупустительно, напряженно
везде одинаково учат народ? Чего от него требуют в силу так называемой
христианской веры?
Начну с начала, с рождения ребенка: при рождении ребенка учат тому, что
надо над ребенком и матерью прочитать молитву, чтобы очистить их, так как
без молитвы этой родившая мать погана. Для этого перед изображениями святых,
называемых народом прямо богами, священник берет в руки ребенка и читает
заклинательные слова и этим очищает мать. Потом внушается родителям и даже
требуется от них под страхом наказания за неисполнение, чтобы ребенок был
непременно крещен, т. е. обмокнут священником три раза в воду, причем
читаются никому не понятные слова и совершаются еще менее понятные действия,
- мазание маслом разных частей тела, стрижка волос и дутье и плевание
восприемников на воображаемого дьявола. Все это должно очистить ребенка и
сделать его христианином. Потом внушается родителям, что ребенка надо
причастить, т. е. дать ему под видом хлеба и вина съесть частицу тела
Христа, вследствие чего ребенок примет в себя благодать Христа и т. д. Потом
внушается, что этого ребенка, по мере возраста, надо выучить молиться.
Молиться - значит становиться прямо перед досками, на которых нарисованы
лица Христа, богородицы, святых, и кланяться головой, всем телом, а правой
рукой, со сложенными известным образом пальцами, дотрагиваться до лба, плеч,
живота и произносить славянские слова, из которых самые употребительные и
всем детям внушаемые: богородица, дева радуйся и т. д. Потом внушается
воспитываемому, что при виде всякой церкви и иконы надо делать опять то же,
т. е. креститься; потом внушается, что в праздники (праздники - это дни, в
которые Христос родился, хотя никто не знает, когда это было, дни, в которые
он обрезался, в которые умерла богородица, в которые принесен крест, в
которые внесена икона, в которые юродивый видел видение и т. п.), в
праздники надо одеться в лучшие одежды и идти в церковь и покупать и ставить
там свечи перед изображениями святых, подавать записочки и поминания и
хлебцы, для вырезывания в них треугольников, и потом молиться много раз за
здоровье и благоденствие царя и архиереев и за себя и за свои дела и потом
целовать крест и руку у священника.
Кроме этой молитвы, внушается еще, что надо каждый год, по крайней мере
один раз, говеть. Говеть - значит войти в церковь и сказать священнику свои
грехи, предполагая, что это сообщение своих грехов чужому человеку
совершенно очищает от грехов, и потом съесть с ложечки кусочек хлеба с
вином, что еще более очищает. Потом внушается, что если мужчина и женщина
хотят, чтобы их плотское общение было свято, то они должны прийти в церковь,
надеть на себя металлические короны, выпить питья, обойти под звуки пения
три раза вокруг стола, и что тогда плотское общение мужчины и женщины
сделается святым и совсем особенным от всяких других.
В жизни же внушается, что надо соблюдать следующие правила: не есть мяса и
молока в известные дни, еще и в другие известные дни служить молебны и
панихиды по умершим, в праздники принимать священника и давать ему деньги и
несколько раз в году брать из церкви доски с изображениями и носить их на
полотенцах по полям и домам. Перед смертью же внушается, что человек должен
непременно съесть с ложечки хлеба с вином, а еще лучше, если успеет
помазаться маслом. Это обеспечивает ему благо в будущей жизни. После же
смерти внушается родным его, что для спасения души умершего полезно положить
ему в руки печатную бумагу с молитвой; полезно еще, чтобы над мертвым телом
прочли известную книгу и чтобы в церкви в известное время произносили бы имя
умершего.
В этом считается обязательная вера для каждого.
Но если кто особенно хочет позаботиться о своей душе, то по этой вере
внушается, что наибольшее обеспечение блаженства души на том свете
достигается еще тем, чтобы жертвовать деньги на церкви и монастыри, обязывая
этим святых людей молиться за себя. Спасительны еще, по этой вере, для души
хождения по монастырям и целование явленных икон и мощей.
По этой вере явленные иконы и мощи сосредоточивают в себе особенную
святость, силу и благодать и близость к этим предметам: прикосновение,
целование, становление свеч к ним, подлезание под них много содействует
спасению, равно и молебны, заказываемые перед этими святынями.
И вот эта-то вера, и никакая другая, называемая православной, т. е.
настоящей верой, под видом христианской, всеми силами в продолжение многих
веков и с особенным напряжением теперь внушается народу.
И пусть не говорят, что православные учителя полагают сущность учения в
чем-либо другом, а что это только древние формы, которые не считается нужным
разрушать. Это неправда: по всей России всем русским духовенством и в
последнее время с особенным напряжением внушается только эта вера. Другого
ничего нет. Про другое говорится и пишется в столицах, но среди
стомиллионного народа делается только это и внушается только это, и больше
ничего. О другом церковники разговаривают, а это они внушают всеми
возможными мерами.
Все это и поклонение лицам и иконам внесено в богословие, в катехизисы;
этому старательно учат народ теоретически и практически, всеми средствами
торжественности, блеска, авторитета, насилия гипнотизируя его, заставляют
его верить в это и ревниво оберегают эту веру от каждой попытки освобождения
народа от этих диких суеверий.
На моих глазах, как я говорил, по случаю моей книги, в продолжение многих
лет учение Христа и его собственные слова о непротивлении злу были предметом
насмешек, балаганных шуток, и церковники не только не противились этому, но
поощряли это кощунство; но попробуйте сказать непочтительное слово о
безобразном идоле, кощунственно развозимом по Москве пьяными людьми под
именем Иверской, и поднимется стон негодования этих самых православных
церковников. Проповедуется только внешний культ идолопоклонства. И пусть не
говорят, что одно не мешает другому, что "сие надлежит делать и того не
оставлять", что "все, что они велят вам соблюдать, соблюдайте и делайте, по
делам же их не поступайте, ибо они говорят и не делают" (Мф. XXIII, 23, 3).
Это сказано о фарисеях, которые исполняли все внешние предписания закона, и
потому слова: "что велят вам соблюдать, соблюдайте", относятся к исполнению
обрядов и упущению дел добра и имеют как раз обратный смысл того, который
хотят придать этому месту церковники, толкуя так, что соблюдать ведено
обряды. Внешний культ и служение милости и правде трудно совместимы: большею
частью одно исключает другое. Так было это у фарисеев, так это и теперь у
церковных христиан.
Если человек может спастись искуплением, таинствами, молитвой, то добрые
дела уже не нужны ему.
Нагорная проповедь или символ веры: нельзя верить тому и другому. И
церковники выбрали последнее: символ веры учится и читается, как молитва и в
церквах, а нагорная проповедь исключена даже из чтений евангельских в
церквах, так что в церквах никогда, кроме как в те дни, когда читается все
Евангелие, прихожане не услышат ее. Да и не может быть иначе: люди, верующие
в злого и безрассудного Бога, - проклявшего род человеческий и обрекшего
своего сына на жертву и часть людей на вечное мучение, - не могут верить в
Бога любви. Человек, верующий в Бога Христа паки грядущего со славою судить
и казнить живых и мертвых, не может верить в Христа, повелевающего
подставлять щеку обидчику, не судить, прощать и любить врагов. Человек,
верующий в боговдохновенность Ветхого Завета и святость Давида, завещающего
на смертном одре убийство старика, оскорбившего его и которого он сам не мог
убить, так как был связан клятвою (3-я Книга Царей, глава 2, стих 8), и тому
подобные мерзости, которыми полон Ветхий Завет, не может верить в
нравственный закон Христа; человек, верующий в учение и проповедь церкви о
совместимости с христианством казней, войн, не может уже верить в братство
всех людей.
Главное же, человек, верующий в спасение людей верою в искупление или в
таинства, не может уже все силы свои полагать на исполнение в жизни
нравственного учения Христа.
Человек, наученный церковью тому кощунственному учению о том, что человек
не может спастись своими силами, а что есть другое средство, неизбежно будет
прибегать к этому средству, а не к своим силам, на которые, его уверяют,
грех надеяться. Учение церковное - всякое, с своим искуплением и таинствами,
исключает Христово учение, тем более учение православное с своим
идолопоклонством. "Но народ сам так всегда верил, так верит теперь, - скажут
на это. - Вся история русского народа доказывает это. Нельзя лишить народа
его предания". В этом-то и обман. Народ когда-то точно исповедовал нечто
подобное тому, что исповедует теперь церковь, хотя далеко не то же самое (в
народе, кроме этого изуверства икон, домовых, мощей и семиков с венками и
березками, всегда было еще глубокое нравственное жизненное понимание
христианства, которого никогда не было во всей церкви, а встречалось только
в лучших представителях ее); но народ, несмотря на все препятствия, которые
в этом ставило ему государство и церковь, давно уже пережил в лучших
представителях своих эту грубую степень понимания, что он и показывает
самозарождающимися везде рационалистическими сектами, которыми кишит теперь
Россия и с которыми так безуспешно борются теперь церковники. Народ идет
вперед в сознании нравственной, жизненной стороны христианства. И вот тут-то
и является церковь с своим не поддерживанием, но усиленным внушением
отжившего язычества в своей законченной форме, с своим стремлением втолкнуть
опять народ в тот мрак, из которого он выбивается с таким усилием.
"Мы не учим ничему новому народ, но только тому, во что он верует, но
только в более совершенной форме", - говорят священники. Это то же самое,
что бы делал человек, связывая вырастающего цыпленка и засовывая в скорлупу,
из которой он вышел.
Меня часто поражало это комическое, если бы последствия его не были так
ужасны, наблюдение о том, как люди, сцепившись кругом, обманывают друг друга
и не могут выйти из этого заколдованного круга.
Первый вопрос, первое сомнение начинающего мыслить русского человека есть
вопрос об явленных иконах и, главное, о мощах: правда ли, что они нетленны и
что от них совершаются чудеса? Сотни и тысячи людей задают себе эти вопросы
и затрудняются в разрешении их преимущественно тем, что архиереи,
митрополиты и все высокопоставленные люди прикладываются к мощам и
чудотворным иконам. Спросить у архиерея и высокопоставленных лиц, зачем они
это делают, они скажут, что делают для народа, а народ прикладывается
потому, что архиереи и высокопоставленные лица это делают.
Деятельность русской церкви, несмотря на весь тот внешний лоск
современности, учености, духовности, который ее члены теперь начинают
принимать в своих сочинениях, статьях, в духовных журналах и проповедях,
состоит только в том, чтобы не только держать народ в том состоянии грубого
и дикого идолопоклонства, в котором он находился, но еще усиливать и
распространять суеверие и религиозное невежество, вытесняя из народа живущее
в нем рядом с идолопоклонством жизненное понимание христианства.
Помню, раз в монастырской книжной лавке Оптиной пустыни, я присутствовал
при выборе старым мужиком божественных книг для своего грамотного внука.
Монах подсовывал ему описание мощей, праздников, явлений икон, псалтырь и т.
п. Я спросил старика, есть ли у него Евангелие? Нет. "Дайте ему русское
Евангелие", - сказал я монаху. "Это им нейдет", - сказал мне монах.
Это в сжатом виде деятельность нашей церкви.
Но это так только в варварской России, скажет на это европейский или
американский читатель. И такое суждение будет справедливо, но только в той
мере, в которой это суждение относится к правительству, помогающему церкви
совершать ее одуряющее и развращающее действие в России.
Справедливо, что нигде в Европе нет столь деспотического правительства и
до такой степени согласного с царствующей церковью. И потому участие власти
в развращении народа в России самое сильнoe; но несправедливо, чтобы церковь
русская в своем влиянии на народ отличалась чем-нибудь от какой-либо другой
церкви.
Церкви везде одни и те же, и если католическая, англиканская и лютеранская
не имеют под рукой такого покорного правительства, как русское, то это
происходит не от отсутствия желания воспользоваться таковым.
Церковь как церковь, какая бы она ни была - католическая, англиканская,
лютеранская, пресвитерианская, всякая церковь, насколько она церковь, не
может не стремиться к тому же, к чему и русская церковь, к тому, чтобы
скрыть настоящий смысл учения Христа и заменить его своим учением, которое
ни к чему не обязывает, исключает возможность понимания истинного,
деятельного учения Христа и, главное, оправдывает существование жрецов,
кормящихся на счет народа.
Разве что-либо другое делало и делает католичество с своим запретом чтения
Евангелия и с своим требованием нерассуждающей покорности церковным
руководителям и непогрешимому папе? Разве что-либо другое, чем русская
церковь, проповедует католичество? Тот же внешний культ, те же мощи, чудеса
и статуи, чудодейственные Notre-Dames и процессии. Те же возвышенно туманные
суждения о христианстве в книгах и проповедях, а когда дойдет до дела, то
поддерживание самого грубого идолопоклонства.
И разве не то же самое делается и в англиканстве, лютеранстве, во всяком
протестантстве, сложившемся в церковь? Те же требования от паствы веры в
догматы, выраженные в IV веке и потерявшие всякий смысл для людей нашего
времени, и то же требование идолопоклонства, если не перед мощами, иконами,
то перед днем субботним и буквой Библии. Все та же деятельность,
направленная на то, чтобы скрыть настоящие требования христианства и на
место их поставить ни к чему не обязывающую внешность и cant, как прекрасно
определяют англичане то самое занятие, которому они особенно подвержены.
Среди протестантства эта деятельность особенно заметна потому, что нет у
этого исповедания даже отговорки древности. И разве не то же самое
происходит и в теперешнем ривайвелизме - обновленном кальвинизме,
евангелизме, из которого выродилась армия спасения.
Как одинаково положение всех церковных учений по отношению к учению
Христа, так одинаковы и их приемы.
Положение их таково, что им нельзя не напрягать все усилия на то, чтобы
скрыть учение Христа, именем которого они пользуются.
Несоответствие всех церковных исповеданий с учением Христа ведь таково,
что нужны особенные усилия, чтобы скрыть это несоответствие от людей. В
самом деле, ведь стоит только вдуматься в положение каждого взрослого, не
только образованного, но самого простого человека нашего времени,
набравшегося носящихся в воздухе понятий о геологии, физике, химии,
космографии, истории, когда он в первый раз сознательно отнесется к тем, в
детстве внушенным ему и поддерживаемым церквами, верованиям о том, что Бог
сотворил мир в шесть дней; свет прежде солнца, что Ной засунул всех зверей в
свой ковчег и т. п.; что Иисус есть тоже Бог-сын, который творил все до
времени; что этот Бог сошел на землю за грех Адама; что он воскрес, вознесся
и сидит одесную отца и придет на облаках судить мир и т. п.
Ведь все эти положения, выработанные людьми IV века и имевшие для людей
того времени известный смысл, для людей нашего времени не имеют никакого.
Люди нашего времени могут устами повторять эти слова, но верить не могут,
потому что слова эти, как то, что Бог живет на небе, что небо раскрылось и
оттуда сказал голос что-то, что Христос воскрес и полетел куда-то на небо и
опять придет откуда-то на облаках и т. п., - не имеют для нас смысла.
Можно было человеку, считавшему небо конечным, твердым сводом, верить или
не верить, что Бог сотворил небо, что небо раскрылось, что Христос улетел на
небо, но для нас все эти слова не имеют никакого значения. Люди нашего
времени могут только верить, что в это надо верить, что они и делают; но
верить не могут в то, что для них не имеет смысла.
Если же все эти выражения должны иметь иносказательный смысл и суть
прообразы, то ведь мы знаем, что, во-первых, не все церковники согласны в
этом, а, напротив, большинство настаивает на понимании священного писания в
прямом смысле, а во-вторых, то, что толкования эти очень многоразличны и
ничем не подтверждаются.
Но, даже если человек и захочет заставить себя верить учению церквей, так,
как оно преподается, - всеобщее распространение грамотности и Евангелий и
общение между собою людей разных исповеданий составляют для этого другое еще
более непреодолимое препятствие.
Ведь стоит только человеку нашего времени купить за 3 копейки Евангелие и
прочесть ясные, не подлежащие перетолкованию слова Христа к самарянке о том,
что отцу нужны поклонники не в Иерусалиме, не на той горе и не на этой, а
поклонники в духе и истине, или слова о том, что молиться христианин должен
не как язычник в храмах и на виду, а тайно, т. е. в своей клети, или что
ученик Христа никого не должен называть отцом или учителем, стоит только
прочесть эти слова, чтобы убедиться, что никакие духовные пастыри,
называющиеся учителями в противоположность учению Христа и спорящие между
собою, не составляют никакого авторитета и что то. чему нас учат церковники,
не есть христианство. Но мало и этого: если бы человек нашего времени и
продолжал верить в чудеса и не читал бы Евангелия, одно общение с людьми
других исповеданий и вер, сделавшееся столь легким в наше время, заставит
человека усомниться в истинности своей веры. Хорошо было человеку, не
видавшему людей другого исповедания, чем он сам, верить, что его исповедание
- одно истинное; но стоит только думающему человеку столкнуться, как это
теперь беспрестанно случается, с людьми одинаково добрыми и злыми разных
исповеданий, осуждающих веры друг друга, чтобы усомниться в истинности
исповедуемой им веры. В наше время только человек совершенно невежественный
или совершенно равнодушный к вопросам жизни, освящаемым религией, может
оставаться в церковной вере.
Какие же нужны церквам усилия, чтобы, несмотря на все эти разрушающие веру
условия, продолжать строить церкви, служить обедни, проповедовать, учить,
обращать и, главное, получать за это огромное содержание, как все эти
священники, пастыри, интенданты, суперинтенданты, аббаты, архидиаконы,
епископы и архиепископы.
Нужны особенные, сверхъестественные усилия. И такие усилия, все более и
более напрягая их, и употребляют церкви. У нас в России (кроме всех других)
употребляется простое, грубое насилие покорной церкви власти. Людей,
отступающих от внешнего выражения веры и высказывающих это, или прямо
наказывают, или лишают прав; людей же, строго держащихся внешних форм веры,
награждают, дают права.
Так поступают православные; но и все церкви без исключения пользуются
всеми для этого средствами, из которых главное - то, что теперь называется
гипнотизацией.
Пускаются в дело все искусства от архитектуры до поэзии для воздействия на
души людей и для одурения их, и воздействие это происходит неперестающее.
Особенно очевидна эта необходимость гипнотизирующего воздействия на людей
для приведения их в состояние одурения на деятельности армии спасения,
употребляющей новые, не привычные нам приемы труб, барабанов, песней,
знамен, нарядов, шествий, плясок, слез и драматических приемов.
Но это нас поражает только потому, что это новые приемы; разве старые
приемы храмов с особенным освещением, с золотом, блеском, свечами, хорами,
органом, колоколами, ризами, плаксивыми проповедями и т. п. не то же самое?
Но, как ни сильно это действие гипнотизации, не в этом главная и самая
зловредная деятельность церквей. Главная и наизловреднейшая деятельность
церкви есть та, которая направлена на обман детей, тех самых детей, про
которых Христос сказал, что горе тому, кто соблазнит единого из малых сих. С
самого первого пробуждения сознания ребенка его начинают обманывать, с
торжественностью внушать ему то, во что не верят сами внушающие, и внушать
до тех пор, пока обман не срастется посредством привычки с природой ребенка.
Ребенка старательно обманывают в самом важном деле в жизни, и когда обман
так сросся с его жизнью, что уже трудно оторвать его, тогда перед ребенком
открывают весь мир науки и действительности, который никаким образом не
может совместиться с внушенными ему верованиями, предоставляя ему
разбираться самому, как он умеет, в этих противоречиях.
Ведь если поставить себе задачей запутать человека так, чтобы он не мог с
здоровым умом выбраться из внушенных ему с детства двух противоположных
миросозерцании, то нельзя ничего придумать сильнее того, что совершается над
всяким молодым человеком, воспитываемым в нашем так называемом христианском
обществе.
Ужасно то, что делают над людьми церкви, но если вдуматься в их положение,
то тем людям, которые составляют учреждение церквей, иначе поступать нельзя.
Перед церквами стоит дилемма: нагорная проповедь или Никейский символ - одно
исключает другое: если человек искренно поверит в нагорную проповедь,
Никейский символ неизбежно потеряет для него смысл и значение и вместе с ним
церковь и ее представители; если же человек поверит в Никейский символ, т.
е. в церковь, т. е. в тех, которые называют себя представителями ее, то
нагорная проповедь станет для него излишняя. И потому церквам нельзя не
употреблять всех возможных усилий для затемнения смысла нагорной проповеди и
для привлечения к себе людей. Только благодаря напряженной деятельности
церквей в этом направлении держалось до сих пор влияние церквей. Останови
церковь хоть на самый короткий срок это воздействие на массы гипнотизацией и
обманом детей, и люди поймут учение Христа. А понимание учения уничтожает
церкви и значение их. И потому церкви ни на мгновенье не прекращают
усиленной деятельности и гипнотизации взрослых и обмана детей. И вот эта-то
деятельность церквей, внушающая людям ложное понимание учения Христа, и
служит препятствием понимания его для большинства людей, так называемых
верующих.

    IV



Теперь скажу о другом мнимом понимании христианства, мешающем истинному
пониманию его, - о понимании научном.
Церковные люди считают христианством то представление о нем, которое они
себе составили, и это-то понимание христианства считают единым несомненно
истинным.
Люди науки считают христианством только то, что исповедовали и исповедуют
различные церкви, и, предполагая, что исповедания эти исчерпывают все
значение христианства, признают его отжившим свое время религиозным учением.
Для того, чтобы ясно было, как невозможно при таком взгляде понять
христианское учение, необходимо составить себе понятие о том месте, которое
в действительности занимали и занимают религии вообще и, в частности,
христианская в жизни человечества, и о том значении, которое приписывается
им наукой.
Как отдельный человек не может жить, не имея известного представления о
смысле своей жизни, и всегда, хотя часто и бессознательно, соображает свои
поступки с этим придаваемым им своей жизни смыслом, так точно и совокупности
людей, живущих в одинаковых условиях - народы, не могут не иметь
представления о смысле их совокупной жизни и вытекающей из нее деятельности.
И как отдельный человек, вступая в новый возраст, неизбежно изменяет свое
понимание жизни, и взрослый человек видит смысл ее в ином, чем ребенок, так
точно и совокупность людей, народа, неизбежно, соответственно возрасту
своему, изменяет свое понимание жизни и вытекающую из этого понимания
деятельность.
Различие в этом отношении отдельного человека от всего человечества
состоит в том, что, тогда как отдельный человек в определении свойственного
тому новому периоду жизни, в который он вступает, понимания жизни и
вытекающей из него деятельности пользуется указаниями прежде живших его
людей, переживших уже тот возраст, в который он вступает, человечество не
может иметь этих указаний, потому что оно все подвигается по не
исследованному еще пути и не у кого спросить, как надо понимать жизнь и
действовать в тех новых условиях, в которые оно вступает и в которых еще
никто никогда не жил.
А между тем как человеку женатому и с детьми невозможно продолжать
понимать жизнь так же, как он понимал ее, будучи ребенком, так и
человечеству нельзя уже, при совершившихся разнообразных изменениях: и
густоты населения, и установившегося общения между разными народами, и
усовершенствования способов борьбы с природой, и накопления знаний, -
продолжать понимать жизнь по-прежнему, а необходимо установить новое
жизнепонимание, из которого и вытекла бы и деятельность, соответствующая
тому новому состоянию, в которое оно вступило или вступает.
На это-то требование и отвечает особенная способность человечества
выделять из себя людей, дающих новый смысл всей жизни человеческой, - смысл,
из которого вытекает вся иная, чем прежняя, деятельность. Установление этого
свойственного человечеству в тех новых условиях, в которые оно вступает,
жизнепонимания и вытекающей из него деятельности и есть то, что называется
религия.
И потому религия, во-первых, не есть, как это думает наука, явление,
когда-то сопутствовавшее развитию человечества, но потом пережитое им, а
есть всегда присущее жизни человечества явление, и в наше время столь же
неизбежно присущее человечеству, как и во всякое другое время. Во-вторых,
религия всегда есть определение деятельности будущего, а не прошедшего, и
потому очевидно, что исследование прошедших явлений ни в каком случае не
может захватить сущности религии.
Сущность всякого религиозного учения - не в желании символического
выражения сил природы, не в страхе перед ними, не в потребности к чудесному
и не во внешних формах ее проявления, как это думают люди науки. Сущность
религии в свойстве людей пророчески предвидеть и указывать тот путь жизни,
по которому должно идти человечество, в ином, чем прежнее, определении
смысла жизни, из которого вытекает и иная, чем прежняя, вся будущая
деятельность человечества.
Свойство этого провидения того пути, по которому должно идти человечество,
в большей или меньшей степени обще всем людям; но всегда во все времена были
люди, в которых это свойство проявлялось с особенной силой, и люди эти ясно
и точно выражали то, что смутно чувствовали все люди, и устанавливали новое
понимание жизни, из которого вытекала иная, чем прежняя, деятельность, на
многие сотни и тысячи лет.
Таких пониманий жизни мы знаем три: два уже пережитых человечеством, и
третье, которое мы теперь переживаем в христианстве. Пониманий таких три, и
только три, не потому, что мы произвольно соединили различные жизнепонимания
в эти три, а потому, что поступки всех людей имеют всегда в основе одно из
этих трех жизнепонимании, потому что иначе, как только этими тремя
способами, мы не можем понимать жизнь.
Три жизнепонимания эти следующие: первое - личное, или животное, второе -
общественное, или языческое, и третье - всемирное, или Божеское.
По первому жизнепониманию жизнь человека заключается в одной его личности;
цель его жизни - в удовлетворении воли этой личности. По второму
жизнепониманию жизнь человека заключается не в одной его личности, а в
совокупности и последовательности личностей; в племени, семье, роде,
государстве; цель жизни заключается в удовлетворении воли этой совокупности
личностей. По третьему жизнепониманию жизнь человека заключается и не в
своей личности и не в совокупности и последовательности личностей, а в
начале и источнике жизни - в Боге.
Эти три жизнепонимания служат основой всех существовавших и существующих
религий.
Дикарь признает жизнь только в себе, в своих личных желаниях. Благо его
жизни сосредоточено в нем одном. Высшее благо для него есть наиполнейшее
удовлетворение его похоти. Двигатель его жизни есть личное наслаждение.
Религия его состоит в умилостивлении божества к своей личности и в
поклонении воображаемым личностям богов, живущим только для личных целей.
Человек языческий, общественный признает жизнь уже не в одном себе, но в
совокупности личностей - в племени, семье, роде, государстве, и жертвует для
этих совокупностей своим личным благом. Двигатель его жизни есть слава.
Религия его состоит в возвеличении глав союзов: родоначальников, предков,
государей и в поклонении богам - исключительным покровителям его семьи, его
рода, народа, государства (*).

(* То, что на этом общественном или языческом жизнепонимании основываются
столь разнообразные склады жизни, как жизнь племенная, семейная, родовая,
государственная и даже теоретически представляемая позитивистами жизнь
человечества, это не нарушает единства этого жизнепонимания. Все эти
разнообразные формы жизни основаны на одном представлении о том, что жизнь
личности не есть достаточная цель жизни, что смысл жизни может быть найден
только в совокупности личностей. *)

Человек божеского жизнепонимания признает жизнь уже не в своей личности и
не в совокупности личностей (в семье, роде, народе, отечестве или
государстве), а в источнике вечной, неумирающей жизни - в Боге; и для
исполнения воли Бога жертвует и своим личным, и семейным, и общественным
благом. Двигатель его жизни есть любовь. И религия его есть поклонение делом
и истиной началу всего - Богу.
Вся жизнь историческая человечества есть не что иное, как постепенный
переход от жизнепонимания личного, животного к жизнепониманию общественному
и от жизнепонимания общественного к жизнепониманию божескому. Вся история
древних народов, продолжавшаяся тысячелетия и заканчивающаяся историей Рима,
есть история замены животного, личного жизнепонимания общественным и
государственным. Вся история со времени императорского Рима и появления
христианства есть, переживаемая нами и теперь, история замены
государственного жизнепонимания божеским.
Вот это-то последнее жизнепонимание и основанное на нем христианское
учение, руководящее всей нашей жизнью и лежащее в основе всей нашей
деятельности, как практической, так и научной, люди мнимой науки,
рассматривая его только по его внешним признакам, признают чем-то отжившим и
не имеющим для нас значения.
Учение это, по мнению людей науки, заключающееся только в его догматической
стороне - в учении о троице, искуплении, чудесах, церкви, таинствах и пр., -
есть только одна из огромного количества религий, которые возникали в
человечестве и теперь, сыграв свою роль в истории, отживает свое время,
уничтожаясь перед светом науки и истинного просвещения.
Происходит то, что в большей части случаев служит источником самых грубых
заблуждений людских: люди, стоящие на низшей степени понимания, встречаясь с
явлениями высшего порядка, - вместо того чтобы сделать усилия, чтобы понять
их, чтобы подняться на ту точку зрения, с которой должно смотреть на
предмет, - обсуживают его с своей низшей точки зрения, и с тем большей
смелостью и решительностью, чем меньше они понимают то, о чем говорят.
Для большинства научных людей, рассматривающих жизненное нравственное
учение Христа с низшей точки зрения общественного жизнепонимания, учение это
есть только весьма неопределенное, нескладное соединение индийского
аскетизма, стоического и неоплатонического учения и утопических
антисоциальных мечтаний, не имеющих никакого серьезного значения для нашего
времени, и все значение его сосредоточивается для них в его внешних
проявлениях: в католичестве, протестантстве, догматах, борьбе с светской
властью. Определяя по этим явлениям значение христианства, они подобны
глухим, которые судили бы о значении и достоинстве музыки по виду движений
музыкантов.
От этого происходит то, что все эти люди, начиная от Конта, Страуса,
Спенсера и Ренана, не понимая смысла речей Xpиста, не понимая того, чему и
зачем они сказаны, не понимая даже и вопроса, на который они служат ответом,
не давая себе даже труда вникнуть в смысл их, прямо, если они враждебно
настроены, отрицают разумность учения; если же они хотят быть снисходительны
к нему, то с высоты своего величия поправляют его, предполагая, что Христос
хотел сказать то самое, что они думают, но не сумел этого сделать. Они
обращаются с его учением так, как большею частью, поправляя слова своего
собеседника, говорят самоуверенные люди с тем, кого они считают много ниже
себя: "Да, вы собственно хотите сказать то-то и то-то". Поправка эта
делается всегда в том смысле, чтобы учение высшего, божеского жизнепонимания
свести к низшему, общественному.
Обыкновенно говорят, что нравственное учение христианства хорошо, но
преувеличено, - что для того, чтобы оно было вполне хорошо, надо откинуть от
него излишнее, не подходящее к нашему строю жизни. "А то учение, требующее
слишком многого, неисполнимого, хуже, чем то, которое требует от людей
возможного, соответственно их силам", - думают и утверждают ученые
толкователи христианства, повторяя при этом то, что давно уже утверждали и
утверждают и не могли не утверждать о христианском учении те, которые, не
поняв его, распяли за то учителя, - евреи.
Оказывается, что перед судом ученых нашего времени закон еврейский: зуб за
зуб и око за око, - закон справедливого возмездия, известный человечеству
5000 лет тому назад, более целесообразен, чем закон любви, 1800 лет тому
назад npoповеданный Христом на место этого самого закона справедливости.
Оказывается, что все то, что было сделано теми людьми, которые поняли
учение Христа прямо и жили сообразно с таким пониманием, - все то, что
делали и говорили все истинные христиане, все христианские подвижники, все
то, что преобразовывает мир теперь под видом социализма и коммунизма, все
это преувеличения, о которых не стоит и говорить.
Люди, 18 веков воспитанные в христианстве, в лице своих передовых людей,
ученых, убедились в том, что христианское учение есть учение о догматах;
жизненное же учение есть недоразумение, есть преувеличение, нарушающее
настоящие законные требования нравственности, соответствующие природе
человека, и что то самое учение справедливости, которое отверг Христос, на
месте которого он поставил свое учение, гораздо пригоднее нам.
Ученым людям заповедь непротивления злу насилием кажется преувеличением и
даже неразумием. Если откинуть ее, то будет гораздо лучше, думают они, не
замечая того, что они толкуют вовсе не об учении Христа, а о том, что им
представляется таковым.
Они не замечают того, что сказать, что в учении Христа заповедь о
непротивлении злу насилием есть преувеличение, все равно что сказать, что в
учении о круге положение о равенстве радиусов круга есть преувеличение. И
те, которые говорят это, делают совершенно то же, что делал бы человек, не
имеющий понятия о том, что есть круг, который бы утверждал, что требование
того, чтобы все точки окружности были в равном расстоянии от центра, - есть
преувеличение. Советовать откинуть или умерить положение о равенстве
радиусов в круге - значит не понимать того, что есть круг. Советовать
откинуть или умерить в жизненном учении Христа заповедь о непротивлении злу
насилием - значит не понимать учения.
И те, которые делают это, действительно совершенно не понимают его. Они не
понимают того, что учение это есть установление нового понимания жизни,
соответствующего тому новому состоянию, в которое вот уже 1800 лет вступили
люди, и определение той новой деятельности, которая из него вытекает. Они не
верят тому, что Христос хотел сказать то, что сказал: или им кажется, что он
по увлечению, по неразумию, по неразвитости своей говорил в нагорной
проповеди и других местах.


(Мф. VI, 25-34)

25) Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что
пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело
одежды? 26) Взгляните на птиц небесных: они не сеют, не жнут, не собирают в
житницу; и отец ваш небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их? 27) Да и
кто из вас, заботясь, может прибавить себе росту хоть на один локоть. 28) И
об одежде что заботитесь? Посмотрите на полевые лилии, как они растут: не
трудятся, не прядут. 29) Но говорю вам, что Соломон, во всей славе своей, не
одевался так, как всякая из них. 30) Если же траву полевую, которая сегодня
есть, а завтра будет брошена в печь, Бог так одевает, кольми паче вас,
маловеры! 31) Итак, не заботьтесь и не говорите: что нам есть или что нам
пить, или во что одеться. 32) Потому что всего этого ищут язычники, и потому
что отец ваш небесный знает, что вы имеете нужду во всем этом. 33) Ищите же
прежде Царства Божия и правды его, и это все приложится вам. 34) Итак, не
заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем:
довольно для каждого дня своей заботы.


(Лука. XII, 33, 34)

Продавайте имения ваши и давайте милостыню. Приготовляйте себе влагалища
неветшающие, сокровище неоскудевающее на небесах, куда вор не приближается и
где моль не съедает; ибо где сокровище ваше, там и сердце ваше будет.
Продай имение твое и иди за мной, и кто не оставит отца или мать, и детей
и братьев, и поля и дом, - тот не может быть моим учеником.
Отвергнись от себя, возьми крест свой на каждый день и иди за мной. Пища
моя в том, чтобы творить волю пославшего меня и совершать дело его. Не моя
воля да будет, но твоя; не то, что я хочу, но то, что ты хочешь, и не так,
как я хочу, а как ты хочешь. Жизнь в том, чтобы творить не свою волю, но
волю Бога.

Все эти пожелания кажутся людям, стоящим на низшем жизнепонимании,
выражением какого-то восторженного увлечения, не имеющего никакого прямого
приложения к жизни. А между тем эти положения так же строго вытекают из
жизнепонимания христианского, как положение об отдаче труда для общего дела,
о жертве своей жизни для защиты отечества вытекает из жизнепонимания
общественного.
Как человек общественного жизнепонимания говорит дикарю: опомнись,
одумайся! Жизнь твоей личности не может быть истинной жизнью, потому что
жизнь эта бедственна и преходяща. Только жизнь совокупности и
последовательности личностей: племени, семьи, рода, государства,
продолжается и живет, и потому человек должен жертвовать своей личностью для
жизни семьи, государства. Точно то же говорит христианское учение человеку
жизнепонимания совокупного, общественного. Покайтесь, т. е. одумайтесь, а то
погибнете. Поймите, что эта плотская, личная жизнь, нынче возникшая и завтра
уничтожающаяся, ничем не может быть обеспечена, что никакие внешние меры,
никакое устройство ее не может придать ей твердости, разумности. Одумайтесь
и поймите, что жизнь, которой вы живете, не есть настоящая жизнь; жизнь
семьи, жизнь общества, жизнь государства не спасет от погибели. Жизнь
истинная, разумная возможна для человека только в той мере, в которой он
может быть участником не семьи или государства, но источника жизни, отца; в
той мере, в которой он может слить свою жизнь с жизнью отца. Таково
несомненно жизнепонимание христианское видное в каждом изречении Евангелия.
Можно не разделять этого жизнепонимания, можно отрицать его, можно
доказывать неточность, неправильность его; но невозможно судить об учении,
не усвоив того жизнепонимания, из которого оно вытекает, а тем более
невозможно судить о предмете высшего порядка с низшей точки зрения: глядя на
фундамент, судить о колокольне. А это самое делают люди научные нашего
времени. Делают они это потому, что находятся в подобном же церковным людям
заблуждении о том, что они обладают такими приемами изучения предмета, что
если только употреблены эти приемы, называемые научными, то не может уже
быть сомнения в истинности понимания обсуждаемого предмета.
Это-то обладание мнимым непогрешимым их орудием познания и служит главным
препятствием понимания христианского учения для людей неверующих и так
называемых научных, мнением которых и руководится все огромное большинство
неверующих, так называемых образованных людей. Из этого-то мнимого понимания
вытекают все заблуждения научных людей о христианском учении и в особенности
два странных недоразумения, более всего другого препятствующие правильному
пониманию его.
Одно из этих недоразумений то, что христианское жизненное учение
неисполнимо и потому или вовсе не обязательно, т.е. не должно быть
принимаемо за руководство, или должно быть видоизменено, умерено до тех
пределов, в которых исполнение его возможно в нашем обществе. Другое
недоразумение то, что христианское учение любви к Богу и потому служение Ему
есть требование неясное, мистическое, не имеющее определенного предмета
любви, которое поэтому должно быть заменено более точным и понятным учением
о любви к людям и служении человечеству.
Первое недоразумение о неисполнимости учения состоит в том, что люди
общественного жизнепонимания, не понимая того способа, которым руководит
людей христианское учение, и принимая христианское указание совершенства за
правила, определяющие жизнь, думают и говорят, что следование учению Христа
невозможно, потому что полное исполнение требований этого учения уничтожает
жизнь. "Если бы человек исполнил то, что проповедуется Христом, то он
уничтожил бы свою жизнь; и если бы все люди исполнили это, то прекратился бы
и род человеческий", - говорят они.
"Не заботясь о завтрашнем дне, - о том, что есть и что пить, во что
одеться; не защищая свою жизнь, не противясь злу насилием, отдавая свою
жизнь за других своя и соблюдая полное целомудрие, человек и человеческий
род не могут существовать", - думают и говорят они.
И они совершенно правы, если принимать указания совершенства, даваемые
учением Христа, за правила, которые каждый обязан исполнять так же, как в
общественном учении всякий обязан исполнять правило уплаты податей, участия
в суде и т.п.
Недоразумение состоит именно в том, что учение Христа руководит людьми
иным способом, чем руководят учения, основанные на низшем жизнепонимании.
Учения общественного жизнепонимания руководят только требованием точного
исполнения правил или законов. Учение Христа руководить людьми указанием им
того бесконечного совершенства Отца небесного, к которому свойственно
произвольно стремиться всякому человеку, на какой бы ступени несовершенства
он ни находился.
Недоразумение людей, судящих о христианском учении с точки зрения
общественного, состоит в том, что они, предполагая, что совершенство,
указываемое Христом, может быть вполне достигнуто, спрашивают себя (так же,
как они спрашивают себя, предполагая, что законы общественные будут
исполнены), что будет, когда это все будет исполнено? Предположение это
ложно, потому что совершенство, указываемое христианам, бесконечно и никогда
не может быть достигнуто; и Христос дает свое учение, имея в виду то, что
полное совершенство никогда не будет достигнуто, но что стремление к
полному, бесконечному совершенству постоянно будет увеличивать благо людей и
что благо это поэтому может быть увеличиваемо до бесконечности.
Христос учит не ангелов, но людей, живущих животной жизнью, движущихся ею.
И вот к этой животной силе движения Христос как бы прикладывает новую,
другую силу сознания божеского совершенства - направляет этим движение жизни
по равнодействующей из двух сил.
Полагать, что жизнь человеческая пойдет по направлению, указанному
Христом, все равно, что полагать, что лодочник, переплывая быструю реку и
направляя свой ход почти прямо против течения, поплывет по этому
направлению.
Христос признает существование обеих сторон параллелограмма, обеих,
вечных, неуничтожимых сил, из которых слагается жизнь человека: силу
животной природы и силу сознания сыновности Богу. Не говоря о силе животной,
которая, сама себя утверждая, остается всегда равна сама себе и находится
вне власти человека, Христос говорит Только о силе божеской, призывая
человека к наибольшему сознанию ее, к наибольшему освобождению ее от того,
что задерживает ее, и к доведению ее до высшей степени напряжения.
В этом освобождении - увеличении этой силы и состоит, по учению Христа,
истинная жизнь человека. Истинная жизнь, по прежним условиям, состоит в
исполнении правил закона; по учению Христа она состоит в наибольшем
приближении к указанному и сознаваемому каждым человеком в себе божескому
совершенству, в большем и большем приближении к слиянию своей воли с волей
Божией, слиянию, к которому стремится человек и которое было бы уничтожением
той жизни, которую мы знаем.
Божеское совершенство есть асимптота жизни человеческой, к которому она
всегда стремится и приближается и которое может быть достигнуто ею только в
бесконечности.
Учение христианское кажется исключающим возможность жизни только тогда,
когда люди указание идеала принимают за правило. Только тогда представляются
уничтожающими жизнь те требования, которые предъявляются учением Христа.
Требования эти, напротив, одни дают возможность истинной жизни. Без этих
требований невозможна бы была истинная жизнь.
"Нельзя требовать слишком многого", говорят обыкновенно люди, обсуждая
требования христианского учения; "нельзя требовать того, чтобы совсем не
заботиться о будущем, как это сказано в Евангелии, но надо только не слишком
много заботиться; нельзя отдавать бедным всего, но надо отдавать известную,
определенную часть; не надо стремиться к девственности, но надо избегать
разврата; не надо оставлять жену и детей, но надо не иметь к ним слишком
большого пристрастия" и т.д.
Но говорить так - все равно, что говорить человеку, переплывающему быструю
реку и направляющему свой ход против течения, что нельзя переплыть реку,
направляясь против течения, что для того, чтобы переплыть ее, надо плыть по
тому направлению, по которому он хочет идти.
Учение Христа тем отличается от прежних учений, что оно руководит людьми
не внешними правилами, а внутренним сознанием возможности достижения
божеского совершенства. И в душе человека находятся не умеренные правила
справедливости и филантропии, а идеал полного, бесконечного божеского
совершенства. Только стремление к этому совершенству отклоняет направление
жизни человека от животного состояния к божескому настолько, насколько это
возможно в этой жизни.
Для того, чтобы пристать к тому месту, к которому хочешь, надо всеми
силами направлять ход гораздо выше.
Спустить требования идеала значит не только уменьшить возможность
совершенства, но уничтожить самый идеал. Идеал, действующий на людей, есть
не выдуманный кем-то идеал, но идеал, носимый в душе каждым человеком.
Только этот идеал полного бесконечного совершенства действует на людей и
подвигает их к деятельности. Умеренное совершенство теряет свою силу
воздействия на души людей.
Учение Христа только тогда имеет силу, когда оно требует полного
совершенства, т.е. слияния божеской сущности, находящейся в душе каждого
человека, с волей Бога, - соединения сына с Отцом. Только это освобождение
сына Божия, живущего в каждом человеке, из животного и приближение его к
Отцу и составляет жизнь по учению Христа.
Существование в человеке животного, только животного, не есть жизнь
человеческая. Жизнь по одной воле Бога тоже не есть жизнь человеческая.
Жизнь человеческая есть составная из жизни животной и жизни божеской. И чем
более приближается эта составная к жизни божеской, тем больше жизни.
Жизнь, по учению христианскому, есть движение к божескому совершенству. Ни
одно состояние по этому учению не может быть выше или ниже другого. Всякое
состояние, по этому учению, есть только известная, сама по себе безразличная
ступень к недостижимому совершенству и потому само по себе не составляет ни
большей, ни меньшей степени жизни. Увеличение жизни, по этому учению, есть
только ускорение движения к совершенству. И потому движение к совершенству
мытаря Закхея, блудницы, разбойника на кресте составляет высшую степень
жизни, чем неподвижная праведность фарисея. И потому-то для этого учения не
может быть правил, обязательных для исполнения. Человек, стоящий на низшей
ступени, подвигаясь к совершенству, живет нравственнее, лучше, более
исполняет учение, чем человек, стоящий на гораздо более высокой ступени
нравственности, но не подвигающийся к совершенству.
В этом-то смысле заблудшая овца дороже Отцу незаблудшихся. Блудный сын,
потерянная и опять найденная монета дороже тех, которые не пропадали.
Исполнение учения - в движении от себя к Богу. Очевидно, что для такого
исполнения учения не может быть определенных законов и правил. Всякая
степень совершенства и всякая степень несовершенства равны перед этим
учением; никакое исполнение законов не составляет исполнения учения; и
потому для учения этого нет и не может быть обязательных правил и законов.
Из этого коренного отличия учения Христа от всех предшествующих учений,
основанных на общественном жизнепонимании, происходит и различие заповедей
общественных от заповедей христианских. Заповеди общественные большей частью
положительные, предписывающие известные поступки, оправдывающие людей,
дающие им праведность. Заповеди же христианские (заповедь любви не есть
заповедь в тесном смысле слова, а выражение самой сущности учения), пять
заповедей нагорной проповеди - все отрицательные и показывают только то,
чего на известной степени развития человечества люди могут уже не делать.
Заповеди эти суть как бы заметки на бесконечном пути совершенства, к
которому идет человечество, той степени совершенства, которая возможна в
известный период развития человечества.
В нагорной проповеди выражены Христом и вечный идеал, к которому
свойственно стремиться людям, и та степень его достижения, которая уже может
быть в наше время достигнута людьми.
Идеал состоит в том, чтобы не иметь зла ни на кого, не вызвать
недоброжелательства ни в ком, любить всех; заповедь же, указывающая степень,
ниже которой вполне возможно не спускаться в достижении этого идеала, в том,
чтобы не оскорблять людей словом. И это составляет первую заповедь.
Идеал - полное целомудрие даже в мыслях; заповедь, указывающая степень
достижения, ниже которой вполне возможно не спускаться в достижении этого
идеала, - чистота брачной жизни, воздержание от блуда. И это составляет
вторую заповедь.
Идеал - не заботиться о будущем, жить настоящим часом; заповедь,
указывающая степень достижения, ниже которой вполне возможно не спускаться -
не клясться, вперед не обещать ничего людям. И это - третья заповедь.
Идеал - никогда ни для какой цели не употреблять насилия; заповедь,
указывающая степень, ниже которой вполне возможно не спускаться, - не
платить злом за зло, терпеть обиды, отдавать рубаху. И это - четвертая
заповедь.
Идеал - любить врагов, ненавидящих нас; заповедь, указывающая степень
достижения, ниже которой вполне возможно не спускаться, - не делать зла
врагам, говорить о них доброе, не делать различия между ними и своими
согражданами.
Все эти заповеди суть указания того, чего на пути стремления к
совершенству мы имеем полную возможность уже не делать, - того, над чем мы
должны работать теперь, - того, что понемногу мы должны переводить в область
привычки, в область бессознательного. Но заповеди эти не только не
составляют учения и не исчерпывают его, но составляют только одну из
бесчисленных ступеней его в приближении к совершенству.
За этими заповедями должны и будут следовать высшие и высшие по пути
совершенства, указываемого учением.
И потому христианскому учению свойственно заявлять требования высшие, чем
те, которые выражены в этих заповедях; но никак не умалять требования ни
самого идеала, ни этих заповедей, как это делают люди, судящие об учении
христианства с точки зрения общественного жизнепонимания.
Таково одно недоразумение людей научных относительно значения и смысла
учения Христа другое, вытекающее из этого же источника, состоит в замене
христианского требования любви к Богу и служения Ему любовью и служением
людям - человечеству.
Христианское учение любви к Богу и служения Ему и (только вследствие этой
любви и служения) любви и служения ближнему кажется людям научным неясным,
мистическим и произвольным, и они исключают совершенно требование любви и
служения Богу, полагая, что учение об этой любви к людям, к человечеству
гораздо понятнее, тверже и более обосновано.
Научные люди теоретически учат тому, что жизнь осмысленная и добрая есть
только жизнь служения всему человечеству; и в этом самом учении видят смысл
христианского учения; к этому учению сводят христианское учение; для этого
своего учения отыскивают подтверждение в христианском учении, предполагая,
что их учение и христианское - одно и то же.
Мнение это совершенно ошибочно. Христианское учение и учение позитивистов,
коммунистов и всех проповедников всемирного братства людей, основанное на
выгодности этого братства, не имеют ничего общего между собой и отличаются
друг от друга в особенности тем, что учение христианское имеет твердые,
ясные основы в душе человеческой; учение же любви к человечеству есть только
теоретический вывод по аналогии.
Учение о любви к одному человечеству имеет в основе своей общественное
жизнепонимание.
Сущность общественного жизнепонимания состоит в перенесении смысла своей
личной жизни в жизнь совокупности личностей: племени, семьи, рода,
государства. Перенесение это совершалось и совершается легко и естественно в
первых своих формах, в перенесении смысла жизни из своей личности в племя,
семью. Перенесение же в род или народ уже труднее и требует особенного
воспитания для этого; перенесение же сознания в государство уже составляет
предел такого перенесения.
Любить себя естественно каждому, и каждый себя любит без поощрения к
этому, любить свое племя, поддерживающее и защищающее меня, любить жену -
радость и помощь жизни, своих детей - утеху и надежды жизни, и своих
родителей, давших жизнь и воспитание, - естественно; и любовь эта, хотя
далеко не столь сильная, как любовь к себе, встречается довольно часто.
Любить для себя, для своей гордости свой род, свой народ хотя уже не так
естественно, все-таки встречается. Любовь своего одноплеменного,
одноязычного, одноверного народа еще возможна, хотя чувство это далеко не
такое сильное не только как любовь к себе, но и к семье или роду; но любовь
к государству, как Турция, Германия, Англия, Австрия, Россия, - уже почти
невозможная вещь и, несмотря на усиленное воспитание в этом направлении,
только предполагается и не существует в действительности. На этой
совокупности уже кончается возможность для человека переносить свое сознание
и испытывать в этой фикции какое-либо непосредственное чувство. Позитивисты
же и все проповедники научного братства, не принимая во внимание ослабление
чувства по мере расширения предмета, теоретически рассуждают далее в том же
направлении. "Если, - говорят они, - личности было выгодно перенести свое
сознание в племя, семью, а потом в народ, государство, то еще выгоднее будет
перенести свое сознание в совокупность всего человечества и всем жить для
человечества так же, как люди живут для семьи, для государства".
Оно теоретически действительно так выходит. Перенося сознание и любовь
личности в семью, из семьи в род, народ, государство, было бы вполне логично
и людям для избавления себя от борьбы и бедствий, которые происходят от
разделения человечества на народы и государства, естественнее всего
перенести свою любовь на человечество. Казалось бы, это логичнее всего, и
теоретически проповедуют это, не замечая того, что любовь есть чувство,
которое можно иметь, но которое нельзя проповедовать, и что, кроме того, для
любви должен быть предмет, а человечество не есть предмет, а только фикция.
Племя, семья, даже государство не выдуманы людьми, но образовались сами
собой, как рой пчел, муравьев, и действительно существуют. Человек, любящий
для своей животной личности семью, знает, кого он любит: Анну, Марью, Ивана,
Петра и т.д. Человек, любящий род и гордящийся им, знает, что он любит всех
гвельфов или всех гибеллинов любящий государство знает, что он любит Францию
по берег Рейна и Пиренеи, и главный город ее Париж, и ее историю и т.д. Но
что любит человек, любящий человечество? Есть государство, народ, есть
отвлеченное понятие: человек; но человечества, как реального понятия нет и
не может быть.
Человечество? Где предел человечества? Где оно кончается или начинается?
Кончается ли человечество дикарем, идиотом, алкоголиком, сумасшедшим
включительно? Если мы проведем черту, отделяющую человечество, так что
исключим низших представителей человеческого рода, то где мы проведем черту?
Исключим ли мы негров, как их исключают американцы, и индийцев, как их
исключают некоторые англичане, и евреев, как их исключают некоторые? Если же
мы захватим всех людей без исключения, то почему же мы захватим одних только
людей, а не высших животных, из которых многие выше низших представителей
человеческого рода?
Человечество мы не знаем, как внешний предмет, не знаем пределов его.
Человечество есть фикция, и его нельзя любить. Действительно, очень выгодно
бы было, если бы люди могли любить человечество, как они любят семью; было
бы очень выгодно, как про это толкуют коммунисты, заменить соревновательное
направление деятельности людской общинным или индивидуальное -универсальным,
чтобы каждый для всех и все для одного, да только нет для этого никаких
мотивов.
Позитивисты, коммунисты и все проповедники научного братства проповедуют
расширять ту любовь, которую люди имеют в себе, и к своим семьям, и к
государству на все человечество, забывая то, что любовь, которую они
проповедуют, есть любовь личная, которая могла, разжижаясь, распространиться
до естественного отечества, которая совершенно исчезает, касаясь
искусственного государства, как Австрия, Англия, Турция, и которой мы даже
не можем себе представить, когда дело касается всего человечества, предмета
вполне мистического.
"Человек любит себя (свою животную жизнь), любит семью, любит даже
отечество. Отчего же бы ему не полюбить и человечество? Так бы это хорошо
было. Кстати же это самое проповедует и христианство". Так думают
проповедники позитивного, коммунистического, социалистического братства.
Действительно, это бы было очень хорошо, Но никак этого не может быть,
потому что любовь, основанная на личном и общественном жизнепонимании,
дальше любви к государству идти не может.
Ошибка рассуждения в том, что жизнепонимание общественное, на котором
основана любовь к семье и к отечеству, зиждется на любви к личности и что
эта любовь, переносясь от личности к семье, роду, народности, государству,
все слабеет и слабеет и в государстве доходит до своего последнего предела,
дальше которого она идти не может.
Необходимость расширения области любви несомненна; но вместе с тем эта
самая необходимость расширения ее в действительности уничтожает возможность
любви и доказывает недостаточность любви личной, человеческой.
И вот тут-то проповедники позитивистического, коммунистического,
социального братства на помощь этой оказавшейся несостоятельною человеческой
любви предлагают христианскую любовь, но только в ее последствиях, но не в
ее основах: они предлагают любовь к одному человечеству без любви к Богу.
Но любви такой не может быть. Для нее нет никакого мотива. Христианская
любовь вытекает только из христианского жизнепонимания, по которому смысл
жизни состоит в любви и служении Богу.
Естественным ходом от любви к себе, потом к семье, к роду, к народу,
государству, общественное жизнепонимание привело людей к сознанию
необходимости любви к человечеству, не имеющему пределов и сливающемуся со
всем существующим, - к чему-то не вызывающему в человеке никакого чувства,
привело к противоречию, которое не может быть разрешено общественным
жизнепониманием.
Только христианское учение во всем его значении, давая новый смысл жизни,
разрешает его. Христианство признает любовь и к себе, и к семье, и к народу,
и к человечеству, не только к человечеству, но ко всему живому, ко всему
существующему, признает необходимость бесконечного расширения области любви;
но предмет этой любви оно находит не вне себя, не в совокупности личностей:
в семье, роде, государстве, человечестве, во всем внешнем мире, но в себе
же, в своей личности, но личности божеской, сущность которой есть та самая
любовь, к потребности расширения которой приведена была личность животная,
спасаясь от сознания своей погибельности.
Различие христианского учения от прежних - то, что прежнее учение
общественное говорило: живи противно твоей природе (подразумевая одну
животную природу), подчиняй ее внешнему закону семьи, общества, государства;
христианство говорит: живи сообразно твоей природе (подразумевая
божественную природу), не подчиняя ее ничему, - ни своей, ни чужой животной
природе, и ты достигнешь того самого, к чему ты стремишься, подчиняя внешним
законам свою внешнюю природу.
Христианское учение возвращает человека к первоначальному сознанию себя,
но только не себя животного, а себя - Бога, искры Божьей, себя - сына Божия,
Бога такого же, как и Отец, но заключенного в животную оболочку. И сознание
себя этим сыном Божьим, главное свойство которого есть любовь, удовлетворяет
и всем тем требованиям расширения области любви, к которой был приведен
человек общественного жизнепонимания. Так, при все большем и большем
расширении области любви для спасения личности, любовь была необходимостью и
приурочивалась к известным предметам: к себе, семье, обществу, человечеству;
при христианском мировоззрении любовь есть не необходимость и не
приурочивается ни к чему, есть существенное свойство души человека. Человек
любит не потому, что ему выгодно любить того-то и тех-то, а потому, что
любовь есть сущность его души, потому что он не может не любить.
Христианское учение есть указание человеку на то, что сущность его души
есть любовь, что благо его получается не оттого, что он будет любить того-то
и того-то, а оттого, что он будет любить начало всего - Бога, которого он
сознает в себе любовью, и потому будет любить всех и все.
В этом состоит основное различие христианского учения от учения
позитивистов и всех теоретиков нехристианского учения от учения позитивистов
и всех теоретиков нехристианского всемирного братства.
Таковы два главных недоразумения относительно христианского учения, из
которых вытекает большинство ложных суждений о нем. Одно - что учение Христа
поучает людей, как прежние учения, правилам, которым люди обязаны следовать,
и что правила эти неисполнимы; другое то, что все значение христианства
состоит в учении о выгодном сожитии человечества, как одной семьи, для чего,
не упоминая о любви к Богу, нужно только следовать правилу любви к
человечеству.
Ложное мнение научных людей, что учение о сверхъестественном составляет
сущность христианского учения и что жизненное учение его неприложимо, вместе
с вытекающим из этого ложного мнения недоразумением и составляет другую
причину непонимания христианства людьми нашего времени.

    V



Причин непонимания учения Христа много. Причина и в том, что люди
полагают, что они поняли учение это, когда решили, как это делают
церковники, что оно сверхъестественным способом передано им; или, как это
делают люди научные, что они поняли его, когда изучили часть тех внешних
явлений, которыми оно выразилось. Причина непонимания - и в недоразумениях о
неисполнимости учения и о том, что оно должно быть заменено учением о любви
к человечеству, но главная причина, породившая все эти недоразумения, - та,
что учение Христа считается таким учением, которое можно принять или не
принять, не изменяя своей жизни.
Люди, привыкшие к существующему порядку вещей, любящие его, боящиеся
изменить его, стараются понять учение как собрание откровений и правил,
которые можно принять, не изменяя своей жизни, тогда как учение Христа не
есть только учение о правилах, которым должен следовать человек, но
выяснение нового смысла жизни, определяющего всю, совсем иную, чем прежняя,
деятельность человечества в тот период, в который она вступает.
Жизнь человеческая движется, проходит, как жизнь отдельного человека,
возрасты, и каждый возраст имеет соответствующее ему жизнепонимание, и
жизнепонимание это неизбежно усваивается людьми. Те люди, которые не
усваивают соответствующего возрасту жизнепонимания сознательно, приводятся к
этому бессознательно. То, что происходит с изменением взглядов на жизнь
отдельных людей, то же происходит и с изменением взглядов на жизнь народов и
всего человечества. Если человек семейный продолжает руководствоваться в
своей деятельности ребяческим жизнепониманием, то жизнь его сделается так
трудна ему, что он невольно будет искать иного жизнепонимания и охотно
усвоит то, которое свойственно его возрасту.
То же происходит и теперь в нашем человечестве при переходе, переживаемом
нами, от языческого жизнепонимания к христианскому. Общественный человек
нашего времени приводится самою жизнью к необходимости отречься от
языческого понимания жизни, несвойственного теперешнему возрасту
человечества, и подчиниться требованиям христианского учения, истины
которого, как бы они ни были извращены и перетолкованы, все-таки известны
ему и одни представляют разрешение тех противоречий, в которых он путается.
Если человеку общественного жизнепонимания кажутся странными и даже
опасными требования христианского учения, то точно столь же странными,
непонятными и опасными представлялись в давнишние времена дикарю требования
учения общественного, когда еще он не вполне понимал их и не мог предвидеть
их последствий.
Неразумно жертвовать своим спокойствием или жизнью", говорит дикарь,
"чтобы защищать что-то непонятное и неосязаемое, условное: семью, род,
отечество, и главное - опасно отдавать себя в распоряжение чуждой власти".
Но пришло время для дикаря, когда, с одной стороны, он хотя и смутно, но
понял значение общественной жизни, значение главного двигателя ее,
общественного одобрения или осуждения, - славы; с другой стороны, когда
страдания его личной жизни стали так велики, что он не мог уже продолжать
верить в истинность своего прежнего понимания жизни, и он принял учение
общественное, государственное и подчинился ему.
Точно то же теперь совершается и с человеком общественным,
государственным. "Неразумно", говорит человек общественный, "жертвовать
благом своим, своей семьи, своего отечества для исполнение требований
какого-то высшего закона, требующего от меня отречения от самых естественных
и добрых чувств любви к себе, к своей семье, к родине, к отечеству и главное
- опасно отвергать обеспечение жизни, даваемое государственным устройством".
Но приходит время, когда, с одной стороны, смутное сознание в душе своей
высшего закона любви к Богу и ближнему, с другой - страдания, вытекающие из
противоречий жизни, заставляют человека отречься от жизнепонимания
общественного и усвоить новое, предлагаемое ему, разрешающее все
противоречия и устраняющее страдания его жизни - жизнепонимание
христианское. И время это пришло теперь.
Нам, пережившим тысячелетия назад уже переход от жизнепонимания животного,
личного к жизнепониманию общественному, кажется, что тот переход был
необходим и естественен, а этот - тот, который мы переживаем теперь, эти
последние 1800 лет - и произволен, и неестественен, и страшен. Но это нам
кажется только потому, что тот переход уже совершен и деятельность его уже
перешла в бессознательную; теперешний переход еще не окончен, и мы
сознательно должны совершить его.
Жизнепонимание общественное входило в сознание людей веками,
тысячелетиями, проходило через разные нормы и теперь уже взошло для
человечества в область бессознательного, передаваемого наследственностью,
воспитанием и привычкой; и потому оно кажется нам естественным. Но 5000 лет
тому назад оно казалось людям столь же неестественным и страшным, как им
теперь кажется учение христианское в его настоящем смысле.
Нам кажется теперь, что требования христианского учения о всеобщем
братстве, без различия народностей, об отсутствии собственности, о столь
кажущемся странным непротивлении злу насилием суть требования невозможного.
Но точно такими же казались тысячелетия тому назад в более древние времена
требования не только государственные, но семейные, как, например: требование
того, чтобы родители кормили детей, молодые - старых, чтобы супруги были
верны друг другу. Еще более странными, даже безумными, казались требования
государственные: чтобы граждане подчинялись поставленной власти, платили
подати, шли на войну для зашиты отечества и т.д. Нам теперь кажется, что все
такие требования просты, понятны, естественны и не имеют в себе ничего
мистического и даже странного; но пять или три тысячи лет тому назад эти
требования казались требованиями невозможного.
Жизнепонимание общественное потому и служило основанием религий, что в то
время, когда оно предъявлялось людям, оно казалось им вполне непонятным,
мистическим и сверхъестественным. Теперь, пережив уже этот фазис жизни
человечества, нам понятны разумные причины соединения людей в семьи, общины,
государства; но в древности требования такого соединения предъявлялись во
имя сверхъестественного и подтверждались им.
Патриархальные религии обоготворяли семьи, роды, народы; государственные
религии обоготворяли царей и государства. Даже и теперь большая часть
малообразованных людей, как наши крестьяне, называющие царя земным Богом,
подчиняются законам общественным не по разумному сознанию их необходимости,
не потому, что они имеют понятие об идее государства, а по религиозному
чувству.
Точно так же и теперь христианское учение представляется людям
общественного или языческого миросозерцания в виде сверхъестественной
религии, тогда как в действительности в нем нет ничего ни таинственного, ни
мистического, ни сверхъестественного; а оно есть только учение о жизни,
соответствующее той степени материального развития, тому возрасту, в котором
находится человечество и которое поэтому неизбежно должно быть принято им.
Придет время и приходит уже, когда христианские основы жизни равенства,
братства людей, общности имуществ, непротивления злу насилием - сделаются
столь же естественными и простыми, какими теперь нам кажутся основы жизни
семейной, общественной, государственной.
Ни человек, ни человечество не могут в своем движении возвращаться назад.
Жизнепонимание общественное, семейное и государственное пережито людьми, и
надо идти вперед и усвоить следующее высшее жизнепонимание, что и
совершается теперь.
Движение это совершается с двух сторон: и сознательно - вследствие
духовных причин и бессознательно - вследствие причин материальных.
Как очень редко отдельный человек изменяет свою жизнь только по указаниям
разума, а большей частью, несмотря на новый смысл и новые цели, указываемые
разумом, продолжает жить прежнею жизнью и изменяет ее только тогда, когда
жизнь его становится совсем противоречащей его сознанию и вследствие того
мучительной, точно так же человечество, узнав через своих религиозных
руководителей новый смысл жизни, новые цели, к которым ему нужно стремиться,
долго еще и после этого познания продолжает в большинстве людей жить прежней
жизнью и приводиться к принятию нового жизнепонимания только сознанием
невозможности продолжения прежней жизни.
Несмотря на требования изменения жизни, сознанные, высказанные
религиозными руководителями и принятые разумнейшими людьми, большинство
людей, несмотря на религиозное отношение к этим руководителям, т.е. веру в
их учение, продолжает в усложнившейся жизни руководствоваться прежним
учением, подобно тому как поступал бы семейный человек, если бы, зная о том,
как следует жить в его возрасте, по привычке и по легкомыслию продолжал бы
жить ребяческою жизнью.
Это-то и происходит в деле перехода человечества от одного возраста к
другому, которое мы переживаем теперь. Человечество выросло из своего
общественного, государственного возраста и вступило в новый. Оно знает то
учение, которое должно быть положено в основу жизни этого нового возраста,
но по инерции продолжает держаться прежних форм жизни. Из этого
несоответствия жизнепонимания с практикой жизни вытекает ряд противоречий и
страданий, отравляющих нашу жизнь и требующих ее изменения.
Ведь стоит только сличить практику жизни с ее теорией, чтобы ужаснуться
перед тем вопиющим противоречием условий жизни и нашего сознания, в котором
мы живем.
Вся жизнь наша есть сплошное противоречие всему тому, что мы знаем и что
считаем нужным и должным. Противоречие это - во всем: и в экономической, и
государственной, и международной жизни. Мы, как будто забыв то, что знаем, и
на время отложив то, во что мы верим (не можем не верить, потому что это
наши единственные основы жизни), делаем все навыворот тому, чего требуют от
нас паша совесть и наш здравый смысл.
Мы руководимся в экономических, государственных и международных отношениях
теми основами, которые были годны людям три и пять тысяч лет тому назад и
которые прямо противоречат и теперешнему нашему сознанию, и тем условиям
жизни, в которых мы находимся теперь.
Хорошо было человеку древности жить среди деления людей на рабов и господ,
когда он верил, что деление это от Бога и что не может быть иначе. Но разве
возможно подобное деление в наше время?
Человек древнего мира мог считать себя вправе пользоваться благами мира
сего в ущерб другим людям, заставляя их страдать поколениями, потому что он
верил, что люди рождаются разной породы, черной и белой кости, Яфетова и
Хамова отродья. Величайшие мудрецы мира, учители человечества Платон,
Аристотель не только оправдывали существование рабов и доказывали законность
этого, но даже три века тому назад люди, писавшие о воображаемом обществе
будущего, утопии, не могли представить себе его без рабов.
Люди древности и даже средних веков верили, точно верили, что люди не
равны, что настоящие люди только персы, только греки, только римляне, только
французы; но ведь нам нельзя уже верить в это. И те люди, которые в наше
время распинаются за аристократизм и за патриотизм, не верят, не могут
верить в то, что они говорят.
Мы все знаем и не можем не знать, если бы даже мы никогда и не слыхали и
не читали ясно выраженной этой мысли и никогда сами не выражали ее, мы,
всосав это носящееся в христианском воздухе сознание, - все, всем сердцем
знаем и не можем не знать ту основную истину христианского учения, ту, что
мы все сыны одного отца, все, где бы мы ни жили и на каком бы языке ни
говорили, - все братья и подлежим только одному закону любви, общим отцом
нашим вложенному в наши сердца.
времени, будь он образованный либерал какого бы то ни было оттенка, будь он
философ какого бы то ни было толка, будь он научный человек, экономист какой
бы то ни было школы, будь он необразованный, даже религиозный человек какого
бы то ни было исповедания, - всякий человек нашего времени знает, что люди
все имеют одинаковые права на жизнь и блага мира, что одни люди не лучше и
не хуже других, что все люди равны. Всякий знает это несомненно твердо всем
существом своим и вместе с тем не только видит вокруг себя деление всех
людей на две касты: одну трудящуюся, угнетенную, нуждающуюся и страдающую, а
другую - праздную, угнетающую и роскошествующую и веселящуюся, - не только
видит, но волей-неволей с той или другой стороны принимает участие в этом
отвергаемом его сознанием разделении людей и не может не страдать от
сознания такого противоречия и участия в нем.
Будет ли он господином или рабом, человек нашего времени не может не
испытывать постоянного мучительного противоречия сознания с
действительностью и вытекающих из него страданий.
Рабочая масса, большое большинство людей, страдая от постоянного,
поглощающего всю их жизнь, бессмысленного, беспросветного труда и лишений,
страдает больше всего от сознания вопиющего противоречия того, что есть, с
тем, что должно бы быть по всему тому, что исповедуется ими самими и теми,
которые поставили их в это положение и удерживают в нем.
Они знают, что они в рабстве и гибнут в нужде и мраке для того, чтобы
служить похотям меньшинства, держащего их в pa6стве. Они знают и высказывают
это. И это сознание не только увеличивает, но составляет сущность их
страдания.
Древний раб знал, что он раб от природы, а наш рабочий, чувствуя себя
рабом, знает, что ему не надо быть рабом, и потому испытывает мучения
Тантала, вечно желая и не получая того, что не только могло, но должно бы
быть. Страдания для рабочих классов, происходящие от противоречия между тем,
что есть и что должно быть, удесятеряются вытекающими из этого сознания
завистью и ненавистью.
Рабочий нашего времени, если бы даже работа его и была много легче работы
древнего раба, если бы он даже добился восьмичасового дня и платы трех
долларов за день, не перестанет страдать, потому что, работая вещи, которыми
он не будет пользоваться, работая не для себя по своей охоте, а по нужде,
для прихоти вообще роскошествующих и праздных людей и, в частности, для
наживы одного богача, владетеля фабрики или завода, он знает, что все это
происходит в мире, в котором признается не только научное положение о том,
что только работа есть богатство, что пользование чужими трудами есть
несправедливость, незаконность, казнимая законами, но в мире, в котором
исповедуется учение Христа, по которому мы все братья и достоинство и
заслуга человека только в служении ближнему, а не в пользовании им.оинство и
заслуга человека только в служении ближнему, а не в пользовании им.
Он знает все это и не может не страдать мучительно от этого вопиющего
противоречия всего того, что должно бы быть, и того, что есть. "По всем
данным и по всему, что я знаю, что исповедуют все, - говорит себе рабочий
человек, - я бы должен быть свободен, равен всем другим людям, любим, а я -
раб, я унижен и ненавидим". И он сам ненавидит и ищет средств спастись от
своего положения, свергнуть с себя навалившегося на него врага и самому
сесть на него. Говорят: "Рабочие неправы тем, что они хотят сесть на место
капиталистов, бедные на место богатых". Это неправда: рабочие и бедные были
бы неправы, если бы они этого хотели в том мире, в котором признаются от
Бога установленные рабы и господа, богатые и бедные; но они хотят этого в
том мире, в котором исповедуется учение евангельское, первое положение
которого есть сыновность людей Богу и потому братство и равенство всех
людей. И как ни стараются люди, нельзя скрыть того, что одно из первых
условий христианской жизни есть любовь не на словах, а на деле.
Еще в большем противоречии и страдании живет человек так называемого
образованного класса. Всякий такой человек если верит во что-нибудь, то
верит если и не в братство людей, то в гуманность, если не в гуманность, то
в справедливость, если не в справедливость, то в науку, и вместе с тем
знает, что вся его жизнь построена на условиях, прямо противоположных всему
этому, всем положениям и христианства, и гуманности, и справедливости, и
науки.
Он знает, что все привычки, в которых он воспитан, лишение которых было бы
для него мучением, все они могут удовлетворяться только мучительным, часто
губительным трудом угнетенных рабочих, т, е. самым очевидным, грубым
нарушением тех принципов христианства, гуманности, справедливости, даже
научности (я разумею требования политической экономии), которые он
исповедует. Он исповедует принципы братства, гуманности, справедливости,
научности и не только живет так, что ему необходимо то угнетение рабочих,
которое он отрицает, но так, что вся жизнь его есть пользование этим
угнетением, и не только живет так, но и направляет свою деятельность на
поддержание этого порядка вещей, прямо противоположного всему тому, во что
он верит.
Мы все братья, а между тем каждое утро брат или сестра выносит мой горшок.
Мы все братья, а мне утром необходима сигара, сахар, зеркало и т. п.
предметы, на работе которых теряли и теряют здоровье мои, равные мне, братья
и сестры, а я пользуюсь этими предметами и даже требую их. Мы все братья, а
я живу тем, что работаю в банке или в торговом доме и лавке над тем, чтобы
сделать все нужные моим братьям товары дороже. Мы все братья, а я живу тем,
что получаю жалованье за то, чтобы уличать, судить и казнить вора или
проститутку, существование которых обусловлено всем складом моей жизни и
которых я сам знаю, что надо не казнить, а исправлять. Мы все братья, но я
живу тем, что получаю жалованье за собирание податей с бедных рабочих для
употребления их на роскошь праздных и богатых. Мы все братья, а я получаю
жалованье за то, чтобы проповедовать людям мнимохристианскую веру, в которую
я сам не верю, лишающую их возможности узнать истинную. Я получаю жалованье
как священник, епископ за то, что обманываю людей в самом важном для них
деле. Мы все братья, но я отдаю бедным свои педагогические, врачебные,
литературные труды только за деньги. Мы все братья, а я получаю жалованье за
то, что готовлюсь к убийству, учусь убивать или делаю оружие, порох,
крепости.
Вся жизнь наших высших классов есть сплошное противоречие, тем более
мучительное, чем чутче нравственное сознание человека.
Человек с чуткой совестью не может не страдать, если он живет этой жизнью.
Одно средство для него избавиться от этого страдания - в том, чтобы
заглушить свою совесть, но, если и удается таким людям заглушить совесть,
они не могут заглушить страх.
Нечуткие и заглушившие совесть люди высших угнетающих классов если не
страдают совестью, страдают страхом и ненавистью. И им нельзя не страдать.
Они знают про ту ненависть против них, которая живет и не может не жить в
рабочих классах, знают, что рабочие знают, что они обмануты и изнасилованы,
и начинают организовываться, чтобы скинуть с себя угнетение и отплатить
угнетателям. Высшие классы видят союзы, стачки, 1-е мая и чуют ту беду,
которая угрожает им, и страх этот отравляет им жизнь. Они чуют ту беду,
которая угрожает им, и страх, который они испытывают, переходит в чувство
самозащиты и в ненависть. Они знают, что если на минуту ослабнут в борьбе с
угнетаемыми ими рабами, то сами погибнут, потому что рабы озлоблены и
озлобление это растет с каждым днем угнетения. Угнетающие, если бы они и
желали этого, не могут перестать угнетать. Они знают, что сами погибнут, как
скоро не только перестанут, но ослабеют в угнетении. Они и делают это,
несмотря на мнимые заботы о благоденствии рабочего, о 8-часовом дне, о
запрещении работ малолетним и женщинам, о пенсиях и вознаграждениях. Все это
обман или забота о том, чтобы раб был в силах работать; но раб остается
рабом, и господин, не могущий жить без раба, меньше чем когда-нибудь готов
освободить его.
Правящие классы по отношению рабочих находятся в положении подмявшего под
себя противника и держащего, не выпуская его, не столько потому, что он не
хочет выпустить его, сколько потому, что он знает, что стоит ему выпустить
на мгновение подмятого, чтобы самому быть сейчас же зарезанным, потому что
подмятый озлоблен и в руке его нож. И потому, будут ли они чутки или не
чутки, наши богатые классы не могут наслаждаться теми благами, которые они
похитили у бедных, как это делали древние, веровавшие в свое право. Вся
жизнь и все наслаждения их отравлены укорами совести или страхом.
Таково противоречие экономическое. Еще поразительнее противоречие
государственное.
Все люди прежде всего воспитываются в привычках повиновения
государственным законам. Вся жизнь людей нашего времени определена
государственным законом. Человек женится и разводится, воспитывает детей,
даже исповедует веру (во многих государствах) сообразно закону. Что же такое
этот закон, определяющий всю жизнь людей? Верят ли люди в этот закон?
Считают ли его истинным? Нисколько. В большинстве случаев люди нашего
времени не верят в справедливость этого закона, презирают его, а все-таки
повинуются ему. Хорошо было людям древности исполнять свои законы. Они
верили, точно верили в то, что закон их (он же большею частью был
религиозный) был единственный истинный закон, которому должны подчиняться
все люди. Но мы? Ведь мы знаем и не можем не знать, что закон нашего
государства не только не есть один вечный закон, но что это только один из
многих законов разных государств, одинаково несовершенных, а часто и явно
ложных и несправедливых, со всех сторон обсуждавшихся в газетах. Хорошо было
еврею подчиняться своим законам, когда он не сомневался в том, что их писал
пальцем Бог; или римлянину, когда он думал, что их писала нимфа Егерия; или
даже когда верили, что цари, дающие законы, - помазанники Божий; или хоть
тому, что собрания законодательные имеют и желание и возможность найти
наилучшие законы. Но ведь мы знаем, как делаются законы, мы все были за
кулисами, мы все знаем, что законы суть произведения корысти, обмана, борьбы
партий, - что в них нет и не может быть истинной справедливости. И потому
люди нашего времени не могут верить тому, чтобы повиновение законам
гражданским или государственным удовлетворяло бы требованиям разумности
человеческой природы. Люди давно уже знают, что неразумно повиноваться
такому закону, в истинности которого может быть сомнение, и потому не могут
не страдать, повинуясь закону, разумность и обязательность которого не
признают.
Не может человек не страдать, когда вся его жизнь вперед определена
законами, которым он должен повиноваться под угрозой наказания и -
разумности, справедливости которых он не только не верит, но
несправедливость, жестокость, неестественность которых он часто ясно
сознает. Мы признаем ненужность таможен и заграничных пошлин и должны
платить их; признаем бесполезными расходы на содержание двора и многих чинов
управления; признаем вредной проповедь церковную и должны участвовать в
поддержании этих учреждений; мы признаем жестокими и бессовестными
наказания, накладываемые судами, и должны участвовать в них; признаем
неправильным и вредным распределение земельной собственности и должны
подчиняться ему; не признаем необходимости войск войн и должны нести
страшные тяжести для содержания войск и ведения войн и т. д.
Но и это противоречие ничто в сравнении с противоречием, которое в
международных сношениях восстало теперь перед людьми под угрозой погибели и
человеческого разума и человеческой жизни требует разрешения. Это
противоречие христианского сознания и войны.
Мы, все христианские народы, живущие одной духовной жизнью, так что всякая
добрая, плодотворная мысль, возникающая на одном конце мира, тотчас же
сообщаясь всему христианскому человечеству, вызывает одинаковые чувства
радости и гордости независимо от национальности; мы, любящие не только
мыслителей, благодетелей, поэтов, ученых чужих народов; мы, гордящиеся
подвигом Дамиана, как своим собственным; мы, просто любящие людей чужих
национальностей: французов, немцев, американцев, англичан; мы, не только
уважающие их качества, но радующиеся, когда встречаемся с ними, радостно
улыбающиеся им, не могущие не только считать подвигом войну с этими людьми,
но не могущие без ужаса подумать о том, чтобы между этими людьми и нами
могло возникнуть такое разногласие, которое должно бы было быть разрешено
взаимным убийством, - мы все призваны к участию в убийстве, которое
неизбежно, не нынче, так завтра должно совершиться.
Ведь, хорошо было еврею, греку, римлянину не только отстаивать
независимость своего народа убийством, но и убийством же подчинять себе
другие народы, когда он твердо верил тому, что его народ один настоящий,
хороший, добрый, любимый Богом народ, а все остальные - филистимляне,
варвары. Могли верить в это еще и люди средневековые, могли верить недавно
еще в конце прошлого и в самом начале нынешнего столетия. Но мы, сколько бы
ни раздразнивали нас, мы уже не можем верить в это, и противоречие это для
людей нашего времени так ужасно, что жить, не разрешив его, стало
невозможно.
"Мы живем во время, полное противоречий, - пишет в своем ученом трактате
профессор международного права граф Комаровский. - В печати всех стран
постоянно выдвигается всеобщее стремление к миру, к необходимости его для
всех народов. В том же смысле говорят представители правительств и частные
люди, и как официальные органы, в парламентских речах, в дипломатических
переговорах и даже во взаимных договорах. В то же время, однако, возвышают
правительства ежегодно военную силу страны, накладывают новые подати, делают
займы и оставляют будущим поколениям как завещание обязанность нести ошибки
теперешней неразумной политики. Какое кричащее противоречие между словами и
делом!"
"Конечно, правительства указывают для оправдания этих мер на исключительно
оборонительный характер всех этих расходов и вооружений, но все-таки
остается непонятным для всякого незаинтересованного человека, откуда можно
ожидать нападения, когда все великие державы единодушно в своей политике
преследуют единственную цель обороны. В действительности же это имеет вид
такой, как будто каждая из держав ждет ежеминутно нападения на себя других,
и последствия этого следующие: всеобщее недоверие и сверхъестественное
напряжение правительств превзойти силу других держав. Подобное соревнование
увеличивает само по себе опасность войны: народы не могут переносить долго
увеличенное вооружение и рано или поздно предпочтут войну всем невыгодам
настоящего положения и постоянной угрозы. Так что ничтожнейший повод будет
достаточен для того, чтобы во всей Европе загорелся огонь всеобщей войны.
Несправедливо думать, что такой кризис может излечить нас от давящих
политических и экономических бедствий. Опыт войн, веденных в последние годы,
учит нас, что каждая война только обострила враждебность народов, увеличила
тяжесть и невыносимость давления милитаризма и сделала
политико-экономическое положение Европы только еще печальнее и запутаннее".
"Современная Европа держит под ружьем активную армию в 9 миллионов людей,
- пишет Энрико Ферри, - да еще 15 миллионов армии запасной, расходуя на это
4 миллиарда франков в год. Вооружаясь все более и более, она парализует
источники социального и индивидуального благосостояния и легко может быть
уподоблена человеку, который для того, чтобы запастись оружием,
приговаривает себя к анемии, утрачивая вместе с тем и самые силы свои для
пользования тем оружием, которое он запасает и под бременем которого он,
наконец, падает".
То же говорит Чарльс Бут в речи своей, читанной в Лондоне в ассоциации для
реформы и кодификации закона народов 26 июля 1887 года. Указав те же цифры 9
миллионов с чем-то действительной армии и 17 миллионов запасной и огромные
расходы правительств на содержание этих армий и вооружений, он говорит:
"Цифры эти представляют только малую часть действительной стоимости,
потому что, кроме этих известных расходов военного бюджета народов, мы
должны принять в соображение еще громадные потери общества вследствие
извлечения из него такого огромного количества самых сильных людей,
потерянных для промышленности и всякого труда, и еще те огромные проценты
сумм, затраченных на военные приготовления и ничего не приносящих.
Неизбежным последствием этих расходов на войну и приготовлений к войне есть
постоянно увеличивающиеся государственные долги. Большая часть
государственных долгов Европы была сделана для войны. Общая сумма их 4
миллиарда фунтов, или 40 миллиардов рублей, и долги эти с каждым годом
растут".
Тот же Комаровский говорит в другом месте: "Мы живем в тяжелом времени.
Везде слышатся жалобы на застой торговли и промышленности и вообще на плохое
экономическое положение; указывают на тяжелые условия жизни рабочих классов
и на всеобщее обеднение масс. Но, несмотря на это, правительства доходят в
своем стремлении к поддержанию своей независимости до крайних пределов
неразумного. Везде выдумываются новые подати и налоги, и финансовое
угнетение народов не знает пределов. Если мы взглянем на бюджеты европейских
государств за последние сто лет, то нас прежде всего поразит постоянно
прогрессивный и быстрый рост их. Чем можем мы объяснить это необыкновенное
явление, рано или поздно угрожающее всем нам неизбежным банкротством?
"Происходит это неоспоримо от расходов, вызываемых содержанием войска и
поглощающих треть и даже половину бюджетов всех европейских государств.
Самое печальное при этом то, что этому возрастанию бюджетов и обеднению масс
не предвидится конца. Что такое социализм, как не протест против этого
крайне ненормального положения, в котором находится большая часть населения
нашей части света".
"Мы разоряемся, - говорит Frederic Passy в записке, читанной на последнем
конгрессе (1890 г.) всеобщего мира в Лондоне, - мы разоряемся для того,
чтобы иметь возможность принимать участие в безумных бойнях будущего, или
для того, чтобы платить проценты долгов, оставленных нам безумными и
преступными бойнями прошедшего. Мы умираем с голода для того, чтобы иметь
возможность убивать".
Далее, говоря о том, как смотрит на этот предмет Франция, он говорит: "Мы
верим в то, что 100 лет после обнародования прав человека и гражданина
пришло время признать права народов и отречься раз навсегда от всех этих
предприятий обмана и насилия, которые под названием завоеваний суть истинные
преступления против человечества и которые, что бы ни думали о них
честолюбие монархов и гордость народов, ослабляют и тех, которые
торжествуют".
"Удивляюсь на религиозное воспитание в нашей стране, - говорит Sir Wilfrid
Lawson на том же конгрессе. - Мальчик ходит в воскресную школу, и его учат:
милый мальчик, ты должен любить врагов. Если товарищ ударит тебя, ты не
должен отплачивать ему, а стараться любовью исправить его. Хорошо. Мальчик
ходит в воскресную школу до 14-15 лет, а потом друзья его определяют его в
военную службу. Что он будет делать в военной службе? Ведь не любить врага,
а напротив, если он только доберется до него, - проткнуть его штыком. Таково
все религиозное обучение в этой стране. Я не думаю, чтобы это был лучший
способ исполнения предписаний религии. Я думаю, что если мальчику хорошо
любить врага, то также это хорошо и взрослому человеку".
Далее: "В Египте 28 000 000 вооруженных людей для разрешения споров,
вместо обсуждения, убиванием друг друга. Таков принятый христианскими
народами способ разрешения споров. Способ этот вместе с тем очень дорогой,
потому что по расчету, который я читал, народы Европы с 1872 года издержали
неимоверную сумму, 15 миллиардов рублей, на приготовление и разрешение
споров посредством убивания друг друга. Мне поэтому кажется, что при таком
порядке вещей одно из двух положений должно быть принято: либо то, что
христианство не удалось (is a failure), либо то, что те, которые взялись
толковать его, неудачно толковали его".
"До тех пор, пока наши броненосцы не будут разоружены и армия наша
распущена, мы не имеем права называться христианской нацией", - говорит Mr.
I. Sowet Wilson.
В беседе, возникшей "по случаю вопроса об обязательности проповеди против
войны христианских пастырей, Mr. G. D. Bartlett сказал, между прочим: "Если
я хоть сколько-нибудь понимаю писание, - сказал он, - я утверждаю, что люди
только играют с христианством, если они игнорируют, т. е. умалчивают о
вопросе войны. А между тем я прожил длинную жизнь и едва ли полдюжину раз
слышал от наших пастырей проповедь всеобщего мира. 20 лет тому назад я в
гостиной перед 40 человеками сказал, что война несовместима с христианством;
на меня посмотрели, как на шального фанатика. Мысль о том, что можно жить
без войны, была принята как непростительная слабость и безумие".
В том же духе высказался католический священник аббат Дефурни. "Одно из
первых предписаний вечного закона, написанного в совести всех людей, -
говорит аббат Дефурни, - есть запрещение отнятия жизни своего ближнего,
пролития крови (без достаточной причины, не будучи принужденным к тому
необходимостью); это одно из тех предписаний, которое глубже всех других
врезано в сердце человеческом... Но как скоро дело касается войны, т. е.
пролития крови человеческой потоками, так люди нынешнего времени уже не
заботятся о достаточной причине. Те, которые принимают участие в войнах, и
не думают уже спрашивать себя, имеют ли какое-либо оправдание эти
бесчисленные смертоубийства; справедливы ли они, или нет, - законны или
незаконны, невинны или преступны, нарушают ли они, или нет главный закон,
запрещающий убивать (без законной причины). Но совесть их молчит... Война
перестала быть делом, зависящим от нравственности. Для военных нет другой
радости в трудах и опасностях, которые они несут, как та, чтобы быть
победителями, другого горя, как то, чтобы быть побежденными. Не говорите мне
о том, что они служат отечеству. Уже давно великий гений ответил вам
словами, вошедшими в пословицу: "Откиньте справедливость, и что такое
государство, как не большое сборище разбойников? И сборище разбойников разве
не маленькое государство? И шайки разбойников имеют свои законы. И там
сражаются для приобретения добычи и даже для чести..."
Цель этого учреждения (речь идет об учреждении международного трибунала)
та, чтобы европейские народы перестали быть народами воров и армии - шайками
разбойников, и должен прибавить - разбойников и воров. Да, армии наши -
толпы рабов, принадлежащих одному или двум правителям или министрам, которые
тиранически, без всякой ответственности, как мы это знаем, распоряжаются
ими...
"Особенность раба в том, что он в руках своего хозяина есть вещь, орудие,
а не человек. Таковы солдаты, офицеры, генералы, идущие на убиение и на
убийство по произволу правителя или правителей. Рабство военное существует,
и это худшее из рабств, особенно теперь, когда оно посредством обязательной
службы надевает цепи на шеи всех свободных и сильных людей нации, чтобы
сделать из них орудия убийства, палачей, мясников человеческого мяса, потому
что только для этого их набирают и вышколивают..."
"Правители, в числе двух, трех, сойдясь в кабинетах, тайно сговариваются
без протоколов, без гласности, и потому без ответственности, и посылают
людей на бойню".
"Протесты против тяжелых для народа вооружений начались не с нашего
времени, - говорит сеньор Е. Г. Монэта. - Послушайте то, что писал Монтескье
в свое время: "Франция (теперь можно подставить: Европа) погибнет от
военных. В Европе распространилась новая болезнь. Она постигла царей и
принуждает их содержать невозможное количество войск. Болезнь эта сыпная и
потому заразительная, потому что как скоро одно государство увеличивает свои
войска, тотчас же все другие делают то же. Так что от этого ничего не
получается, кроме общей погибели.
"Каждое правительство содержит столько войска, сколько оно могло бы
содержать, если бы его народу угрожало истребление, и люди называют миром
состояние напряжения всех противу всех. И потому Европа так разорена, что
если бы частные люди были в том положении, в котором находятся правительства
этой части света, то самым богатым из них было бы нечем жить. Мы бедны, имея
богатства и торговлю всего мира".
"Это писано было почти 150 лет тому назад. Картина, кажется, написана с
настоящего. Изменилось одно - образ правления. Bo время Монтескье говорили,
что причина содержания больших войск была в неограниченной власти королей,
которые воевали в надежде увеличить победами свою частную собственность и
прославиться".
"Тогда говорили: "Ах, если бы народы могли избирать тех, которые имели бы
право отказывать правительствам в солдатах и деньгах, пришел бы конец и
военной политике". Теперь почти во всей Европе представительные правления,
и, несмотря на то, военные расходы и приготовления к войне увеличились в
страшной пропорции".
"Видно, безумие властителей перешло в руководящие классы. Теперь уже не
воюют из-за того, что один король не исполнил учтивости относительно
любовницы другого, как это было при Людовике XIV; но, преувеличивая
почтенные и естественные чувства национального достоинства и патриотизма и
возбуждая общественное мнение одного народа против другого, доходят,
наконец, до того, что становится достаточным того, чтобы было сказано, -
хотя бы известие и было неверно, - что посланник вашего государства не был
принят главой другого государства, для того чтобы разразилась самая ужасная
и гибельная война из всех тех, которые когда-либо были. Европа содержит
теперь под ружьем больше солдат, чем во время великих наполеоновских войн.
Все граждане, за малыми исключениями, принуждены на нашем континенте
провести несколько лет в казармах. Строятся крепости, арсеналы и корабли,
производят беспрестанно оружия, которые в самое короткое время заменяются
другими, потому что наука, которая должна бы была быть направлена всегда на
благо человечества, содействует, к сожалению, делу разрушения, придумывает
новые и новые средства убивать большие количества людей в наиболее короткое
время.
"И для того, чтобы содержать столько солдат и делать такие огромные
приготовления к убийству, расходуются ежегодно сотни миллионов, т. е. такие
суммы, которые были бы достаточны для воспитания народа и совершения самых
огромных работ для общественной пользы и которые дали бы возможность
миролюбиво разрешить социальный вопрос".
"Европа находится поэтому в этом отношении, несмотря на все наши научные
победы, в таком же положении, в котором она находилась в самые худшие
времена зверских Средних веков. Все жалуются на это положение, которое не
есть война, но и не есть мир, и все желали бы выйти из него. Главы
правительств утверждают, что они все хотят мира, и между ними происходит
соревнование о том, кто из них сделает самые торжественные миролюбивые
заявления. Но в тот же день, или на другой, они представляют в
законодательном собрании предложение об увеличении вооружений и говорят, что
принимают такие предосторожности именно для того, чтобы обеспечить мир".
"Но это не тот мир, который мы любим. И народы не обмануты этим. Истинный
мир имеет в основе взаимное доверие, тогда как эти огромные вооружения
показывают явное и крайнее недоверие, если не скрытую враждебность между
государствами. Что бы мы сказали о человеке, который, желая заявить свои
дружественные чувства соседу, пригласил бы его разбирать предлежащие вопросы
с заряженным револьвером в руке?"
"Вот это-то вопиющее противоречие между миролюбивыми заявлениями и военной
политикой правительств есть то, что, во что бы то ни стало, желают
прекратить все добрые граждане".
Удивляются на то, что в Европе совершается ежегодно 60 000 самоубийств,
только известных, записанных, и то за исключением России и Турции; но надо
удивляться не тому, что самоубийств совершается так много, а тому, что их
так мало. Всякий человек нашего времени, если вникнуть в противоречие его
сознания и его жизни, находится в самом отчаянном положении. Не говоря о
всех других противоречиях жизни и сознания, которые наполняют жизнь человека
нашего времени, достаточно одного этого последнего военного положения, в
котором находится Европа, и его христианского исповедания для того, чтобы
человеку прийти в отчаяние, усомниться в разумности человеческой природы и
прекратить жизнь в этом безумном и зверском мире. Противоречие это -
военное, заключающее в себе квинтэссенцию всех других противоречий, - так
ужасно, что жить, участвуя в нем, можно только, если не думаешь о нем,
можешь забыть его.
Как! Мы все христиане, не только исповедуем любовь друг к другу, но
действительно живем одной общей жизнью, одними ударами бьется пульс нашей
жизни, мы помогаем друг другу, учимся друг у друга, все больше и больше, ко
взаимной радости, любовно сближаемся друг с другом! В этом сближении - смысл
всей жизни, и завтра какой-нибудь ошалелый глава правительства скажет
какую-нибудь глупость, другой ответит такой же, и я пойду, сам подвергаясь
убийству, убивать людей, не только мне ничего не сделавших, но которых я
люблю. И это не отдаленная случайность, а это то самое, к чему мы все
готовимся, и есть не только вероятное, но неизбежное событие.
Дотаточно ясно сознать это для того, чтобы сойти с ума или застрелиться. И
это самое и случается, и даже особенно часто между военными. Стоит только на
минуту опомниться, чтобы прийти к необходимости такого конца. Только этим и
объясняется то страшное напряжение, с которым люди нашего времени стремятся
к одурманению себя вином, табаком, опиумом, картами, чтением газет,
путешествиями, всякими зрелищами и увеселениями. Все эти дела производятся
как серьезные, важные дела. Они действительно важные дела. Если бы не было
внешних средств отуманивания, половина людей немедленно перестрелялась бы,
потому что жить противоречиво своему разуму есть самое непереносимое
состояние. А в этом состоянии находятся все люди нашего времени. Все люди
нашего времени живут в постоянном вопиющем противоречии сознания и жизни.
Противоречия эти выражаются и в экономических и государственных отношениях,
но резче всего это противоречие в сознании людьми христианского закона
братства людей и необходимости, в которую ставит всех людей общая воинская
повинность, каждому быть готовым к вражде, к убийству, - каждому быть в одно
и то же время христианином и гладиатором.

    VI



Разрешение противоречий жизни и сознания возможно двумя путями: изменением
жизни или сознания. И в выборе из двух, казалось бы, не может быть сомнения.
Человек может перестать делать то, что он считает дурным, но не может
перестать считать дурным дурное.
Точно так же и все человечество может перестать делать то, что оно считает
дурным, но не может не только изменить, но и задержать хоть на время все
уясняющего и распространяющегося сознания того, что дурно и чего поэтому не
должно быть. Казалось бы, что выбор между изменением жизни и сознания должен
бы быть ясен и не подлежать сомнению.
И потому, казалось бы, неизбежно христианскому человечеству нашего времени
отречься от осуждаемых им языческих форм жизни и на признаваемых им
христианских основах построить свою жизнь.
Но так бы это было, если бы не было закона инерции, столь же неизменного в
жизни людей и народов, сколько в неодушевленных телах, выражающегося для
людей психологическим законом, так верно выраженным в Евангелии словами: "И
не шли к свету, потому что дела их были злы". Закон этот состоит в том, что
большинство людей мыслят не для того, чтобы познать истину, а для того,
чтобы уверить себя, что они находятся в истине, чтобы уверить себя в том,
что та жизнь, которую они ведут и которая им приятна и привычна, и есть та
самая, которая сходится с истиной.
Рабство было противно всем тем нравственным началам, которые проповедовали
Платон и Аристотель, а между тем ни тот, ни другой не видели этого, потому
что отрицание рабства разрушало всю ту жизнь, которой они жили. То же
происходит и в нашем мире.
Разделение людей на две касты, так же как и государственное и военное
насилие, противны всем тем нравственным началам, которыми живет наш мир, и
вместе с тем передовые, образованные люди нашего времени как будто не видят
этого.
Большинство, если не все образованные люди нашего времени бессознательно
стараются удержать прежнее общественное жизнепонимание, оправдывающее их
положение, и скрыть от себя и людей несостоятельность его и, главное,
необходимость усвоения того христианского жизнепонимания, которое разрушает
весь строи существующей жизни. Они стремятся поддержать порядки, основанные
на общественном жизнепонимании, но сами не верят в него, потому что оно
отжито и в него нельзя уже верить.
Вся литература - и философская, и политическая, и изящная - нашего времени
поразительна в этом отношении. Какое богатство мыслей, форм, красок, какая
эрудиция, изящество, обилие мыслей и какое не только отсутствие серьезного
содержания, но какой-то страх перед всякой определенностью мысли и выражения
ее! Обходы, иносказания, шутки, общие, самые широкие соображения и ничего
простого, ясного, идущего к делу, т. е. к вопросу жизни.
Но мало того, что пишутся и говорятся грациозные ненужности, пишутся и
говорятся прямо гадости, дикости, пишутся и говорятся самым утонченным
образом рассуждения, возвращающие людей к первобытной дикости, к основам
жизни не только языческой, но даже животной, уже 5000 лет тому назад
пережитой нами.
Оно и не может быть иначе. Чураясь жизнепонимания христианского,
нарушающего для одних только привычный, для других привычный и выгодный
порядок, люди не могут не возвращаться назад к языческому жизнепониманию и к
учениям, основанным на нем. В наше время проповедуется не только патриотизм
и аристократизм так, как он проповедовался 2000 лет тому назад, но самый
грубый эпикуреизм, животность, с тою только разницею, что тогда
проповедующие его люди верили в то, что проповедовали, теперь же сами
проповедующие не верят в то, что говорят, и не могут верить, потому что то,
что они проповедуют, уже не имеет смысла. Нельзя оставаться на месте, когда
почва движется. Если не идешь вперед, то идешь назад. И странно и страшно
сказать - образованные люди нашего времени, передовые люди своими
утонченными рассуждениями в сущности влекут общество назад, к состоянию даже
не языческому, а к состоянию первобытной дикости.
Ни на чем так не видно это направление деятельности передовых людей нашего
времени, как на отношении их к тому явлению, в котором в наше время в
концентрированной форме выразилась вся несостоятельность общественного
жизнепонимания, - к войне, к всеобщему вооружению и общей воинской
повинности.
Неопределенность, если не недобросовестность отношения к этому явлению
образованных людей нашего времени поразительна. Отношение к этому в нашем
образованном обществе трояко: одни рассматривают это явление как нечто
случайное, возникшее от особенного политического положения Европы, и считают
его поправимым без изменения всего внутреннего строя жизни народов, внешними
дипломатическими международными мерами. Другие смотрят на это явление как на
нечто ужасное, жестокое, но как на неизбежное и роковое, как болезнь или
смерть. Третьи спокойно и хладнокровно считают войну явлением необходимым,
благодетельным и потому желательным.
Смотрят люди на предмет различно, но как те, так и другие и третьи
рассуждают о войне как о событии, совершенно не зависящем от воли людей,
участвующих в ней, и потому даже и не допускают того естественного вопроса,
представляющегося каждому простому человеку: "Что, мне-то нужно ли принимать
в ней участие? По мнению всех этих людей, вопросов этого рода даже не
существует, и всякий, как бы он ни смотрел на войну сам лично, должен рабски
подчиняться в этом отношении требованиям власти.
Отношение первых, тех, которые спасение от войн видят в дипломатических
международных мерах, прекрасно выражается результатом последнего конгресса
мира в Лондоне и статьей и письмами о войне выдающихся писателей.
Вот результаты конгресса: собрав с разных концов света от ученых лично или
письменно их мнения, конгресс, начав молебствием в соборе и кончив обедом со
спичами, в продолжение 5 дней выслушал много речей и пришел к следующим
решениям.
Во-1-х, конгресс выразил свое мнение о том, что прямым следствием братства
между людьми должно неминуемо быть 6paтство между народами, признающее
тождественность интересов каждого народа в отдельности.
Во-2-х, конгресс признал, что христианство имеет влияние на нравственный и
политический прогресс человечества, и потому напомнил проповедникам
Евангелия и другим лицам, занимающимся духовным воспитанием, о необходимости
распространения правил мира и сердечного расположения между людьми. Для этой
цели конгресс определил 3-е воскресенье каждого декабря. В этот день
должно быть особое провозглашение принципов мира.
В-3-х, конгресс выразил желание, чтобы все учителя истории обращали
внимание юношества на страшное зло, которое война всегда причиняла
человечеству, и на то обстоятельство, что в большинстве случаев войны
возникали вследствие весьма незначительных причин.
В-4-х, конгресс осудил обучение в училищах в виде физических упражнений -
военным приемам и предложил заменить военные роты, ныне существующие,
спасательными ротами. Конгресс далее выразил желание внушить экзаменационным
комиссиям, имеющим обязанность формулировать вопросы ученикам, необходимость
направлять умы учеников к принципам мира.
В-5-х, конгресс выразил убеждение, что учение о правах человека требует,
чтобы народы дикие и слабые, их собственность и их свобода находили защиту
от несправедливости и злоупотреблений и чтобы эти народы были ограждаемы от
пороков, столь распространенных между народами, так называемыми
цивилизованными. По мнению конгресса, народы должны были бы для этой цели
действовать заодно. Конгресс выразил свое сердечное сочувствие заключениям
антирабской конференции, заседавшей недавно в Брюсселе и имеющей задачей
улучшение быта африканских дикарей.
В-6-х, конгресс выразил убеждение, что, так как воинственные предрассудки
и предания, которые еще так глубоко коренятся в некоторых народах, так же
как и все те воинственные речи, которые произносятся в законодательных
собраниях некоторыми вожаками общественного мнения и которыми наполнены
органы печати, нередко являются косвенными причинами войны, то желательно бы
было печатать точные сведения об отношениях народов. Для этой цели конгресс
предложил основать международную газету, могущую ответить вышеизложенным
требованиям.
В-7-х, конгресс предложил комитету советовать своим членам при всех
удобных случаях отстаивать проекты объединения весов, мер, монет, почтовых,
телеграфных тарифов и т. д., могущие способствовать действительному
торговому, промышленному и научному единению народов.
В-8-х, ввиду безграничного нравственного и общественного влияния женщин
конгресс убеждает их оказать свою поддержку всему тому, что может
способствовать миру, ибо иначе на их ответственности должно лежать в большей
мере всякое продолжение настоящего военного положения.
В-9-х, конгресс выразил надежду о том, что ассоциация финансовой реформы и
другие подобные общества в Европе и Америке соединятся для обсуждения мер
установления справедливых торговых отношений между государствами путем
уничтожения пошлин. Конгресс выразил мысль о том, что все цивилизованные
народы желают мира и с нетерпением ожидают прекращения всеобщего вооружения.
Эти вооружения, будучи производимы якобы для защиты, в свою очередь
представляют из себя зло, так как поддерживают недоверие и в то же время
являются причиной той всеобщей экономической неурядицы, которая не позволяет
приступить, при благоприятных условиях, к тем вопросам о труде и нужде,
которые должны были бы быть первые на очереди.
В-10-х, конгресс признал всеобщее разоружение лучшим ручательством мира и
первым шагом к разрешению, ко всеобщему удовольствию, тех вопросов, которые
в настоящее время разъединяют государства, и выразил желание, чтобы в скором
будущем составился съезд представителей всех государств Европы для
обсуждения мер, могущих вести ко всеобщему постепенному разоружению.
В-11-х, имея в виду то, что нерешительность какого-нибудь одного
государства могла бы затормозить созвание вышеупомянутого съезда, конгресс
выразил мнение, что то государство, которое первое решится распустить
значительную долю своей армии, окажет наиважнейшую услугу Европе и
человечеству, так как этим самым заставит другие государства - под давлением
общественного мнения - последовать его примеру. Своим же поступком оно, без
сомнения, не только не ослабит, а лишь усилит естественные условия защиты
своей страны.
В-12-х, имея в виду то, что вопрос о разоружении, так же как и о мире
вообще, зависит в значительной мере от общественного мнения, конгресс
предложил обществам мира, так же как и всем приверженцам мира, заняться
деятельной пропагандой его, особенно во время парламентских выборов, чтобы
убедить избирателей подавать голоса за кандидатов, в программу действия
которых войдут установление мира, разоружение и третейский суд.
В-13-х, конгресс поздравил друзей мира с решением, приинятым международной
американской конференцией (Вашингтон, апрель), которым признается
желательным обязательный третейский суд во всех спорах и других несогласиях,
каково бы ни было их происхождение, исключая тех спорных пунктов, которые
могли бы грозить независимости одной из заинтересованных стран.
В-14-Х, конгресс обращает на это решение внимание всех европейских и
американских государственных людей, в надежде, что в скором будущем подобные
договоры будут подписаны остальными нациями ввиду избежания впредь всех
столкновений и в то же время для примера другим государствам.
В-15-х, конгресс выразил свое удовольствие и по поводу принятия испанским
сенатом (16 июля) законопроекта, разрешающего правительству ходатайствовать
об утверждении договоров, составленных с помощью третейского суда для
разрешения всех спорных вопросов, исключая тех, которые касаются
независимости или внутреннего управления государств.
Конгресс выразил также свое удовольствие по поводу принятия решений
подобного же содержания норвежским стортингом и итальянским парламентом в
текущем месяце.
В-16-х, конгресс постановил официально обратиться к главным политическим,
религиозным, торговым обществам, рабочим союзам с просьбой, чтобы эти
общества ходатайствовали перед своими правительствами о принятии необходимых
мер для учреждения особой комиссии, в обязанности которой входило бы решение
международных несогласий ввиду предупреждения войн.
В-17-х, ввиду того, что: 1) цель, преследуемая всеми обществами мира,
состоит в установлении юридического порядка между народами; что 2)
нейтрализация путем международных договоров составляет шаг к такому
юридическому положению и к уменьшению числа стран, в которых будет возможна
война, - конгресс предложил расширить правила о нейтрализации и выразил
желание, чтобы все договоры о нейтрализации, уже существующие в настоящее
время, оставались и вперед в силе или, в случае нужды, были дополнены в том
смысле, чтобы нейтралитет был распространен на все государство или чтобы
были уничтожены крепости, представляющие для всякого нейтралитета скорее
опасность, чем ручательство.
Чтобы были составлены новые договоры (согласные желанию народов) для
установления нейтралитета остальных государств.
В-18-х, секция комитета предложила: 1) чтобы следующие съезды конгресса
мира были назначены либо перед самым заседанием ежегодной международной
конференции, либо тотчас же после него и в том же городе; 2) чтобы вопрос о
международной эмблеме мира был отложен на неопределенное время.
Чтобы были приняты следующие решения: 1) Выразить удовлетворение по поводу
официального предложения со стороны пресвитерианской церкви в Соединенных
Штатах верховным представителям каждого религиозного общества христианского
исповедания соединиться для общего обсуждения мер, могущих вести к замене
войны международным третейским судом.
2) Выразить от лица конгресса глубокое почтение памяти Аврелия Саффи,
великого итальянского юриста, члена комитета международного мира и свободы.
3) Чтобы отчеты этого конгресса, подписанные президентом, были по
возможности переданы главам всех цивилизованных государств авторитетными
депутациями.
4) Чтобы организационный комитет был уполномочен сделать нужные поправки в
бумагах и решениях, здесь принятых.
5) Чтобы были приняты следующие решения: а) выразить признательность
президентам всех отдельных заседаний конгресса; b) выразить признательность
председателю, секретарям и членам бюро конгресса; с) выразить
признательность членам различных секций комитета; d) выразить канонику
Скотт-Голланд, доктору Ревен Томасу и I. Моргану Гиббону благодарность за их
речи перед открытием конгресса и просьбу доставить копии этих речей для
печати, а также главам собора св. Павла, Сити Темпля и конгрегационной
церкви Стамфорд Гиля за пользование этими зданиями для общественных целей;
е) составить благодарственный адрес ее величеству за разрешение посетить
Виндзорский замок, f) и также выразить признательность лорд-мэру, его
супруге, мистеру Пасмор Эдвардсу и другим друзьям, оказавшим гостеприимство
членам конгреcca.
В-19-х, конгресс выразил свою глубокую благодарность всевышнему за
замечательное согласие, господствовавшее на собраниях конгресса, на которых
столько мужчин и женщин самых разнообразных народностей и вероисповеданий
собиралось для тесной совместной работы, и успешное окончание трудов
конгресса.
Конгресс выразил твердую и непоколебимую веру в окончательное торжество
мира и тех принципов, которые отстаивались на этих собраниях.
Основная мысль конгресса та, что необходимо, во-1-х, распространять всеми
средствами между всеми людьми убеждения о том, что война очень невыгодна для
людей и что мир есть большое благо, и, во-2-х, действовать на правительства,
внушая им преимущества перед войнами международного судилища и поэтому
выгоды и необходимости разоружения. Для достижения первой цели конгресс
обращается к учителям истории, к женщинам и к духовенству с советом
проповедовать людям каждое 3-е воскресенье декабря зло войны и благо мира;
для достижения второй - конгресс обращается к правительствам, предлагая им
разоружение и замену войны арбитрацией.
Проповедовать людям зло войны и благо мира! Но ведь зло войны и благо мира
до такой степени известны людям, что, с тех пор как мы знаем людей, самым
лучшим пожеланием было приветствие "мир вам", так что же его проповедовать?
Не только христиане, но все язычники тысячи лет тому назад знали зло войны
и благо мира. Так что совет проповедникам Евангелия проповедовать о зле
войны и благе мира в 3-е воскресенье декабря совершенно излишен.
Христианин не может не проповедовать этого всегда, во все дни своей жизни.
Если же христиане и проповедники христианства этого не делают, то на это
должны быть причины. И покуда не будут устранены эти причины, никакие советы
не будут действительны. Еще менее могут быть действительны советы
правительствам, чтобы они распустили войска и заменили их международными
судилищами. Правительства тоже очень хорошо знают всю трудность и тяжесть
собирания и содержания войск, и если, несмотря на то, с страшными усилиями и
напряжением собирают и держат войска, то, очевидно, не могут поступать иначе
и совет конгресса никак не может изменить этого. Но ученые никак не хотят
видеть этого и все надеются найти такую комбинацию, при которой (сами)
правительства, производящие войны, ограничили бы сами себя.
"Возможно ли избавиться от войны? - пишет ученый человек. - Все согласны,
что если она разразится в Европе, то последствия ее будут подобны великим
нашествиям варваров. Дело при предстоящей войне будет идти уже о
существовании целых народностей, и потому она будет кровавая, отчаянная,
жестокая".
"Это-то соображение вместе с теми страшными орудиями истребления, которыми
располагает новейшая наука, задерживает момент объявления войны и удерживает
настоящий временный порядок вещей, который мог бы продолжаться на
неопределенное время, если бы не те страшные расходы, которые давят
европейские народы и угрожают довести народы до бедствий, не меньших тех,
которые произведет война".
"Пораженные этой мыслью, люди разных стран искали средства остановить или
по крайней мере смягчить последствия страшной бойни, которая угрожает им".
"Таковы вопросы, поставленные на очередь предполагающимся в скором времени
конгрессом в Риме и изданием брошюр о разоружении".
"К несчастью, несомненно то, что при теперешнем устройстве большинства
европейских государств, удаленных друг от друга и руководимых различными
интересами, совершенное прекращение войны есть мечта, которой было бы опасно
утешаться. Однако некоторые принятые всеми более разумные законы и
постановления при этих дуэлях между народами могли бы значительно уменьшить
ужасы войны".
"Одинаково утопично рассчитывать на разоружение, которое почти невозможно,
вследствие соображений народного характера, понятного нашим читателям.
(Вероятно, это значит, что Франции нельзя разоружаться до реванша.)
Общественное мнение не готово для принятия проектов разоружения, и, кроме
того, отношения международные не таковы, чтобы можно было принять их".
"Разоружение, потребованное одним народом от другого, равнялось бы
объявлению войны".
"Однако все-таки можно допустить, что обмен взглядов между
заинтересованными народами поможет в известной степени международному
соглашению и сделает возможным значительное уменьшение военных расходов,
давящих теперь европейские народы в ущерб разрешению социальных вопросов,
необходимость которого чувствуется каждым государством отдельно под угрозой
вызвать внутреннюю войну усилиями предотвратить внешнюю".
"Можно по крайней мере предположить уменьшение огромных расходов, которые
нужны при теперешнем военном устройстве, имеющем целью возможность в 24 часа
захватить владения противника и дать решительное сражение через неделю после
объявления войны!"
Надобно сделать так, чтобы государства не могли нападать друг на другие и
в 24 часа захватить чужие владения.
Практическую мысль эту выразил Maxime du Camp, и к этому сводится и
заключение статьи.
Предложения М. du Camp следующие:
"1) Дипломатический конгресс должен собираться ежегодно". "2) Всякая война
не может быть объявлена ранее двух месяцев
после события, которое ее вызовет. (Затруднение тут будет в том, чтобы
определять, какой именно incident вызовет войну, так как при всяком
объявлении войны таких incidents очень много и надо решить, от какого
считать два месяца.)"
"3) Война не может быть объявлена прежде, чем она не будет подвергнута
голосованию народов, готовящихся к ней".
"4) Военные действия не могут начаться ранее месяца после объявления
войны".
"Не может быть начата война... должны... и т. д.". Да кто же
сделает то, чтобы не могла быть начата война? Кто сделает то, чтобы
должны были люди делать то-то и то-то? Кто заставит державу
дожидаться назначения срока? Все другие. Но все другие суть точно такие же
державы, которых надо умерять и поставлять в границы и заставить. Кто
же будет заставлять? и как? Общественное мнение. Да если есть общественное
мнение, которое может заставить державу дожидаться назначенного срока, то то
же общественное мнение может заставить державу и вовсе не начинать войны.
Но, отвечают на это, возможно такое уравновешение сил, ponderation des
forces, при котором державы будут сами себя воздерживать. Да ведь это
требование и теперь требуется. Это самое был священный союз, это самое -
лига мира и т. п.
Но если все согласятся, отвечают на это. Но если все согласятся, то и
войны не будет, и незачем и верховные судилища, и третейский суд, и
арбитрация.
"Третейский суд, арбитрация заменит войны. Вопросы будут решаться
третейским судом, алабамский вопрос решен третейским судом, о Каролинских
островах предложено решить третейским судом папе. Швейцария, и Бельгия, и
Дания, и Голландия - все подали заявление, что они предпочитают решения
третейского суда войне". Кажется, и Монако заявило то же желание. Досадно
только одно, что Германия, Россия, Австрия, Франция до сих пор не заявляют
того же".
Удивительно, чем могут себя обманывать люди, когда им нужно обмануть себя.
Правительства согласятся решать свои несогласия третейским судом и потому
распустят войска. Недоразумения России и Польши, Англии и Ирландии, Австрии
и Чехии, Турции и славян, недоразумения между Францией и Германией
разрешатся добровольным согласием.
Ведь это все равно, как если бы предложить купцам и банкирам ничего не
продавать дороже цены покупки, а заниматься pacпределением богатств без
барышей и уничтожить вследствие этого ставшие ненужными деньги.
Но ведь торговля и банковое дело и состоят только в том, чтобы продавать
дороже, чем покупать, и потому предложение о том, чтобы не продавать дороже
покупной цены и уничтожить деньги, равняется предложению уничтожиться. То же
самое и с правительствами. Предложение правительствам не употреблять
насилия, а по справедливости решать недоразумения, есть предложение
уничтожиться как правительство; а на это-то никакое правительство не может
согласиться.
Ученые люди собираются в общества (таких обществ много, более 100),
собираются на конгрессы (такие были недавно в Париже и Лондоне, теперь будет
в Риме), читают речи, обедают, говорят спичи, издают журналы, посвященные
этой цели, и во всех доказывается, что напряжение народов, принужденных
содержать миллионы войск, дошло до крайних пределов и что это вооружение
противоречит всем целям, свойствам, желаниям всех народов, но что если много
исписать бумаги и наговорить слов, то можно согласовать всех людей и
сделать, чтобы у них не было противоположных интересов, и тогда войны не
будет.
Когда я был маленький, меня уверили, что для того, чтобы поймать птицу,
надо посыпать ей соли на хвост. Я вышел с солью к птицам, но тотчас же
убедился, что если бы я мог посыпать соли на хвост, то мог бы и поймать, и
понял, что надо мной смеялись.
То же надо понять и людям, читающим статьи и книги о третейском суде и
разоружении.
Если можно посыпать соли на хвост птице, то значит, что она не летает, ее
и ловить нечего. Если же у птицы есть крылья и она не хочет быть пойманной,
она не даст себе сыпать соли на хвост, потому что свойство птицы летать.
Точно так же свойство правительства состоит не в том, чтобы подчиняться, а
подчинять себе. И правительство только на столько правительство, на сколько
оно может не подчиняться, а подчинять, и потому оно всегда стремится к этому
и никогда добровольно не может отказаться от власти, а власть дает ему
войско, и потому никогда не откажется от войска и употребления его для
войны.
Ошибка зиждется на том, что ученые юристы, обманывая себя и других,
утверждают в своих книгах, что правительство не есть то, что оно есть, -
собрание одних людей, насилующих других, а что правительства, как это
выходит в науке, суть представители совокупности граждан. Ученые так долго
уверяли других в этом, что и сами поверили в это, и им часто серьезно
кажется, что справедливость может быть обязательна для правительств. Но
история показывает, что от Кесаря и до Наполеона, того и другого, и Бисмарка
правительство есть по существу своему всегда сила, нарушающая
справедливость, как оно и не может быть иначе. Справедливость не может быть
обязательной для человека или людей, которые держат под рукой обманутых и
дрессированных для насилия людей - солдат и посредством их управляют
другими. И потому не могут правительства согласиться уменьшить количество
этих повинующихся им дрессированных людей, которые и составляют всю их силу
и значение.
Таково отношение одних ученых к тому противоречию, которое тяготит наш
мир, и таковы их средства разрешения его. Скажите этим людям, что вопрос
только в личном отношении каждого человека к поставленному перед каждым
теперь нравственному религиозному вопросу законности или незаконности
участия в общей воинской повинности, и эти ученые только пожмут плечами и
даже не удостоят вас ответа или внимания. Разрешение вопроса для них в том,
чтобы читать речи, писать книги, избирать президентов, вицепрезидентов,
секретарей и заседать и говорить то в том городе, то в другом. От этих
разговоров и писаний, по их мнению, случится то, что правительства
перестанут набирать солдат, на которых зиждется вся их сила, а послушаются
их речей и отпустят своих солдат, останутся беззащитными не только перед
своими соседями, но и перед своими подданными; как разбойники, связавшие
безоружных людей, чтобы ограбить их, услыхав речи о той боли, которую
веревка причиняет связанным, тотчас же развяжут их.
Но есть люди, которые верят в это, занимаются конгрессами мира, читают
речи, пишут книжки, и правительства, разумеется, выражают этому сочувствие,
делают вид, что поддерживают это, так же, как они делают вид, что они
поддерживают общества трезвости, тогда как большею частью живут пьянством
народа; так же, как делают вид, что поддерживают образование, тогда как сила
их держится только на невежестве; так же, как делают вид, что поддерживают
свободу конституции, тогда как их сила держится только на отсутствии
свободы; делают вид, что заботятся об улучшении быта рабочих, тогда как на
подавленности рабочего основано их существование; делают вид, что
поддерживают христианство, тогда как христианство разрушает всякое
правительство.
Для того, чтобы можно было это делать, уже давно выработались такие заботы
о трезвости, которые не могут нарушить пьянства; такие заботы об
образовании, которые не только не мешают невежеству, но только усиливают
его; такие заботы о свободе и конституции, которые не мешают деспотизму;
такие заботы о рабочих, которые не освобождают их от рабства; такое
христианство, которое не разрушает, а поддерживает правительства.
Теперь прибавилась еще забота о мире. Правительства прямо цари, которые
разъезжают теперь с министрами, решая по одной своей воле вопросы о том: в
нынешнем или будущем году начать убийство миллионов; цари эти очень хорошо
знают, что разговоры о мире не помешают им, когда им вздумается, послать
миллионы на бойню. Цари даже с удовольствием слушают эти разговоры, поощряют
их и участвуют в них.
Все это не только не вредно, но полезно правительствам, отводя глаза людей
от самого главного, самого существенного вопроса: идти или не идти отбывать
воинскую повинность каждому отдельному человеку, призываемому в солдаты?
"Мир скоро вот устроится, благодаря союзам, конгрессам, по книжкам и
брошюрам, а пока идите, надевайте мундир и будьте готовы угнетать и мучить
самих себя для нашей выгоды", - говорят правительства. И ученые, составители
конгрессов и статей вполне согласны на это.
Это одно отношение - самое выгодное для правительств и потому поощряемое
всеми умными правительствами.
Другое отношение - это отношение трагическое, людей, утверждающих, что
противоречие стремления и любви к миру людей и необходимости войны ужасно,
но что такова судьба человека. Люди эти большею частью чуткие, даровитые
люди, видят и понимают весь ужас и всю неразумность и жестокость войны, но
по какому-то странному повороту мысли не видят и не ищут никакого выхода из
этого положения, а, как бы расчесывая свою рану, любуются отчаянностью
положения человечества.
Вот замечательный образец такого отношения к войне замечательного
французского писателя (Мопассана). Глядя с своей яхты на ученье и стрельбу
французских солдат, ему приходят следующие мысли:
"Война! Стоит подумать об этом слове, и на меня находит какое-то чувство
ужаса и одурения, как если бы мне говорили про колдовство, инквизицию, как
будто мне говорят про дело далекое, поконченное, отвратительное, уродливое,
противоестественное".
"Когда говорят нам про людоедов, мы с гордостью улыбаемся, чувствуя свое
превосходство над этими дикарями. Но кто дикари? Кто настоящие дикари? Те
ли, которые убивают для того, чтобы съесть побежденных, или те, которые
убивают, чтобы убивать, только чтобы убивать?"
"Вот на поляне егеря по команде бегают и стреляют; все они предназначены
на смерть, как стадо баранов, которых мясник гонит по пороге. Упадут они
где-нибудь на поляне с рассеченной головой или с пробитой пулей грудью. И
все это молодые люди, которые могли бы работать, производить, быть
полезными".
"Их отцы старые, бедные их матери, которые в продолжение 20 лет любили,
обожали их, как умеют обожать только матери, узнают через шесть месяцев или
через год, может быть, что сына, большого сына, воспитанного с таким трудом,
с такими расходами, с такой любовью, что сына этого, разорванного ядром,
растоптанного конницей, проехавшей через него, бросили в яму, как дохлую
собаку. И она спросит: зачем убили дорогого мальчика - ее надежду, гордость,
жизнь? Никто не знает. Да, зачем?"
"Война! Драться! Резаться! Убивать людей! Да, в наше время, с нашим
просвещением, с нашей наукой, с нашей философией, существует учреждение
особых училищ, в которых учат убивать, убивать издалека, с совершенством,
убивать много людей сразу, убивать несчастных, жалких людей, ни в чем не
виноватых людей, поддерживающих семьи, и убивать их без всякого суда". "И
самое удивительное - это то, что народ не поднимается против правительств, -
все равно, в монархии или республике. Самое удивительное то, что все
общество не взбунтуется при одном слове "война".
"Да, видно, мы всегда будем жить старыми, ужасными обычаями, преступными
суевериями, кровожадными понятиями наших предков. Видно, как мы были
зверями, так и останемся зверями, руководимыми только инстинктом".
"Едва ли кто-нибудь, кроме Виктора Гюго, мог бы безнаказанно кликнуть клич
освобождения и истины".
"Силу уже начинают называть насилием и судить ее, - сказал он. - Война
призывается на суд. Просвещение по жалобе рода человеческого ведет судебное
дело и представляет обвинительный акт против всех завоевателей и
полководцев".
"Люди начинают понимать то, что увеличение преступления не может быть его
уменьшением; что если убийство есть преступление, то убийство многих не
может быть смягчающим обстоятельством; что если стыдно красть, то захват
никак не может быть предметом прославления".
"Провозгласим же эту несомненную истину, обесчестим войну". "Напрасный
гнев, - продолжает Мопассан, - негодование поэта. Война уважаема, почитаема
теперь более, чем когда-либо. Искусный артист по этой части, гениальный
убийца, г-н фон Мольтке отвечал однажды депутатам общества мира следующими
страшными словами: "Война свята и божественного установления, война есть
один из священных законов мира, она поддерживает в людях все великие и
благородные чувства: честь, бескорыстие, добродетель, храбрость. Только
вследствие войны люди не впадают в самый грубый материализм".
"Собираться стадами в 400 тысяч человек, ходить без отдыха день и ночь, ни
о чем не думая, ничего не изучая, ничему не учась, ничего не читая, никому
не принося пользы, валяясь в нечистотах, ночуя в грязи, живя как скот, в
постоянном одурении, грабя города, сжигая деревни, разоряя народы, потом,
встречаясь с такими же скоплениями человеческого мяса, наброситься на него,
пролить реки крови, устлать поля размозженными, смешанными с грязью и
кровяной землей телами, лишиться рук, ног, с размозженной головой и без
всякой пользы для кого бы то ни было издохнуть где-нибудь на меже, в то
время как ваши старики родители, ваша жена и ваши дети умирают с голоду -
это называется не впадать в самый грубый материализм".
"Военные люди - главное бедствие мира. Мы боремся с природой, с
невежеством, чтобы хоть сколько-нибудь улучшить наше жалкое существование.
Ученые посвящают труду всю жизнь для того, чтобы найти средства помочь,
облегчить судьбу своих братьев. И, упорно трудясь и делая открытие за
открытием, они обогащают ум человеческий, расширяют науку, каждый день дают
новые знания, каждый день увеличивая благосостояние, достаток, силу народа".
"И вот наступает война. В шесть месяцев генералы разрушают все то, что
творилось в продолжение 20 лет усилия, терпения, гениальности. И это все
называется не впадать в самый грубый материализм".
"Мы ее видели, войну. Мы видели, как люди сделались опять зверями, как
они, как шальные, убивали из удовольствия, из страха, для молодечества, для
похвальбы. Мы видели, как, освободившись от понятий закона и права, они
расстреливали невинных, застигнутых на дороге и показавшихся подозрительными
только потому, что они испугались. Мы видели, как убивали привязанных у
дверей хозяев собак, только чтобы попробовать новый револьвер. Мы видели,
как расстреливали лежавших в поле коров без всякой надобности, только чтобы
пострелять для потехи. И это называется не впадать в самый безобразный
материализм".
"Вступить в страну, зарезать человека, который защищает свой дом, потому
что он одет в блузу и у него нет на голове военной фуражки; сжигать дома
бедняков, которым есть нечего, разбивать, красть мебель, выпивать вино из
чужих погребов, насиловать женщин на улицах, сжигать пороху на миллионы
франков и оставить после себя разорение, болезни, - это называется не
впадать в самый грубый материализм".
"Что же, наконец, они сделали, военные люди, какие их подвиги? Ничего. Что
они выдумали? Пушки и ружья. Вот и все".
"Что оставила нам Греция? Книги, мраморы. Оттого ли она велика, что
побеждала, или оттого, что произвела? Не нападения персов помешали грекам
впасть в самый грубый материализм. Не нападения же варваров на Рим спасли и
возродили его! Что, Наполеон I продолжал разве великое умственное движение,
начатое философами конца прошлого века?"
"Нет, уж если правительства берут на себя право посылать на смерть народы,
то и нет ничего удивительного, что и народы 6epут на себя иногда право
посылать на смерть и свои правительства".
"Они защищаются, и они правы. Никто не имеет права управлять другими.
Управлять другими можно только для блага того, кем управляешь. И тот, кто
управляет, обязан избегать войны; так же как и капитан корабля - избегать
крушения".
"Когда капитан виноват в крушении своего корабля, его судят и
приговаривают, если он окажется виноватым в небрежности и даже в
неспособности".
"Отчего же бы не судить и правительство после каждой объявленной войны?
Если бы только народ понял это, если бы они судили власти, ведущие их к
убийству, если бы они отказывались идти на смерть без надобности, если бы
они употребляли данное им оружие против тех, которые им дали его, - если бы
это случилось когда-либо, война бы умерла".
"Но это никогда не случится". Автор видит весь ужас войны; видит, что
причина ее в том, что правительства, обманывая людей, заставляют их идти
убивать и умирать без всякой для них нужды; видит и то, что люди, которые
составляют войска, могли бы обратить оружие против правительства и
потребовать у них отчета. Но автор думает, что этого никогда не случится и
что поэтому выхода из этого положения нет. Он думает, что дело войны ужасно,
но что оно неизбежно, что требования правительств того, чтобы люди шли в
солдаты, так же неизбежно, как смерть, и что так как правительства всегда
будут требовать этого, то всегда и будут войны.
Так пишет даровитый, искренний, одаренный тем проникновением в сущность
предмета, которое составляет сущность поэтического дара, писатель. Он
выставляет перед нами всю жестокость противоречия сознания людей и
деятельности и, не разрешая его, признает как бы то, что это противоречие
должно быть и что в нем поэтический трагизм жизни.
Другой, не менее даровитый, писатель (Е. Rod) еще ярче описывает
жестокость и безумие настоящего положения и точно так же для того, чтобы
признать трагизм его, не предлагая и не провидя из этого положения выхода.
"И для чего что-либо делать и затевать? - говорит он. - И разве можно
любить людей в теперешние смутные времена, когда завтрашний день одна
угроза? Все, что мы начали, все наши зреющие мысли, все наши предполагаемые
дела, все то хотя малое добро, которое мы можем сделать, - разве все это не
будет снесено готовящейся бурей?"
"Земля дрожит повсюду под ногами, и собирающаяся туча не минует нас".
"Да, если бы страшна была одна революция, которая нас пугает. Так как я не
могу придумать общества, более отвратительно устроенного, чем наше, то я не
боюсь того нового устройства, которое заменит наше. Если бы мне стало хуже
от перемены, я бы утешался тем, что сегодняшние палачи были жертвами вчера.
Я бы переносил худшее, ожидая лучшего. Но не эта отдаленная опасность пугает
меня, - я вижу другую, более близкую, более жестокую, потому что ей нет
никакого оправдания, потому что из нее не может выйти никакого добра. Каждый
день люди взвешивают случайности войны на завтра. И каждый день эти
случайности становятся неизбежнее".
"Мысль отказывается верить возможности катастрофы, которая представляется
на конце века как последствие всего прогресса нашей эры, а надо привыкать
верить".
"В продолжение 20 лет все силы знания истощаются на изобретение орудий
истребления, и скоро несколько пушечных выстрелов будет достаточно для того,
чтобы уничтожить целое войско. Вооружаются не как прежде несколько тысяч
бедняков, кровь которых покупали за деньги, но теперь вооружены поголовно
целые народы, собирающиеся резать горло друг другу".
"У людей этих сначала крадут их время (забирая их в солдаты) для того,
чтобы потом вернее украсть их жизнь. Чтобы приготовить их к резне, разжигают
их ненависть, уверяя их, что они ненавидимы. И кроткие, добрые люди
попадаются на эту удочку, и вот-вот бросятся с жестокостью диких зверей друг
на друга толпы мирных граждан, повинуясь нелепому приказанию. И все Бог
знает из-за какого-нибудь смешного столкновения на границе или из-за
торговых колониальных расчетов".
"И пойдут они, как бараны на бойню, не зная, куда они идут, зная, что они
бросают своих жен, что дети их будут голодать, и пойдут они с робостью, но
опьяненные звучными словами, которые им будут трубить в уши. И пойдут они
беспрекословно, покорные и смиренные, не зная и не понимая того, что они
сила, что власть была бы, в их руках, если бы они только захотели, если бы
только могли и умели сговориться и установить здравый смысл и братство,
вместо диких плутень дипломатов".
"И пойдут они до такой степени обманутые, что будут верить, что резня,
убийство людей есть обязанность, и будут просить Бога, чтобы он благословил
их кровожадные желания. И пойдут, топча поля, которые сами они засевали,
сжигая города, которые они сами строили, пойдут с криками восторга, с
радостью, с праздничной музыкой. А сыновья будут воздвигать памятники тем,
которые лучше всех других убивали их отцов".
"Судьба целого поколения зависит от того часа, в который какой-нибудь
мрачный политик даст тот знак, по которому они бросятся друг на друга".
"Все мы знаем, что лучшие из нас будут подкошены и что дела наши будут
разрушены в зародыше".
"Мы знаем это, содрогаемся от злости и ничего не можем. Мы пойманы
в сеть разных присутственных мест и бумаг с заголовками, разорвать которую
слишком трудно".
"Мы во власти тех законов, которые мы сами понаделали, чтобы защитить
себя, и которые угнетают нас".
"Мы перестали быть людьми и сделались вещами - собственностью
вымышленного чего-то, что мы называем государством, которое порабощает
каждого во имя воли всех, тогда как все, взятые отдельно, хотят как раз
противное тому, что их заставляют делать..."
"И хорошо, если бы дело шло только об одном поколении. Но дело гораздо
важнее. Все эти крикуны на жалованье, все честолюбцы, пользующиеся дурными
страстями толпы, все нищие духом, обманутые звучностью слов, так разожгли
народные ненависти, что дело завтрашней войны решит судьбу целого народа.
Побежденный должен будет исчезнуть, и образуется новая Европа на основах
столь грубых, кровожадных и опозоренных такими преступлениями, что она и не
может не быть еще хуже, еще злее, еще диче и насильственнее".
"Так и чувствуешь, что над каждым висит ужасная безнадежность. Мы мечемся
в тупом переулке с направленными на нас ружьями со всех сторон. Мы работаем,
как матросы на корабле, который тонет. Наше удовольствие - это удовольствие
приговоренного к смерти, которому дают выбрать для себя любое кушанье за
четверть часа до казни. Ужас притупляет нам мысль, и высшее ее проявление в
том, чтобы рассчитать, соображая неясные речи министров, слова, сказанные
царем, выворачивая изречения дипломатов, которыми наполняют газеты,
рассчитать, когда это именно - нынешний или на будущий год нас будут
резать".
"Едва ли можно найти в истории время, в которое жизнь была бы менее
обеспечена и более полна тягостного ужаса".
Указано на то, что сила в руках тех, которые сами губят себя, в руках
отдельных людей, составляющих массы; указано на то, что источник зла в
государстве. Казалось бы, ясно то, что противоречие сознания и жизни дошло
до того предела, дальше которого идти нельзя и после которого должно
наступить разрешение его.
Но автор думает не так. Он видит в этом трагизм жизни человеческой и,
показав весь ужас положения, заключает тем, что в этом ужасе и должна
происходить жизнь человеческая.
Таково второе отношение к войне людей, признающих в ней нечто роковое и
трагичное.
Третье отношение есть отношение людей, потерявших совесть, и потому и
здравый смысл и человеческое чувство.
К таким людям принадлежит Мольтке, суждение которого выписано Мопассаном,
и большинство военных, воспитанных в этом жестоком суеверии, живущих им и
потому часто наивно убежденных, что война есть не только неизбежное, но и
необходимое, даже полезное дело. Так судят вместе с тем и невоенные, так,
называемые ученые, образованные, утонченные люди.
Вот что пишет... знаменитый академик Дусэ на вопрос редактора о его
взгляде на войну:
"Милостивый государь!" "Когда вы спрашиваете у самого миролюбивого из
академиков, сторонник ли он войны, его ответ уже заранее готов: к несчастью,
м. г., вы и сами считаете мечтой миролюбивые мысли, вдохновляющие в
настоящее время наших великодушных соотечественников.
"С тех пор, как я живу на свете, мне часто приходится слышать от многих
частных людей возмущение против этой ужасающей привычки международного
убиения. Все признают и оплакивают это зло; но как ему помочь? Очень часто
пытались уничтожить дуэли: это казалось так легко! Так нет же! Все усилия,
сделанные для достижения этой цели, ни к чему не послужили и никогда ни к
чему не послужат".
"Сколько бы ни говорилось против войны и против дуэли на всех конгрессах
мира, надо всеми арбитрациями, всеми договорами, всеми законодательствами
вечно будет стоять честь человека, которая вечно требовала дуэли, и
выгоды народов, которые вечно будут требовать войны".
"Я тем не менее от всего сердца надеюсь, что конгресс всенародного мира
успеет в своей весьма тяжелой и весьма почтенной задаче".
"Примите уверение и т. д.

К. Дусэ"


Смысл тот, что честь людей требует того, чтобы они дрались, а выгоды
народов - того, чтобы они разоряли и истребляли друг друга, попытки же
прекращения войн достойны только улыбки.
В том же роде мнение и другого знаменитого человека, Жюля Кларети:
"Милостивый государь, - пишет он, - для человека разумного может
существовать лишь одно мнение по вопросу о мире и войне".
"Человечество создано для того, чтобы жить и жить со свободой
усовершенствования и улучшения своей судьбы, своего состояния путем мирного
труда. Всеобщее согласие, которого добивается и которое проповедует
всемирный конгресс мира, представляет из себя, быть может, только прекрасную
мечту, но во всяком случае мечту, самую прекрасную из всех. Человек всегда
имеет перед глазами обетованную землю будущего, жатва будет поспевать, не
опасаясь вреда от гранат и пушечных колес".
"Только... Да-только!.. Так как миром не управляют философы и благодетели,
то счастье, что наши солдаты оберегают наши границы и наши очаги и что их
оружия, верно нацеленные, являются нам, быть может, самым лучшим
ручательством этого мира, столь горячо нами всеми любимого".
"Мир даруется лишь сильным и решительным". "Примите уверение и т. д.

Ж. Кларети"


Смысл тот, что разговаривать не мешает о том самом, чего никто не намерен
и чего никак не должно делать. Но когда дело доходит до дела, то нужно
драться.
А вот еще самое недавнее выражение мнения о значении войны, высказанное
самым популярным романистом Европы - Э. Золя:
"Я считаю войну роковою необходимостью, которая является для нас
неизбежною ввиду ее тесной связи с человеческой природой и всем мирозданием.
Мне бы хотелось, чтобы войну можно было отдалить, на возможно долгое время.
Тем не менее наступит момент, когда мы будем вынуждены воевать. Я становлюсь
в данную минуту на общечеловеческую точку зрения и не делаю никоим образом
намека на наш разлад с Германией, являющийся лишь ничтожным инцидентом в
истории человечества. Я говорю, что война необходима и полезна, так как она
является для человечества одним из условий существования. Мы всюду встречаем
войну, не только между различными племенами и народами, но также в семейной
и частной жизни. Она является одним из главнейших элементов прогресса, и
каждый шаг вперед, который делало до сих пор человечество, сопровождался
кровопролитием".
"Говорили и до сих пор еще говорят о разоружении, между тем разоружение
нечто невозможное, и если бы даже оно было возможно, то и в том случае мы
должны были бы его отвергнуть. Только вооруженный народ является могучим и
великим. Я убежден, что общее всемирное разоружение повлекло бы за собой
нечто вроде нравственного упадка, который высказался бы общим бессилием и
воспрепятствовал бы прогрессивному преуспеянию человечества. Воинственная
нация всегда пользовалась цветущими силами. Военное искусство влекло за
собою развитие всех других искусств. Об этом свидетельствует история. Так, в
Афинах и в Риме торговля, промышленность и литература никогда не достигали
такого развития, как в то время, когда эти города господствовали над
известным тогда миром силою оружия. Чтобы взять пример из более близких нам
времен, вспомним век Людовика XIV. Войны великого короля не только не
задержали прогресса искусств и наук, но даже, напротив того, как будто
помогали и благоприятствовали их преуспеянию".
Война дело полезное! Но лучше всего в этом смысле мнение самого даровитого
из писателей этого настроения, мнение академика Вогюэ. Вот что он пишет в
статье о выставке при посещении военного отдела:
"На эспланаде Инвалидов среди экзотических и колониальных помещений одно
строение более строгого стиля выдается из живописного базара; все эти
представители жителей земного шара примыкают к дворцу войны. Великолепный
повод антитез для гуманитарной риторики; она и не упускает случая плакаться
на такие сближения и утверждать, что это убьет то (ceci tuera cela) (*), что
единение народов через науку и труд победит военные инстинкты. Не будем ей
мешать ласкать надеждой химеру золотого века, который, если бы осуществился,
очень скоро сделался бы веком грязи. Вся история учит нас, что то сделано
этим, что нужна кровь, чтобы ускорить и закрепить единение народов.
Естественные науки в наше время скрепили таинственный закон, открывшийся
Жозефу де Мэстру вдохновением его гения и обдумыванием первобытных догматов;
он видел, как мир искупляет свои наследственные падения жертвою; науки
показывают нам, как мир совершенствуется борьбой и насильственным подбором;
это утверждение с двух сторон одного и того же декрета, редактированного в
различных выражениях. Утверждение, конечно, неприятное; но законы мира
установлены не для нашего удовольствия, они установлены для нашего
совершенствования. Взойдемте же в этот неизбежный, необходимый дворец войны,
и мы будем иметь случай наблюдать, каким образом самый упорный из наших
инстинктов, не теряя ничего из своей силы, преобразовывается, подчиняясь
различным требованиям исторических моментов".

(* Слова из романа Виктора Гюго "Notre-Dame" о книгопечатании, которое убьет
архитектуру *)

Мысль эта именно о том, что доказательство необходимости войны находится в
двух выражениях, по его мнению, двух великих мыслителей - Мэстра и Дарвина,
так нравится Вогюэ, что он еще раз повторяет ее.
"Милостивый государь, вы спрашиваете моего мнения насчет успеха всемирного
конгресса мира. Я верю так же, как и Дарвин, что насильственная борьба есть
закон природы, управляющий всеми существами".
"Так же как и Иосиф Мэстр, я верю, что это закон божественный:
два различных названия для одной и той же вещи. Если бы, паче чаяния,
какой-нибудь частице человечества, положим хоть всему цивилизованному
Западу, удалось остановить действие этого закона, то другие народы, более
первобытные, применили бы его против нас. В этих народах голос природы взял
бы верх над голосом человеческого разума. И они бы действовали успешно, так
как уверенность в мире, я не говорю сам "мир", а "полная уверенность в
мире", вызвала бы в людях развращенность и упадок, более разрушительно
действующие, чем самая страшная война. Я нахожу, что для войны, этого
уголовного закона, нужно делать то же, что и для остальных уголовных
законов: смягчить их, стараться, чтобы они оказались ненужными, и применять
их как можно реже. Но вся история учит нас тому, что нельзя упразднить этих
законов до тех пор, пока останется на земле двое людей, хлеб, деньги и между
ними женщина".
"Я был бы очень счастлив, если бы конгресс мне доказал противное. Но
сомневаюсь, чтобы он мог опровергнуть историю, закон природы и закон Бога".
"Примите уверение и т. д.

Э. М. Вогюэ"


Смысл тот, что история, природа человека и Бог показывают нам, что, пока
будут два человека и между ними хлеб, деньги и женщина, - будет война. То
есть, что никакой прогресс не приведет людей к тому, чтобы они сдвинулись с
дикого понимания жизни, при котором без драки невозможно разделить хлеб,
деньги (очень хороши тут деньги) и женщину.
Странны люди, собирающиеся в конгрессы, говорящие речи о том, как ловить
птиц, посыпая им соли на хвост, хотя они не могут не знать, что этого нельзя
делать; удивительны те, которые, как Мопассан, Род и мн. др., ясно видят
весь ужас войны, все противоречие, вытекающее из того, что люди делают не
то, что им нужно, выгодно и должно делать, оплакивают при этом трагизм жизни
и не видят того, что весь трагизм этот прекратится тотчас же, как только
люди перестанут рассуждать о том, о чем им не нужно рассуждать, начнут не
делать того, что им больно, неприятно и противно делать. Эти люди
удивительны, но люди, которые, как Вогюэ и др., исповедуя закон эволюции,
признают войну не только неизбежной, но полезной и потому желательной, - эти
люди страшны, ужасны своей нравственной извращенностью. Те хоть говорят, что
ненавидят зло и любят добро, но эти прямо признают то, что добра и зла нет.
Все толки о возможности установить мир вместо вечной войны - вредное
сантиментальничанье болтунов. Есть закон эволюции, по которому выходит, что
я должен жить и действовать дурно. Что же делать? Я образованный человек и
знаю закон эволюции и потому буду поступать дурно. "En trons au palais de la
guerre" (Войдем же во дворец войны). Есть закон эволюции, и потому нет
ничего ни дурного, ни хорошего, а надо жить для одной своей личной жизни,
предоставляя остальное делать закону эволюции. Это есть последнее выражение
утонченного образования и вместе с тем того затемнения сознания, которым
заняты образованные классы нашего времени.
Желание образованных классов как-нибудь удержать свои излюбленные идеи и
основанную на них жизнь дошло до последних пределов. Они лгут, обманывают
себя и других в самых утонченных формах, только чтобы как-нибудь затемнить,
заглушить сознание.
Вместо того чтобы изменить жизнь соответственно сознанию, они стараются
всеми средствами затемнить, заглушить сознание. Но свет и в темноте светит,
и так он начинает светить в наше время.

    VII



Образованные люди высших классов стараются заглушать все более и более
выясняющееся сознание необходимости изменения настоящего строя жизни, но
жизнь, продолжая развиваться и усложняться в прежнем направлении, усиливая
противоречия и страдания людей, приводит их к тому последнему пределу,
дальше которого идти нельзя. Такой последний предел противоречия, дальше
которого идти нельзя, есть общая воинская повинность.
Обыкновенно думают, что всеобщая воинская повинность и связанные с нею все
увеличивающиеся вооружения и вследствие того все увеличивающиеся подати и
государственные долги во всех народах есть явление случайное, возникшее от
некоторого политического положения Европы, и может быть устранено тоже
некоторыми политическими соображениями, без изменения внутреннего строя
жизни.
Это совершенно несправедливо. Общая воинская повинность есть только
доведенное до своих последних пределов и ставшее очевидным, при известной
степени материального развития, внутреннее противоречие, вкравшееся в
общественное жизнепонимание.
Общественное жизнепонимание ведь состоит в том, что смысл жизни
переносится из личности в совокупность и последовательность их - в племя, в
семью, род или государство.
По общественному жизнепониманию предполагается, что, так как смысл жизни
заключается в совокупности личностей, то личности сами добровольно жертвуют
своими интересами для интересов совокупности. Так это и было и есть в
действительности при известных формах совокупностей, в семье или племени,
безразлично от того, что чему предшествовало, или в роде и даже в
патриархальном государстве. Вследствие обычая, передаваемого воспитанием и
подтверждаемого религиозным внушением, личности без принуждения сливали свои
интересы с интересами совокупности и жертвовали своими для общего.
Но чем сложнее становились общества, чем больше они становились, в
особенности чем чаще завоевание было причиной соединения людей в обществе,
тем чаще личности стремились к достижению своих целей в ущерб общему и тем
чаще для ограничения этих непокоряющихся личностей понадобилось употребление
власти, т. е. насилия.
Защитники общественного жизнепонимания обыкновенно стараются смешать
понятие власти, т. е. насилия, с понятием духовного влияния, но смешение это
совершенно невозможно.
Влияние духовное есть такое воздействие на человека, вследствие которого
изменяются самые желания человека и совпадают с тем, что от него требуют.
Человек, подчиняющийся влиянию духовному, действует соответственно своим
желаниям. Власть же, как обыкновенно понимают это слово, есть средство
принуждения человека поступать противно своим желаниям. Человек,
подчиняющийся власти, действует не так, как он хочет, а так, как его
заставляет действовать власть. Заставить же человека делать не то, что он
хочет, а то, чего он не хочет, может только физическое насилие или угроза
им, т. е. лишение свободы, побои, увечья или легко исполнимые угрозы
совершения этих действий. В этом состоит и всегда состояла власть.
Несмотря на неперестающие усилия находящихся во власти людей скрыть это и
придать власти другое значение, власть есть приложение к человеку веревки,
цепи, которой его свяжут и потащат, или кнута, которым его будут сечь, или
ножа, топора, которым ему отрубят руки, ноги, нос, уши, голову, приложение
этих средств или угроза ими. И так это было при Нероне и Чингисхане и так
это и теперь, при самом либеральном правлении, в американской и французской
республике. Если люди подчиняются власти, то только потому, что они боятся
того, что, в случае неподчинения их, к ним будут приложены эти действия. Все
правительственные требования уплаты податей, исполнения общественных дел,
подчинения себя накладываемым наказаниям, изгнания, штрафы и т.п., которым
люди как будто подчиняются добровольно, в основе всегда имеют телесное
насилие или угрозу его.
Основа власти есть телесное насилие. Возможность же совершать над людьми
телесное насилие прежде всего дает организация вооруженных людей такая, при
которой все вооруженные люди действуют согласно, подчиняясь одной воле.
Такие собрания вооруженных людей, подчиняющихся одной воле, составляют
войско. Войско всегда и стояло и теперь стоит в основе власти. Всегда власть
находится в руках тех, кто повелевает войском, и всегда все властители - от
римских кесарей до русских и немецких императоров - озабочены более всего
войском, заискивают только в войске, зная, что если войско с ними, то власть
в их руках.
Вот это-то образование и увеличение войска, необходимого для поддержания
власти, и внесло в общественное жизнепонимание разлагающее его начало.
Цель власти и оправдание ее состоит в ограничении тех людей, которые
захотели бы достигать своих интересов в ущерб интересам совокупности. Но
приобреталась ли власть образованием нового войска, наследством или выбором,
люди, посредством войска имеющие власть, ничем не отличались от других людей
и потому точно так же, как и другие люди, были склонны не подчинять свои
интересы интересам совокупности, а, напротив, имея в своих руках возможность
это делать, были более склонны, чем все другие, подчинять общие интересы
своим. Сколько ни придумывали люди средств для того, чтобы лишить людей,
стоящих у власти, возможности подчинять общие интересы своим, или для того,
чтобы передавать власть только людям непогрешимым, до сих пор не найдено
средств для достижения ни того, ни другого.
Все употребляемые приемы, и Божеского благословения, и выбора, и
наследственности, и голосований, и выборов, и собраний, и парламентов, и
сенатов - все эти меры оказывались и оказываются недействительными. Все
знают, что ни один из этих приемов не достигает ни цели вручения власти
только непогрешимым людям, ни препятствования злоупотреблениям ее. Все
знают, что, напротив, люди, находящиеся у власти - будь они императоры,
министры, полицеймейстеры, городовые, - всегда, вследствие того что они
имеют власть, делаются более склонными к безнравственности, т. е. подчинению
общих интересов личным, чем люди, не имеющие власти, как это и не может быть
иначе.
Общественное жизнепонимание оправдывалось только до тех пор, пока все люди
добровольно жертвовали своими интересами интересам общего; но как скоро
явились люди, добровольно не жертвовавшие своими интересами, и понадобилась
власть, т. е. насилие для ограничения этих личностей, так в общественное
жизнепонимание и основанное на нем устройство вошло разлагающее его начало
власти, т. е. насилие одних людей над другими.
Для того, чтобы власть одних людей над другими достигала своей цели
ограничения людей, стремившихся к личным целям в ущерб общего, нужно было,
чтобы власть находилась в руках людей непогрешимых, как это предполагается у
китайцев или как это предполагалось в Средние века и теперь для людей,
верующих в святость помазания. Только при этом условии получало свое
оправдание общественное устройство.
Но так как этого нет, а, напротив, люди, имеющие власть, именно вследствие
обладания властью всегда не святы, то общественное устройство, основанное на
власти, не могло уже иметь оправдания.
Если и было время, что при известном низком уровне нравственности и при
всеобщем расположении людей к насилию друг над другом существование власти,
ограничивающей эти насилия, было выгодно, т. е. что насилие государственное
было меньше насилия личностей друг над другом, то нельзя не видеть того, что
такое преимущество государственности над отсутствием ее не могло быть
постоянно. Чем более уменьшалось стремление к насилию личностей, чем более
смягчались нравы и чем более развращалась власть вследствие своей
нестесненности, тем преимущество это становилось все меньше и меньше.
В этом изменении отношения между нравственным развитием масс и
развращенностью правительств и состоит вся история последних двух
тысячелетий.
В самом простом виде дело происходило так: люди жили племенами, семьями,
родами и враждовали, насиловали, разоряли, убивали друг друга. Насилия эти
происходили в малых и больших размерах: личность боролась с личностью, племя
с племенем, семья с семьей, род с родом, народ с народом. Большие,
сильнейшие совокупности завладевали слабейшими, и чем больше и сильнее
становилась совокупность людей, тем меньше происходило в ней внутренних
насилий и тем обеспеченнее казалась продолжительность жизни совокупности.
Члены племени или семьи, соединяясь в одну совокупность, менее враждуют
между собой, и племя и семья не умирают, как один человек, а продолжают свое
существование: между членами одного государства, подчиненными одной власти,
борьба кажется еще слабее, и жизнь государства кажется еще обеспеченнее.
Соединения эти все в большие и большие совокупности происходили не потому,
чтобы люди сознательно признавали такие соединения более для себя выгодными,
как это описывается в басне о призвании варягов, а вследствие, с одной
стороны, естественного роста, с другой - борьбы и завоеваний.
Когда завоевание уже совершилось, власть завоевателя действительно
прекращает междоусобия, и общественное жизнепонимание получает
подтверждение. Но подтверждение это только временное. Внутренние междоусобия
прекращаются только в той мере, в которой увеличивается давление власти над
прежде враждовавшими между собой личностями. Насилие внутренней борьбы,
уничтожаемое властью, зарождается в самой власти. Власть находится в руках
людей таких же, как все, т. е. таких, которые всегда или часто готовы
пожертвовать общим благом для своего личного, с тою только разницею, что
люди эти не имеют умеряющей их силы противодействия насилуемых и подвержены
всему развращающему влиянию власти. И потому зло насилия, переходя в руки
власти, всегда увеличивается и увеличивается и становится со временем
больше, чем то, которое предполагается, что оно уничтожает, между тем как в
членах общества склонность к насилию все более и более ослабевает и насилие
власти становится все менее и менее нужным.
Государственная власть, если она и уничтожает внутренние насилия, вносит
всегда в жизнь людей новые насилия и всегда все большие и большие, по мере
своей продолжительности и усиления.
Так что хотя в государстве насилие власти и менее заметно, чем насилие
членов общества друг над другом, так как оно выражается не борьбой, а
покорностью, но насилие тем не менее существует и большей частью в
сильнейшей степени, чем прежде. И это не может быть иначе, потому что, кроме
того, что обладание властью развращает людей, расчет или даже
бессознательное стремление насилующих всегда будет состоять в том, чтобы
довести насилуемых до наибольшего ослабления, так как чем слабее будет
насилуемый, тем меньше потребуется усилий для подавления его.
И потому насилие над насилуемым всегда растет до того последнего предела,
до которого оно может дойти, не убивая курицу, несущую золотые яйца. Если же
курица эта не несется, как американские индейцы, фиджиане, негры, то
убиваются, несмотря на искренние протесты филантропов против такого образа
действий.
Лучшим подтверждением этого служит положение рабочих классов нашего
времени, которые собственно суть не что иное, как покоренные люди.
Несмотря на все притворные старания высших классов облегчить положение
рабочих, все рабочие нашего мира подчинены неизменному железному закону, по
которому они имеют только столько, сколько им нужно, чтобы быть постоянно
побуждаемыми нуждой к работе и быть в силе работать на своих хозяев, т. е.
завоевателей.
Так это всегда было. Всегда, по мере продолжительности и усиления власти,
терялись ее выгоды для тех, которые подчинялись ей, и увеличивались ее
невыгоды.
Так это было и есть, независимо от тех форм правления, в которых жили
народы. Разница только в том, что при деспотической форме правления власть
сосредоточивается в малом числе насилующих и форма насилия более резкая; при
конституционных монархиях и республиках, как во Франции и Америке, власть
распределяется между большим количеством насилующих и формы ее выражения
менее резки; но дело насилия, при котором невыгоды власти больше выгод ее, и
процесс его, доводящий насилуемых до последнего предела ослабления, до
которого они могут быть доведены для выгоды насилующих, всегда одни и те же.
Таково было и есть положение всех насилуемых, но до сих пор они не знали
этого и в большинстве случаев наивно верили, что правительства существуют
для их блага; что без правительств они погибли бы; что мысль о том, что люди
могут жить без правительств, есть кощунство, которое нельзя даже и
произносить; что это есть - почему-то страшное - учение анархизма, с которым
соединяется представление всяких ужасов.
Люди верили, как чему-то вполне доказанному и потому не требующему
доказательств, тому, что, так как до сих пор все народы развивались в
государственной форме, то эта форма и навсегда есть необходимое условие
развития человечества.
Так это продолжалось сотни, тысячи лет, и правительства, т. е. люди,
находящиеся во власти, старались и теперь все более стараются поддерживать
народы в этом заблуждении.
Так это было при римских императорах, так это и теперь. Несмотря на то,
что мысль о бесполезности и даже вреде государственного насилия все больше и
больше входит в сознание людей, так это продолжалось бы вечно, если бы
правительствам не было необходимости для поддержания своей власти усиливать
войска.
Обыкновенно думают, что войска усиливаются правительствами только для
обороны государства от других государств, забывая то, что войска нужны
прежде всего правительствам для обороны себя от своих подавленных и
приведенных в рабство подданных.
Это нужно было всегда и все становилось нужнее и нужнее по мере
развивающегося образования в народах, по мере усиления общения между людьми
одной и разных национальностей и стало особенно необходимо теперь, при
коммунистическом, социалистическом, анархистическом и общем рабочем
движении. И правительства чувствуют это и увеличивают свою главную силу
дисциплинированного войска (*).

(* То, что в Америке злоупотребления власти существуют, несмотря на малое
количество войска, не только не опровергает, но только поддерживает это
положение. В Америке меньше войска, чем в других государствах, и потому
нигде нет меньшего угнетения подавленных классов и нигде не предвидится так
близко уничтожение злоупотреблений правительства и самого правительства. В
Америке же в последнее время, по мере усиления единения между рабочими,
слышатся все чаще и чаще голоса, требующие увеличения войска, хотя никакое
внешнее нападение не угрожает Америке. Высшие правящие классы знают, что 50
тысяч войска скоро будет недостаточно, и, не надеясь уже на армию
Пинкертона, чуют, что обеспечение их положения только в усилении войска. *)

Недавно в германском рейхстаге, отвечая на запрос о том, почему нужны
деньги для прибавления жалованья унтер-офицерам, германский канцлер прямо
объявил, что нужны надежные унтер-офицеры для того, чтобы бороться против
социализма. Каприви сказал во всеуслышание только то, что всякий знает, хотя
это и старательно скрывается от народов; он сказал то, почему нанимались
гвардии швейцарцев и шотландцев к французским королям и папам, почему в
России старательно перетасовывают рекрут так, чтобы полки, стоящие в
центрах, комплектовались рекрутами с окраин, а полки на окраинах - людьми из
центра России. Смысл речи Киприви, переведенной на простой язык, тот, что
деньги нужны не для противодействия внешним врагам, а для подкупа
унтер-офицеров, с тем чтобы они были готовы действовать против подавленного
рабочего народа.
Каприви нечаянно сказал то, что каждый очень хорошо знает, а если не
знает, то чувствует, а именно то, что существующий строй жизни таков, какой
он есть, не потому, что он естественно должен быть таким, что народ хочет,
чтобы он был таков, но потому, что его таким поддерживает насилие
правительств, войско со своими подкупленными унтер-офицерами и генералами.
Если у рабочего человека нет земли, нет возможности пользоваться самым
естественным правом каждого человека извлекать из земли для себя и своей
семьи средства пропитания, то это не потому, что этого хочет народ, а
потому, что некоторым людям, землевладельцам, предоставлено право допускать
и не допускать к этому рабочих людей. И такой противоестественный порядок
поддерживается войском. Если огромные богатства, накопленные рабочими,
считаются принадлежащими не всем, а исключительным лицам; если власть
собирать подати с труда и употреблять эти деньги, на что они это найдут
нужным, предоставлена некоторым людям; если стачкам рабочих
противодействуется, а стачки капиталистов поощряются, если некоторым людям
предоставляется избирать способ религиозного и гражданского обучения и
воспитания детей; если некоторым лицам предоставлено право составлять
законы, которым все должны подчиняться, и распоряжаться имуществом и жизнью
людей, - то все это происходит не потому, что народ этого хочет и что так
естественно должно быть, а потому, что этого для своих выгод хотят
правительства и правящие классы и посредством физического насилия над телами
людей устанавливают это.
Каждый, если еще не знает того, то узнает при всякой попытке неподчинения
или изменения такого порядка вещей. И потому войска прежде всего нужны
всякому правительству и правящим классам для того, чтобы поддержать тот
порядок вещей, который не только не вытекает из потребности народа, но часто
прямо противоположен ему и выгоден только правительству и правящим классам.
Войска нужны всякому правительству прежде всего для содержания в
покорности своих подданных и для пользования их трудами. Но правительство не
одно: рядом с ним другое правительство, точно так же насилием пользующееся
своими подданными и всегда готовое отнять у другого правительства труды его
уже приведенных рабство подданных. И потому каждое правительство нуждается в
войске не только для внутреннего употребления, но и для ограждения своей
добычи от соседних хищников. Каждое государство вследствие этого невольно
приведено к необходимости друг перед другом увеличивать войска. Увеличение
же войск заразительно, как это еще 150 лет тому назад заметил Монтескье.
Всякое увеличение войска в одном государстве, направленное "против своих
подданных, становится опасным для соседа и вызывает увеличение и в соседних
государствах.
Войска доросли до тех миллионов, до которых они доросли теперь, не только
оттого, что государствам угрожали соседи; это произошло прежде всего оттого,
что надо подавлять все попытки возмущения подданных. Увеличение войск
происходило одновременно от двух причин, вызывающих одна другую: войска
нужны и против своих внутренних врагов и для того, чтобы отстаивать свое
положение против соседей. Одно обусловливает другое. Деспотизм правительства
всегда увеличивается по мере увеличения и усиления войск и успехов внешних,
и агрессивность правительств увеличивается по мере усиления внутреннего
деспотизма.
Вследствие этого-то европейские правительства одно перед другим, все
усиливая и усиливая войска, пришли к неизбежной необходимости - общей
воинской повинности, так как общая воинская повинность была средством
получить наибольшее количество войска во время войны при наименьших
расходах. Германия первая догадалась сделать это. И как скоро это сделало
одно государство, другие должны были сделать то же. А как скоро это
сделалось, сделалось то, что все граждане стали под ружье для того, чтобы
поддерживать все те несправедливости, которые против них производились;
сделалось то, что все граждане стали угнетателями самих себя.
Общая воинская повинность была неизбежная логическая необходимость, к
которой нельзя было не прийти, но вместе с тем она же есть последнее
выражение внутреннего противоречия общественного жизнепонимания, возникшего
тогда, когда для поддержания его понадобилось насилие. В общей воинской
повинности противоречие это стало очевидным. В самом деле: ведь смысл
общественного жизнепонимания состоит в том, что человек, сознавая жестокость
борьбы личностей между собою и погибельность самой личности, переносит смысл
своей жизни в совокупности личностей. При общей же воинской повинности
выходит то, что люди, принесши все требуемые от них жертвы для того, чтобы
избавиться от жестокости борьбы и от непрочности жизни, после всех
принесенных жертв призываются опять ко всем тем опасностям, от которых они
думали избавиться, и кроме того та совокупность - государство, во имя
которой личности отреклись от своих выгод, подвергается опять такой же
опасности уничтожения, какой прежде подвергалась сама личность.
Правительства должны были избавить людей от жестокости борьбы личностей и
дать им уверенность в ненарушимости порядка жизни государственной, а вместо
этого они накладывают на личность необходимость той же борьбы, только
отодвинув ее от борьбы с ближайшими личностями к борьбе с личностями других
государств, и оставляют ту же опасность уничтожения и личности и
государства.
Учреждение общей воинской повинности подобно тому, что случилось бы с
человеком, подпирающим заваливающийся дом: стены нагнулись внутрь -
поставили подпорки; потолок погнулся - поставили другие; между подпорками
провисли доски - еще поставили подпорки. Дошло дело до того, что подпорки
хотя и держат дом, но жить в доме от подпорок уже нельзя.
То же с общей воинской повинностью. Общая воинская повинность разрушает
все те выгоды общественной жизни, которые она призвана хранить.
Выгоды общественной жизни состоят в обеспечении собственности, труда и
содействии совокупному усовершенствованию жизни - общая воинская повинность
уничтожает все это.
Подати, собираемые с народа для приготовления к войне, поглощают большую
долю произведений труда, которые должно охранять войско.
Отрывание всех мужчин от обычного течения жизни нарушает возможность
самого труда.
Угрозы войны, готовой всякую минуту разразиться, делают бесполезными и
тщетными все усовершенствования общественной жизни.
Если прежде человеку говорили, что он без подчинения власти государства
будет подвержен нападениям злых людей, внутренних и внешних врагов, будет
вынужден сам бороться с ними, подвергаться убийству, что поэтому ему выгодно
нести некоторые лишения для избавления себя от этих бед, что человек мог
верить этому, так как жертвы, которые он приносил государству, были только
жертвы частные и давали ему надежду на спокойную жизнь в неуничтожающемся
государстве, во имя которого он принес свои жертвы. Но теперь, когда жертвы
эти не только возросли в десять раз, а обещанные ему выгоды отсутствуют,
естественно каждому подумать, что подчинение его власти совершенно
бесполезно.
Но не в этом одном роковое значение общей воинской повинности как
проявления того противоречия, которое заключается в общественном
жизнепонимании. Главное проявление этого противоречия заключается в том, что
при общей воинской повинности всякий гражданин, делаясь солдатом, становится
поддерживателем государственного устройства и участником всего того, что
делает государство и законность чего он не признает.
Правительства утверждают, что войска нужны преимущественно для внешней
обороны, но это несправедливо. Они нужны прежде всего против своих
подданных, и всякий человек, отбывающий воинскую повинность, невольно
становится участником всего насилия государства над своими подданными.
Для того, чтобы убедиться в том, что каждый человек, исполняющий воинскую
повинность, становится участником таких дел государства, которые он не
признает и не может признавать, пусть всякий вспомнит только то, что
творится в каждом государстве во имя порядка и блага народов и исполнителем
чего всегда является войско. Все междоусобия династические и различных
партий, все казни, сопряженные с этими смутами, все подавления восстаний,
все употребления военной силы для разогнания скопищ народа, подавления
стачек, все вымогательства податей, все несправедливости распределения
земельной собственности, все стеснения труда - все это производится если не
прямо войсками, то полицией, поддерживаемой войсками. Отбывающий воинскую
повинность становится участником всех этих дел, дел в некоторых случаях
сомнительных для него, но во многих случаях прямо противных его совести.
Люди не хотят уйти с той земли, которую они обрабатывали поколениями; люди
не хотят разойтись, как того требует правительство; люди не хотят платить
подати, которые с них требуют; люди не хотят признать для себя
обязательности законов, которые не они делали; люди не хотят лишиться своей
национальности, - и я, исполняя воинскую повинность, должен прийти и бить
этих людей. Не могу я, будучи участником этих дел, не спросить себя, хороши
ли эти дела? И следует ли мне содействовать исполнению их?
Общая воинская повинность есть для правительств последняя степень насилия,
необходимая для поддержания всего здания; для подданных же она есть
последний предел возможности повиновения. Это есть тот камень замка в своде,
который держит стены и извлечение которого рушит все здание.
Пришло время, когда все усиливающиеся и усиливающиеся злоупотребления
правительств и борьба их между собой сделали то, что от каждого подданного
потребовались такие не только материальные, но и нравственные жертвы, при
которых каждому пришлось задуматься и спросить себя, могу ли я принести эти
жертвы? И во имя чего должен я приносить эти жертвы? Жертвы эти требуются во
имя государства. Во имя государства требуется от меня отречение от всего,
что только может быть дорого человеку: от спокойствия, семьи, безопасности,
человеческого достоинства. Что же такое это государство, для которого
требуются такие страшные жертвы? И для чего оно так необходимо нужно?
"Государство, - говорят нам, - необходимо нужно, во-первых, потому, что
без государства я и все мы не были бы ограждены от насилия и нападения злых
людей; во-вторых, без государства мы бы были дикими и не имели бы ни
религиозных, ни образовательных, ни воспитательных, ни торговых, ни
путесообщительных, ни других общественных учреждений; и, в-третьих, потому,
что без государства мы бы были подвержены порабощению нас соседними
народами".
"Без государства, - говорят нам, - мы бы были подвержены насилиям и
нападениям злых людей в нашем же отечестве".
Но кто же эти среди нас злые люди, от насилия и нападения которых спасает
нас государство и его войско? Если три, четыре века тому назад, когда люди
гордились своим военным искусством, вооружением, когда убивать людей
считалось доблестью, были такие люди, то ведь теперь таких людей нет, а все
люди нашего времени не употребляют и не носят оружия, и все, исповедуя
правила человеколюбия, сострадания к ближним, желают того же, что и мы, -
только возможности спокойной и мирной жизни. Так что теперь уже нет
особенных насильников, от которых государство могло защищать нас. Если же
под людьми, от нападения которых спасает нас государство, разуметь тех
людей, которые совершают преступления, то мы знаем, что это не суть
особенные существа, вроде хищных зверей между овец, а суть такие же люди,
как и все мы, и точно так же не любящие совершать преступления, как и те,
против которых они их совершают. Мы знаем теперь, что угрозы и наказания не
могут уменьшить количества таких людей, а уменьшает его только изменение
среды и нравственное воздействие на людей. Так что объяснение необходимости
государственного насилия ограждением людей от насильников, если и имело
основание три, четыре века тому назад, теперь не имеет никакого. Теперь
скорее можно сказать обратное: именно то, что деятельность правительств с
своими, отставшими от общего уровня нравственности, жестокими приемами
наказаний, тюрьм, каторг, виселиц, гильотин скорее содействует огрубению
народов, чем смягчению их, и потому скорее увеличению, чем уменьшению числа
насильников.
"Без государства, - говорят еще, - не было бы всех тех учреждений
воспитательных, образовательных, религиозных, путесообщительных и других.
Без государства люди не умели бы учредить общественных нужных для всех дел".
Но этот довод мог иметь основание тоже только несколько веков тому назад.
Если было время, когда люди были так разобщены между собою, так мало были
выработаны средства сближения и передачи мыслей, что они не могли
сговориться и согласиться ни в каком общем ни торговом, ни экономическом, ни
образовательном деле без государственного центра, то теперь уже нет этой
разобщенности. Широко развившиеся средства общения и передачи мыслей сделали
то, что для образования обществ, собраний, корпораций, конгрессов, ученых,
экономических, политических учреждений люди нашего времени не только вполне
могут обходиться без правительств, но что правительства в большей части
случаев скорее мешают, чем содействуют достижению этих целей.
С конца прошлого столетия едва ли не всякий шаг вперед человечества не
только не поощрялся, но всегда задерживался правительством. Так это было с
уничтожением телесного наказания, пыток, рабства, с установлением свободы
печати и собраний. В наше же время государственная власть и правительства не
только не содействуют, но прямо препятствуют всей той деятельности,
посредством которой люди вырабатывают себе новые формы жизни. Решения
вопросов рабочего, земельного, политического, религиозного не только не
поощряются, но прямо задерживаются государственною властью.
"Без государства и правительства народы были бы порабощаемы соседями".
Едва ли нужно еще возражать на этот последний довод. Возражение находится
в нем самом.
Правительства, как это говорят нам, необходимы со своими войсками для
защиты от могущих поработить нас соседних государств. Но ведь это говорят
все правительства друг про друга, и вместе с тем мы знаем, что все
европейские народы исповедуют одинаковые принципы свободы и братства и
потому не нуждаются в защите друг от друга. Если же говорить о защите от
варваров, то для этого достаточно 0,001 тех войск, которые стоят теперь под
ружьем. Так что выходит обратное тому, что говорится: государственная власть
не только не спасает от опасности нападения соседей, а напротив, она-то и
производит опасность нападения.
Так что для всякого человека, посредством воинской повинности
поставленного в необходимость вдуматься в значение государства, во имя
которого от него требуется жертва его спокойствия, безопасности и жизни, не
может не быть ясным, что для жертв этих нет уже в наше время никакого
основания.
Но мало того, что, рассуждая теоретически, всякий человек не может не
видеть, что жертвы, требуемые государством, не имеют никакого основания;
даже рассуждая практически, т.е. взвешивая все те тяжелые условия, в которые
поставлен человек государством, всякий не может не видеть, что для себя
лично исполнение требований государства и подчинение себя воинской
повинности для него в большинстве случаев невыгоднее, чем отказ от нее.
Если большинство людей предпочитает подчинение неподчинению, то это
происходит не вследствие трезвого взвешивания выгод и невыгод, а потому, что
к подчинению привлекает людей гипнотизация, которой они при этом
подвергаются. Подчиняясь, люди только покоряются тем требованиям, которые к
ним предъявляются, не рассуждая и не делая усилия воли; для неподчинения
нужно самостоятельное рассуждение и усилие, на которое не каждый бывает
способен. Если же, исключив нравственное значение подчинения и неподчинения,
сообразовываться только с одними выгодами, то неподчинение в общем всегда
будет выгоднее подчинения.
Кто бы я ни был, человек ли, принадлежащий к достаточным, угнетающим
классам или к рабочим, угнетенным, и в том и в другом случае невыгоды
неподчинения меньше, чем невыгоды подчинения, и выгоды неподчинения больше
выгод подчинения.
Если я принадлежу к меньшинству угнетателей, невыгоды неподчинения
требованиям правительства будут состоять в том, что меня, как отказавшегося
исполнить требования правительства, будут судить и в лучшем случае или
оправдают, или, как поступают у нас с менонитами, - заставят отбывать срок
службы на невоенной работе; в худшем же случае приговорят к ссылке или
заключению в тюрьму на два, три года (я говорю по примерам, бывшим в
России), или, может быть, и на более долгое заключение, может быть, и на
казнь, хотя вероятие такого наказания очень мало.
Таковы невыгоды неподчинения. Невыгоды же подчинения будут состоять в
следующем: в лучшем случае меня не пошлют на убийства людей и самого не
подвергнут большим вероятиям искалечения и смерти, а только зачислят в
военное рабство: я буду наряжен в шутовской наряд, мною будет помыкать
всякий человек, выше меня чином, от ефрейтора до фельдмаршала, меня заставят
кривляться телом, как им этого хочется, и, продержав меня от одного до пяти
лет, оставят на десять лет в положении готовности всякую минуту явиться
опять на исполнение всех этих дел. В худшем же случае будет то, что при всех
тех же прежних условиях рабства меня еще пошлют на войну, где я вынужден
буду убивать ничего не сделавших мне людей чужих народов, где могу быть
искалечен и убит и где могу попасть в такое место, как это бывало в
Севастополе и как бывает во всякой войне, где люди посылаются на верную
смерть, и, что мучительнее всего, могу быть послан против своих же
соотечественников и должен буду убивать своих братьев для династических или
совершенно чуждых мне правительственных интересов. Таковы сравнительные
невыгоды.
Сравнительные же выгоды подчинения и неподчинения следующие. Для
неотказавшегося выгоды будут состоять в том, что он, подвергнувшись всем
унижениям и исполнив все жестокости, которые от него требуются, может, не
будучи убитым, получить украшения красные, золотые, мишурные на свой
шутовской наряд, может в лучшем случае распоряжаться над сотнями тысяч таких
же, как и он, оскотиненных людей и называться фельдмаршалом и получить много
денег.
Выгоды же отказавшегося будут состоять в том, что он сохранит свое
человеческое достоинство, получит уважение добрых людей и, главное, будет
несомненно знать, что он делает дело Божье, и потому несомненное добро
людям.
Таковы выгоды и невыгоды с обеих сторон для человека из богатых классов,
для угнетателя; для человека же бедного рабочего класса выгоды и невыгоды
будут те же, но с важным прибавлением невыгод. Невыгоды для человека из
рабочего класса, не отказавшегося от военной службы, будут еще состоять в
том, что, поступая в военную службу, он своим участием и как бы согласием
закрепляет то угнетение, в котором находится он сам.
Но не соображения о том, насколько нужно и полезно для людей то
государство, которое они призываются поддерживать своим участием в военной
службе, еще менее соображения о выгодах и невыгодах для каждого его
подчинения или неподчинения требованиям правительства решают вопрос о
необходимости существования или уничтожения государства. Решает этот вопрос
бесповоротно и безапелляционно религиозное сознание или совесть каждого
отдельного человека, перед которым невольно с общей воинской повинностью
становится вопрос о существовании или несуществовании государства.


    VIII



Часто говорят, что если христианство есть истина, то оно должно бы было
быть принято всеми людьми тогда же, когда появилось, и тогда должно бы было
изменить жизнь людей и сделать ее лучшею. Но говорить так, все равно что
говорить, что если бы зерно было всхоже, то оно должно тотчас же дать
росток, цвет и плод.
Христианское учение не есть законодательство, которое, будучи введено
насилием, может тотчас же изменить жизнь людей. Христианство есть иное, чем
прежнее, новое, высшее понимание жизни. Новое же понимание жизни не может
быть предписано, а может быть только свободно усвоено.
Свободно же усвоено новое жизнепонимание может быть только двумя
способами: духовным - внутренним и опытным - внешним.
Одни люди - меньшинство - тотчас же, сразу пророческим чувством указывают
истинность учения, отдаются ему и исполняют его. Другие - большинство -
только длинным путем ошибок, опытов и страданий приводятся к познанию
истинности учения и необходимости усвоения его.
И вот к этой-то необходимости усвоения учения опытным, внешним способом и
приведено теперь все большинство людей христианского человечества.
Иногда думается: для чего было нужно то извращение христианства, которое и
теперь более всего другого мешает принятию его в его истинном значении. А
между тем это-то извращение христианства, приведши людей в то положение, в
котором они находятся теперь, и было необходимым условием того, чтобы
большинство людей могло воспринять его в его истинном значении.
Если бы христианство предлагалось людям в его истинном, а не извращенном
виде, то оно бы не было принято большинством людей и большинство это
осталось бы чуждым ему, как чужды ему теперь народы Азии. Приняв же его в
извращенном виде, народы, принявшие его, подверглись хотя и медленному, но
верному воздействию его и длинным, опытным путем ошибок и вытекающих из них
страданий приведены теперь к необходимости усвоения его в его истинном
значении.
Извращение христианства и принятие его в извращенном виде большинством
людей было так же необходимо, как и то, чтобы для того, чтобы оно взошло,
посеянное зерно было на время скрыто землей.
Христианское учение есть учение истины и вместе с тем пророчество.
Тысяча восемьсот лет тому назад христианское учение открыло людям истину о
том, как им должно жить, и вместе с тем предсказало то, чем будет жизнь
человеческая, если люди не будут так жить, а будут продолжать жить теми
основами, которыми они жили до него, и чем она будет, если они примут
христианское учение и будут в жизни исполнять его.
Преподав в нагорной проповеди то учение, которое должно руководить жизнью
людей, Христос сказал: "И так всякого, кто слушает слова мои сии и исполняет
их, уподоблю мужу благоразумному, который построил дом свой на камне; и
пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и устремились на дом тот; и
он не упал, потому что основан был на камне. А всякий, кто слушает сии слова
мои и не исполняет их, уподобится человеку безрассудному, который построил
дом свой на песке; и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и
налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое" (Мф. VII, 24-27).
И нот после 18 веков пророчество совершилось. Не следуя учению Христа
вообще и проявлению его в общественной жизни непротивлением злу, люди
невольно пришли к тому положению неизбежности погибели, которое обещано
Христом тем, которые не последуют его учению.
Люди часто думают, что вопрос о противлении или непротивлении злу насилием
есть вопрос придуманный, вопрос, который можно обойти. А между тем это -
вопрос, самою жизнью поставленный перед всеми людьми и перед всяким мыслящим
человеком и неизбежно требующий своего разрешения. Вопрос этот для людей в
их общественной жизни с тех пор, как проповедано христианское учение, есть,
то же, что для путешественника вопрос о том, по какой из двух дорог идти,
когда он приходит к разветвлению того пути, по которому шел. Идти надо, и
нельзя сказать: не буду думать и буду идти, как шел прежде. Прежде была одна
дорога, а теперь стало две, и нельзя идти, как шел прежде, а неизбежно
выбрать одну из двух.
Так точно и нельзя сказать с тех пор, как учение Христа стало известно
людям: буду жить, как я жил прежде, не решая вопроса о противлении или
непротивлении злу насилием. Надо неизбежно при возникновении каждой борьбы
решить: противиться или не противиться насилием тому, что я считаю злом,
насилием.
Вопрос о противлении или непротивлении злу насилием возник тогда, когда
появилась первая борьба между людьми, так как всякая борьба есть не что
иное, как противление насилием тому, что каждый из борющихся считает злом.
Но люди до Христа не видали того, что противление насилием тому, что каждый
считает злом, только потому, что он считает злом то, что другой считает
добром, есть только один из способов разрешения борьбы, а что другой способ
состоит в том, чтобы вовсе не противиться злу насилием.
До учения Христа людям представлялось, что есть только один способ
разрешения борьбы посредством противления злу насилием, и так и поступали,
стараясь при этом каждый из борющихся убедить себя и других в том, что то,
что каждый считает злом, и есть действительное, абсолютное зло.
И для этого с древнейших времен люди стали придумывать такие определения
зла, которые бы были обязательны для всех. И за такие определения зла,
обязательные для всех, выдавались то постановления законов, которые,
предполагалось, были получены сверхъестественным путем, то веления людей или
собраний людей, которым приписывалось свойство непогрешимости. Люди
употребляли насилие против других людей и уверяли себя и других, что насилие
это они не употребляли против зла, признанного всеми.
Средство это употреблялось с древнейших времен в особенности теми людьми,
которые захватили власть, и люди долгое время не видали неразумности этого
средства.
Но чем дальше жили люди, чем сложнее становились их отношения, тем более
становилось очевидным, что противиться насилием тому, что каждым считается
злом, - неразумно, что борьба от этого не уменьшается и что никакие людские
определения не могут сделать того, чтобы то, что считается злом одними
людьми, считалось бы таковым и другими.
Уже во времена появления христианства, в том месте, где оно появилось, в
Римской империи для большого числа людей было ясно, что то, что Нероном и
Калигулой считается злом, которому надо противиться насилием, не может
считаться злом другими людьми. Уже тогда люди начинали понимать, что законы
человеческие, выдаваемые за законы Божеские, писаны людьми, что люди не
могут быть непогрешимы, каким бы они ни были облечены внешним величием, и
что ошибающиеся люди не сделаются непогрешимыми оттого, что они соберутся
вместе и назовутся сенатом или каким-нибудь другим таким именем. Тогда уже
это чувствовалось и понималось многими. И тогда-то и было проповедуемо
Христом его учение, состоящее не в том только, что не надо противиться злу
насилием, а учение о новом понимании жизни, частью или, скорее, приложением
которого к общественной жизни и было учение о средстве уничтожения борьбы
между всеми людьми не тем, чтобы обязать только одну часть людей без борьбы
покоряться тому, что известными авторитетами будет предписано им, а тем,
чтобы никому, следовательно и тем (и преимущественно тем), которые
властвуют, не употреблять насилия ни против кого ни в каком случае.
Учение это было принято тогда только самым малым числом учеников,
большинство же людей, в особенности все те, которые властвовали над людьми,
и после номинального принятия христианства продолжало для себя держаться
правила противления насилием тому, что ими считалось злом. Так шло это при
римских и византийских императорах, так продолжалось это и после.
Несостоятельность принципа авторитетного определения того, что есть зло, и
противления ему насилием, уже очевидная в первые века христианства, стала
еще очевиднее при разложении Римской империи на многие равноправные
государства, при их вражде между собою и при внутренней борьбе,
происходившей в государствах.
Но люди не были готовы для принятия решения, данного Христом, и прежнее
средство определения зла, которому надо противиться посредством установления
обязательных для всех законов, приводившихся в исполнение силою, продолжало
прилагаться. Решителем того, что должно было считать злом и чему противиться
насилием, был то папа, то император, то король, то собрание выбранных, то
весь народ. Но как внутри, так и вне государства всегда находились люди, не
признававшие для себя обязательными ни постановлений, выдаваемых за веление
божества, ни постановлений людей, облеченных святостью, ни учреждений,
долженствовавшие представлять волю народа; и люди, которые считали добром
то, что существующие власти считали злом, и таким же насилием, которое
употреблялось против них, боролись против властей.
Люди, облеченные святостью, считали злом то, что люди и учреждения,
облеченные светской властью, считали добром, и наоборот; и борьба
становилась все жесточе и жесточе. И чем дальше держались люди такого
способа разрешения борьбы, тем очевиднее становилось, что этот способ не
годится, потому что нет и не может быть такого внешнего авторитета
определения зла, который признавался бы всеми.r>определения зла нет и не может быть. Дошло до того, что люди перестали не
только верить в возможность отыскания этого общего, обязательного для всех
определения, но перестали верить даже и в необходимость выставления такого
определения. Дошло до того, что люди, имеющие власть, перестали уже
доказывать то, что они считают злом, есть зло, но прямо стали говорить, что
они считают злом то, что им не нравится, а люди, повинующиеся власти, стали
повиноваться ей не потому уже, что верят, что определения зла, даваемые этой
властью, справедливы, а только потому, что они не могут не повиноваться. Не
потому присоединена Ницца к Франции, Лотарингия к Германии, Чехия к Австрии;
не потому раздроблена Польша; не потому Ирландия и Индия подчиняются
английскому правлению; не потому воюют с Китаем и убивают африканцев, не
потому американцы изгоняют китайцев, а русские теснят евреев; не потому
землевладельцы пользуются землей, которую они не обрабатывают, и капиталисты
произведениями труда, совершаемого другими, что это - добро, нужно и полезно
людям и что противное этому есть зло, а только потому, что те, кто имеет
власть, хотят, чтобы это так было. Сделалось то, что есть теперь: одни люди
совершают насилия уже не во имя противодействия злу, а во имя своей выгоды
или прихоти, а другие люди подчиняются насилию не потому, что они считают,
как это предполагалось прежде, что насилие делается над ними во имя
избавления их от зла и для их добра, а только потому, что они не могут
избавиться от насилия.
Коли римлянин, средневековый, наш русский человек, каким я помню его за 50
лет тому назад, был несомненно убежден в том, что существующее насилие
власти необходимо нужно для избавления его от зла, что подати, поборы,
крепостное право, тюрьмы, плети, кнуты, каторги, казни, солдатство, войны
так и должны быть, - то ведь теперь редко уже найдешь человека, который бы
не только верил, что все совершающиеся насилия избавляют кого-нибудь от
какого-нибудь зла, но который не видел бы ясно, что большинство тех насилий,
которым он подлежит и в которых отчасти принимает участие, суть сами по себе
большое и бесполезное зло.
Нет теперь человека, который бы не видел не только бесполезности, но и
нелепости собирания податей с трудового народа для обогащения праздных
чиновников или бессмысленности наложения наказаний на развращенных и слабых
людей в виде ссылок из одного места в другое или в виде заключения в тюрьмы,
где они, живя в обеспечении и праздности, только еще больше развращаются и
ослабевают, или не только уже бесполезности и нелепости, но прямо безумия и
жестокости военных приготовлений и войн разоряющих и губящих народ и не
имеющих никакого объяснения и оправдания, а между тем эти насилия
продолжаются и даже поддерживаются теми самыми людьми, которые видят их
бесполезность, нелепость, жестокость и страдают от них.ду тем эти насилия
продолжаются и даже поддерживаются теми самыми людьми, которые видят их
бесполезность, нелепость, жестокость и страдают от них.
Ведь если 50 лет тому назад богатый, праздный и рабочий, безграмотный
человек оба одинаково были уверены, что их положение вечного праздника для
одних и вечного труда для других определено самим Богом, то теперь уже не
только в Европе, но и в России, благодаря передвижениям населения,
распространению грамотности и книгопечатанию, трудно найти из богачей и из
бедняков такого человека, в которого бы не запало с той или другой стороны
сомнение в справедливости такого порядка. Не только богачи знают, что они
виноваты уже одним тем, что богаты, и стараются искупить свою вину, как
прежде искупали грехи жертвами на церкви, жертвами на науку или искусство,
но и большая половина рабочего народа прямо признает теперь существующий
порядок ложным и подлежащим уничтожению или изменению. Одни люди,
религиозные, каких у нас в России миллионы, так называемые сектанты,
признают этот порядок ложным и подлежащим уничтожению на основании понятого
в настоящем его смысле евангельского учения; другие считают его ложным на
основании социалистических, коммунистических, анархических теорий, проникших
теперь уже в низшие слои рабочего народа.
Насилие держится теперь уже не тем, что оно считается нужным, а только
тем, что оно давно существует и так организовано людьми, которым оно
выгодно, т. е. правительствами и правящими классами, что людям, которые
находятся под их властью, нельзя вырваться из-под нее.
Правительства в наше время - все правительства, самые деспотические так
же, как и либеральные, - сделались тем, что так метко называл Герцен
Чингис-ханом с телеграфами, т. е. организациями насилия, не имеющими в своей
основе ничего, кроме самого грубого произвола, и вместе с тем пользующимися
всеми теми средствами, которые выработала наука для совокупной общественной
мирной деятельности свободных и равноправных людей и которые они употребляют
для порабощения и угнетения людей.
Правительства и правящие классы опираются теперь не на право, даже не на
подобие справедливости, а на такую, с помощью усовершенствований науки,
искусную организацию, при которой все люди захвачены в круг насилия, из
которого нет никакой возможности вырваться. Круг этот составляется теперь из
четырех средств воздействия на людей. Средства эти все связаны между собою и
поддерживаются одно другим, как звенья кольцом соединенной цепи.
Первое, самое старое средство есть средство устрашения. Средство это
состоит в том, чтобы выставлять существующее государственное устройство
(какое бы оно ни было - свободное республиканское или самое дикое
деспотическое) чем-то священным и неизменным и потому казнить самыми
жестокими казнями все попытки изменения его. Средство это как употреблялось
прежде, так употребляется и теперь неизменно везде, где есть правительства:
в России против так называемых нигилистов, в Америке против анархистов, во
Франции против империалистов, монархистов, коммунаров и анархистов. Железные
дороги, телеграфы, телефоны, фотографии и усовершенствованный способ без
убийства удаления людей навеки в одиночные заключения, где они, скрытые от
людей, гибнут и забываются, и многие другие новейшие изобретения, которыми
преимущественно перед другими пользуются правительства, дают им такую силу,
что, если только раз власть попала в известные руки и полиция, явная и
тайная, и администрация, и всякого рода прокуроры, тюремщики и палачи
усердно работают, нет никакой возможности свергнуть правительство, как бы
оно ни было безумно и жестоко.
Второе средство есть средство подкупа. Оно состоит в том, чтобы, отобрав
от трудового рабочего народа посредством денежных податей его богатства,
распределять эти богатства между чиновниками, обязанными за это
вознаграждение поддерживать и усиливать порабощение народа.
Подкупленные чиновники эти от высших министров до низших писцов, составляя
одну неразрывную сеть людей, связанных одним и тем же интересом кормления
себя трудами народа, тем более обогащаемые, чем покорнее они исполняют волю
правительств, всегда и везде, не останавливаясь ни перед какими средствами,
во всех отраслях деятельностей отстаивают словом и делом правительственное
насилие, на котором и основано их благосостояние.
Третье средство есть то, что я не умею назвать иначе, как гипнотизация
народа. Средство это состоит в том, чтобы задерживать духовное развитие
людей и различными внушениями поддерживать их в отжитом уже человечеством
понимании жизни, на котором зиждется власть правительств. Гипнотизация эта в
настоящее время организована самым сложным образом и, начиная свое
воздействие с детского возраста, продолжается над людьми до их смерти.
Начинается эта гипнотизация с первого возраста в нарочно для того устроенных
и обязательных школах, в которых внушают детям воззрения на мир,
свойственные их предкам и прямо противоречащие современному сознанию
человечества. В странах, где есть государственная религия, детей обучают
бессмысленным кощунствам церковных катехизисов, с указанием необходимости
повиновения властям; в республиканских государствах их обучают дикому
суеверию патриотизма и той же мнимой обязательности повиновения
правительствам. В более взрослых годах гипнотизация эта продолжается над
людьми поощрением и религиозного суеверия и патриотического. Религиозное
суеверие поощряется устройством на собранные с народа средства храмов,
процессий, памятников, празднеств, с помощью живописи, архитектуры, музыки,
благовоний, одуряющих народ, и, главное, содержанием так называемого
духовенства, обязанность которого состоит в том, чтобы своими
представлениями, пафосом служб, проповедей, своим вмешательством в частную
жизнь людей - при родах, при браках, при смертях - отуманивать людей и
держать их в постоянном состоянии одурения. Патриотическое суеверие
поощряется устройством правительствами и правящими классами на собранные с
народа средства общественных торжеств, зрелищ, памятников, празднеств,
располагающих людей к признанию исключительной значительности одного своего
народа и величия одного своего государства и правителей его и к
недоброжелательству и даже ненависти к другим народам. При этом
деспотическими правительствами прямо воспрещается печатание и
распространение книг и произнесение речей, просвещающих народ, и ссылаются
или запираются все люди, могущие пробудить народ от его усыпления; кроме
того, всеми правительствами без исключения скрывается от народа все, могущее
освободить его, и поощряется все, развращающее его, как-то: писательство,
поддерживающее народ в его дикости религиозных и патриотических суеверий,
всякого рода чувственные увеселения, зрелища, цирки, театры и всякие даже
физические средства одурения: как-то: табак, водка, составляющие главный
доход государства; поощряется даже проституция, которая не только
признается, но организуется большинством правительств. Таково третье
средство.
Четвертое средство состоит в том, чтобы посредством трех предшествующих
средств выделять из всех таким образом закованных и одуренных людей еще
некоторую часть людей для того, чтобы, подвергнув этих людей особенным,
усиленным способам одурения и озверения, сделать из них безвольные орудия
всех тех жестокостей и зверств, которые понадобятся правительству.
Достигается это одурение и озверение тем, что людей этих берут в том
юношеском возрасте, когда в людях не успели еще твердо сложиться какие-либо
ясные понятия о нравственности, и, удалив их от всех естественных
человеческих условий жизни: дома, семьи, родины, разумного труда, запирают
вместе в казармы, наряжают в особенное платье и заставляют их при
воздействии криков, барабанов, музыки, блестящих предметов ежедневно делать
известные, придуманные для этого движения и этими способами приводят их в
такое состояние гипноза, при котором они уже перестают быть людьми, а
становятся бессмысленными, покорными гипнотизатору машинами. Эти-то
загипнотизированные, физически сильные, молодые люди (теперь при общей
воинской повинности все молодые люди), снабженные орудиями убийства, всегда
покорные власти правительств и готовые по его приказанию на всякое насилие,
и составляют четвертое и главное средство порабощения людей.
Этим средством замыкается круг насилия. Устрашение, подкуп, гипнотизация
приводят людей к тому, что они идут в солдаты; солдаты же дают власть и
возможность и казнить людей, и обирать их (подкупая на эти деньги
чиновников), и гипнотизировать, и вербовать их в те самые солдаты, которые
дают власть делать все это.
Круг замкнут, и вырваться из него силой нет никакой возможности. Если
некоторые люди утверждают, что освобождение от насилия или хотя бы
ослабление его может произойти вследствие того, что угнетенные люди,
свергнув силою угнетающее правительство, заменят его новым, таким, при
котором уже не будет нужно такого насилия и порабощения людей, и некоторые
люди пытаются делать это, то эти люди только обманывают себя и других и этим
не улучшают, а только ухудшают положение людей. Деятельность этих людей
только усиливает деспотизм правительств. Попытки освобождения этих людей
дают только удобный предлог правительствам для усиления своей власти и
вызывают усиление ее.
Если даже и допустить то, что вследствие особенно невыгодно сложившихся
для правительства обстоятельств, как, например, во Франции в 1870 году,
какое-либо из правительств было бы свергнуто силою и власть перешла бы в
другие руки, то эта новая власть ни в каком случае не была бы менее
угнетательной, чем прежняя, а всегда, напротив, защищая себя от всех
озлобленных свергнутых врагов, была бы более деспотична и жестока, чем
прежняя, как это и было при всех революциях.
Если социалисты и коммунисты считают злом индивидуалистическое
капиталистическое устройство общества, анархисты считают злом и самое
правительство, т. е. и монархисты, консерваторы, капиталисты, считающие злом
социалистическое, коммунистическое устройство и анархию; и все эти партии не
имеют иного, кроме насилия, средства соединить людей. Какая бы из этих
партий ни восторжествовала, для введения в жизнь своих порядков, так же как
и для удержания власти, она должна употребить не только все существующие
средства насилия, но и придумать новые. Порабощены будут другие люди и людей
будут принуждать к другому, но будет не только то же, но более жестокое
насилие и порабощение, потому что вследствие борьбы усилится ненависть людей
друг против друга и вместе с этим усилятся и выработаются новые средства
порабощения.
Так всегда и было после всех революций и всех попыток революций, всех
заговоров, всяких насильственных перемен правительств. Всякая борьба только
усиливает средства порабощения тех, которые в данное время находятся во
власти.
Положение людей нашего христианского мира и в особенности самые ходячие
идеалы их с поразительной убедительностью доказывают это.
Остается теперь только одна область деятельности людской, не захваченная
правительственной властью, - область семейная, экономическая, область
частной жизни и труда. И эта область теперь, благодаря борьбе коммунистов и
социалистов, уже понемногу захватывается правительствами, так что труд и
отдых, помещение, одежда, пища людей, все понемногу, если только исполнятся
желания реформаторов, будет определяться и назначаться правительствами.
Весь длинный 1800-летний ход жизни христианских народов неизбежно привел
их опять к обойденной ими необходимости решения вопроса принятия или
неприятия учения Христа и вытекающего из него для общественной жизни решения
вопроса о противлении или непротивлении злу насилием, но только с тою
разницею, что прежде люди могли принять и не принять решение, данное
христианством, теперь же это решение стало неизбежно, потому что оно одно
избавляет их от того положения рабства, в котором они, как в тенетах,
запутали сами себя.
Но не одна бедственность положения людей приводит их к этой необходимости.
Рядом с отрицательным доказательством ложности языческого устройства шло и
положительное доказательство истинности христианского учения.
Недаром в продолжение 18 веков лучшие люди всего христианского
человечества, внутренним, духовным путем познав истины учения,
свидетельствовали о них перед людьми, несмотря ни на какие угрозы, лишения,
бедствия и мучения. Лучшие люди эти своим мученичеством запечатлевали
истинность учения и передавали его массам.
Христианство проникало в сознание человечества не одним отрицательным
путем доказательства невозможности продолжения языческой жизни, но и своим
упрощением, уяснением, освобождением от примешавшихся к нему суеверий и
распространением между всеми сословиями народа.
Восемнадцать веков исповедания христианства не прошли даром для людей,
принявших его, хотя и внешним образом. Восемнадцать веков эти сделали то,
что теперь люди, продолжая жить языческой жизнью, не соответствующей
возрасту человечества, не только видят уже ясно всю бедственность того
состояния, в котором они находятся, но в глубине души верят (только потому и
живут, что верят) в то, что спасение от этого состояния только в исполнении
христианского учения в его истинном значении. Как и когда совершится это
спасение, все люди думают различно, соответственно своему умственному
развитию и ходячим предрассудкам своей среды, но всякий человек нашего мира
признает то, что спасение наше в исполнении христианского учения. Одни
верующие люди, признающие христианское учение божественным, считают, что
спасение наступит тогда, когда все люди поверят в Христа и приблизится
второе пришествие; другие, также признающие божественность учения Христа,
считают, что спасение это произойдет через церковь, которая, подчинив себе
всех людей, воспитает в них христианские добродетели и преобразует их жизнь.
Третьи, не признающие Христа Богом, считают, что спасение людей произойдет
через медленный, постепенный прогресс, при котором основы жизни языческой
заменятся понемногу основами свободы, равенства, братства, т. е.
христианскими основами; четвертые, проповедующие общественное
переустройство, считают, что спасение произойдет тогда, когда посредством
насильственного переворота люди будут принуждены к общности имущества,
отсутствию правительств, коллективному, а не индивидуальному труду, т. е. к
осуществлению одной из сторон христианского учения. Так или иначе, но все
люди нашего времени в сознании своем не только отрицают существующий
отживший языческий строй жизни, но и признают, часто сами не зная этого и
считая себя врагами христианства, то, что спасение наше только в приложении
к жизни христианского учения или части его в его истинном значении.
Христианство для большинства людей, как и сказал его учитель, не могло
осуществиться сразу, а должно было разрастаться, как огромнейшее дерево, из
мельчайшего зерна. И так оно и разрасталось и разрослось теперь, если еще не
в действительности, то в сознании людей нашего времени.
Теперь не одно меньшинство людей, всегда понимавших христианство
внутренним путем, признает его в его истинном значении, но и все то огромное
большинство людей, кажущееся по своей общественной жизни столь далеко
отстоящим от христианства.
Посмотрите на частную жизнь отдельных людей, прислушайтесь к тем оценкам
поступков, которые люди делают, судя друг о друге, послушайте не только
публичные проповеди и речи, но те наставления, которые дают родители и
воспитатели своим воспитанникам, и вы увидите, что, как ни далека
государственная, общественная, связанная насилием жизнь людей от
осуществления христианских истин в частной жизни, хорошими всеми и для всех
без исключения и бесспорно считаются только христианские добродетели;
дурными всеми и для всех без исключения и бесспорно считаются
антихристианские пороки. Лучшими людьми считаются те, которые самоотверженно
посвящают свою жизнь на служение человечеству и жертвуют собой для других;
худшими считаются себялюбивые, пользующиеся для своих личных выгод
бедствиями ближних.
Если признаются еще некоторыми нетронутыми христианством людьми идеалы
нехристианские: сила, храбрость, богатство, то это идеалы, переживаемые и
разделяемые не всеми и не людьми, признаваемыми лучшими. Всеми же
разделяемых, всегда признаваемых обязательными для всех других идеалов,
кроме христианских, нет.
Положение нашего христианского человечества, если посмотреть на него
извне, с своей жестокостью и своим рабством людей, действительно ужасно. Но
если посмотреть на него со стороны его сознания, то зрелище представляется
совершенно другое.
Все зло нашей жизни как будто существует только потому, что оно давно
делалось, и люди, которые делают его, не успели, не научились еще перестать
это делать, но все они не желают делать его.
Все это зло существует по какой-то другой, как будто не зависимой от
сознания людей, причине.
Как ни странно и ни противоречиво это кажется, все люди нашего времени
ненавидят тот самый порядок вещей, который они сами же поддерживают.
Кажется, Макс Мюллер рассказывает про удивление одного индейца,
обращенного в христианство, который, усвоив сущность христианского учения,
приехал в Европу и увидал жизнь христиан. Человек этот не мог прийти в себя
от удивления перед действительностью, совершенно противоположной той,
которую он ожидал найти среди христианских народов.
Если мы не удивляемся на то противоречие между нашими верованиями,
убеждениями и поступками, то это происходит только оттого, что влияния,
скрывающие от людей это противоречие, действуют и на нас. Стоит только
взглянуть на нашу жизнь с точки зрения того индейца, который понял
христианство в его истинном значении без всяких уступок и приспособлений, и
на те дикие зверства, которыми наполнена наша жизнь, чтобы ужаснуться перед
теми противоречиями, среди которых мы живем, часто не замечая их.
Стоит только вспомнить приготовления к войнам, картечницы, посеребренные
пули, торпеды - и Красный Крест; устройство одиночных тюрем, опыты
электрических казней - и заботы о благоденствии заключенных;
филантропическую деятельность богачей - и их жизнь, производящую тех бедных,
которых они благодетельствуют. И противоречия эти не происходят оттого, как
это может показаться, что люди притворяются христианами, когда они язычники,
а, напротив, оттого, что людям чего-то недостает или есть какая-то сила,
которая мешает им быть тем, чем они уже чувствуют себя в своем сознании и
чем они действительно хотят быть. Люди нашего времени не притворяются в том,
что они ненавидят угнетение, неравенство, разделение людей и всякого рода
жестокость не только к людям, но даже к животным, - они действительно
ненавидят все это, но не знают, как уничтожить это, или не решаются
расстаться с тем, что поддерживает все это и кажется им необходимым.
В самом деле, спросите порознь каждого человека нашего времени о том;
считает ли он не только похвальным, но достойным человека нашего времени
заниматься тем, чтобы, получая за это несоразмерное с трудами жалованье,
собирать с народа - часто нищего - подати для того, чтобы на эти деньги
строить пушки, торпеды и орудия убийства против людей, с которыми мы желаем
быть мире и которые этого же самого желают по отношению нас; или тем, чтобы
опять за жалованье посвящать всю свою жизнь на устройство этих орудий
убийства, или на то, чтобы самому готовиться к убийству и готовить к этому
людей? И спросите, похвально ли, и достойно ли человека, и свойственно ли
христианину заниматься тем, чтобы опять за деньги ловить несчастных,
заблудших, часто безграмотных, пьяных людей за то, что они присваивают чужую
собственность в гораздо меньших размерах, чем мы ее присваиваем, и убивают
людей не так, как это нами принято делать, и за это сажать их в тюрьмы,
мучить и убивать? И похвально ли, достойно ли человека и христианина опять
за деньги проповедовать в народе вместо христианства заведомо нелепые и
вредные суеверия? Достойно ли человека отнимать у ближнего для своей прихоти
то, что необходимо ему для удовлетворения его первых потребностей, как это
делают большие землевладельцы; или заставлять его нести сверхсильный,
губящий жизнь труд для увеличения своих богатств, как это делают заводчики,
фабриканты; или пользоваться нуждою людей для увеличения своих богатств, как
это делают купцы? И всякий порознь, в особенности если один будет говорить
про другого, скажет, что нет. И вместе с тем тот же самый человек, который
видит всю гнусность этих поступков, сам, никем не принуждаемый, даже иногда
и без денежной выгоды жалованья, сам, произвольно, из-за детского тщеславия,
из-за фарфоровой побрякушки, ленточки, галунчика, которые ему позволят
надеть, сам произвольно идет в военную службу, в следователи, мировые судьи,
министры, урядники, архиереи, дьячки, в должности, в которых ему необходимо
делать все эти дела, постыдность и гнусность которых он не может не знать.
Знаю, что многие из этих людей будут с самоуверенностью доказывать, что
они считают свое положение не только законным, но необходимым, будут в
защиту свою говорить, что власти от Бога, что государственные должности
необходимы для блага человечества, что богатство не противно христианству,
что богатому юноше сказано отдать имение, только если он хочет быть
совершен, что существующее теперь распределение богатств и торговля такими и
должны быть и выгодны для всех и т. п. Но, как они ни стараются обмануть
себя и других, все эти люди знают, что то, что они делают, противно всему
тому, чему они верят, во имя чего они живут, и в глубине души, когда они
остаются одни с своей совестью, им стыдно и больно вспомнить то, что они
делают, особенно если гнусность их деятельности была указана им. Не может
человек нашего времени, исповедуй он или не исповедуй божественности Христа,
не знать, что участвовать в качестве ли царя, министра, губернатора, или
урядника в том, чтобы продать у бедной семьи последнюю корову на подати для
того, чтобы отдать эти деньги на пушки или на жалованье и пансионы
роскошествующим, праздным и вредным чиновникам; или участвовать в том, чтобы
посадить в тюрьму кормильца семьи за то, что мы сами развратили его, и
пустить семью его по миру; или участвовать в грабежах и убийствах войн; или
во внушении вместо Христова закона диких идолопоклоннических суеверий; или
загнать забежавшую на свою землю корону человека, у которого нет земли; или
с человека, работающего на фабрике, вычесть за нечаянно испорченный предмет;
или содрать вдвое за предмет с бедного только потому, что он в крайней
нужде; не может не знать ни один человек нашего времени, что все эти дела -
скверные, постыдные и что делать их не надо. И все они знают это; все они
знают, что то, что они делают, дурно, и ни за что бы не стали делать этого,
если бы были в состоянии противостоять тем силам, которые, закрывая их глаза
на преступность их поступков, влекут их к совершению их.
Ни на чем так поразительно не видна та степень противоречия, до которой
дошла жизнь людей нашего времени, как на том самом явлении, которое
составляет последнее и средство и выражение насилия, - на общей воинской
повинности.
Ведь только оттого, что это состояние всеобщего вооружения и воинской
повинности наступило шаг за шагом, незаметно и что для поддержания его
правительствами употребляются все находящиеся в их власти средства
устрашения, подкупа, одурения и насилия, мы не видим вопиющего противоречия
этого состояния с теми христианскими чувствами и мыслями, которыми
действительно проникнуты все люди нашего времени.
Противоречие это стало нам так привычно, что мы и не видим всей ужасающей
бессмыслицы и безнравственности поступков не только тех людей, которые по
своей охоте избирают профессию убийства, как нечто почтенное, но и тех
несчастных людей, которые соглашаются исполнять воинскую повинность, или
хотя тех, которые в странах, где не введена воинская повинность, добровольно
отдают свои труды на наем солдат и приготовления к убийству. Ведь все эти
люди или христиане, или люди, исповедующие гуманность и либеральность,
знают, что, совершая эти поступки, они становятся участниками, а при личной
воинской повинности совершателями самых бессмысленных, бесцельных, жестоких
убийств, и все-таки совершают их.
Но мало этого, в Германии, там, откуда и взялась общая военская
повинность, Каприви высказал то, что старательно скрывалось прежде, то, что
люди, которых надо будет убивать, не одни иноземцы, но свои, те самые
рабочие, из которых взято большинство солдат. И это признание не открыло
глаза людям, не ужаснуло их. И после этого, как и прежде, они продолжают
идти, как бараны, в ставку и подчиняться всему тому, что от них требуют.
Но мало и этого: недавно немецкий император еще точнее разъяснил значение
и призвание воина, отличив, благодарив и наградив солдата за то, что он убил
беззащитного узника, пытавшего бежать. Благодаря и награждая человека за
поступок, всегда людьми, стоящими на самой низкой степени нравственности,
считающийся самым подлым и низким, Вильгельм показал, что главная и более
всего ценимая властями обязанность солдата состоит в том, чтобы быть
палачом, и не таким, как профессиональные палачи, убивающие только
приговоренных преступников, но быть палачом всех тех невинных, которых велят
убивать начальники.
Но мало и этого: в 1891 году тот же Вильгельм, enfant terrible
государственной власти, высказывающий то, что другие думают, разговаривая с
какими-то солдатами, публично сказал следующее, и на другой день тысячи
газет перепечатывают эти слова:
"Рекруты! - говорит он. - В виду алтаря и служителя Бога вы присягнули
мне на верность. Вы еще слишком молоды, чтобы понять истинное
значение всего сказанного здесь, но заботьтесь прежде всего о том, чтобы
следовать всегда данным приказаниям и учениям. Вы присягнули мне на
верность, это дети моей гвардии, значит, что вы теперь мои
солдаты, что вы предали себя мне душой и телом. Для вас существует
теперь один враг, а именно тот, кто мой враг. При теперешних
социалистических происках может случиться, что я прикажу вам стрелять в
ваших собственных родственников, братьев, даже родителей - от чего Боже
сохрани - и тогда вы обязаны беспрекословно исполнять мои приказы".
Человек этот высказывает то, что знают, но старательно скрывают все умные
правители. Он говорит прямо, что люди, служащие в войске, служат ему
и его выгоде и должны быть готовы для его выгоды убивать своих
братьев и отцов.
Он прямо, самым грубым словом выражает весь тот ужас преступления, к
которому готовятся люди, поступающие в солдаты, всю ту пучину унижения, до
которой они доходят, обещаясь в повиновении. Он, как смелый гипнотизатор,
пробует степень усыпления загипнотизированного: приставляет ему к телу
раскаленное железо, тело шипит и дымит, но усыпленный не просыпается.
Жалкий, ошалевший от власти, больной человек этот своими словами
оскорбляет все, что может быть святого для человека нашего времени, и люди -
христиане, либералы, образованные люди нашего времени, все, не только не
возмущаются на это оскорбление, но даже не замечают его. Людям предлагается
самое последнее, крайнее испытание в самой грубой, резкой форме. И люди как
будто не замечают даже того, что это есть испытание, что им предстоит выбор.
Им как будто кажется, что и нет никакого выбора и что есть только один путь
рабской покорности. Казалось бы, безумные слова эти, оскорбляющие все то,
что человек нашего времени считает святым, должны бы возмутить людей, но
ничего подобного не случается. Все молодые люди всей Европы год за год
подвергаются этому испытанию и за самыми малыми исключениями все отрекаются
от всего, что есть и может быть святого для человека, все выражают
готовность убить своих братьев, даже отцов по приказанию первого заблудшего
человека, наряженного в обшитую красным и золотом ливрею, и только
спрашивают, кого и когда им велят убивать. А они готовы.
Ведь у каждого дикого есть что-либо святое, за что он готов пострадать, но
не уступить. Но где же это святое у человека нашего времени? Ему говорят:
иди ко мне в рабство, в такое рабство, при котором придется убивать даже
отца родного, и он, очень часто ученый, прошедший все науки в университете,
покорно подставляет шею под хомут. Его наряжают в шутовской наряд, велят
прыгать, кривляться, кланяться, убивать - он все покорно делает. И когда его
выпускают, он как встрепанный возвращается в прежнюю жизнь и продолжает
толковать о достоинстве человека, свободе, равенстве и братстве.
"Да, но что же делать, - часто с искренним недоумением спрашивают люди. -
Если бы все отказались, тогда бы так. А то что ж, я один пострадаю и никому
и ничему не сделаю пользы".
И правда, человеку общественного жизнепонимания нельзя отказаться. Смысл
его жизни - благо его личности. Для его личности ему лучше покориться, и он
покоряется.
Что бы с ним ни делали, как бы ни мучили, как бы ни унижали его, он будет
покоряться, потому что один он ничего не может сделать, у него нет той
основы, во имя которой он мог бы противостоять насилию один. А соединиться
им никогда не дадут те, которые управляют ими. Говорят часто, что
изобретение страшных военных орудий убийства уничтожит войну; война
уничтожит сама себя. Это неправда. Как можно увеличивать средства избиения
людей, так можно увеличивать средства приведения к покорности людей
общественного жизнепонимания. Пускай их бьют тысячами, миллионами, разрывают
на части, - они все-таки одни, как бессмысленная скотина, будут идти на
бойню, потому что их подгоняют хлыстом; другие будут идти потому, что им за
это позволяют надеть ленточки и галунчики, и будут даже гордиться этим.
И тут-то с составом людей, одуренных до того, что они o6eщаются убивать
своих родителей, общественные деятели - консерваторы, либералы, социалисты,
анархисты - толкуют о том, как устроить разумное и нравственное общество. Да
какое же разумное и нравственное общество можно устроить из таких людей? Как
из гнилых и кривых бревен, как ни перекладывай их, нельзя построить дома,
так из таких людей нельзя устроить разумное и нравственное общество. Из
таких людей может образоваться только стадо животных, управляемое криками и
кнутами пастухов. Так оно и есть.
И вот, с одной стороны, люди, христиане по имени, исповедующие свободу,
равенство, братство, рядом с этим готовы во имя свободы к самой рабской,
униженной покорности, во имя равенства к самым резким и бессмысленным,
только по внешним признакам, разделениям людей на высших, низших, своих
союзников и врагов, и во имя братства - готовы убивать этих братьев (*).

(* То, что у некоторых народов, у англичан и американцев, нет еще общей
воинской повинности (хотя у них уже раздаются голоса в пользу ее), а
вербовка и наем солдат, то это нисколько не изменяет положения рабства
граждан по отношению правительств. Там каждый сам должен идти и убивать и
быть убитым, здесь каждый должен отдавать свои труды на наем и приготовление
убийц. *)

Противоречия сознания и вследствие этого бедственность жизни дошли до
последней степени, дальше которой идти некуда. Жизнь, построенная на началах
насилия, дошла до отрицания тех самых основ, во имя которых она была
учреждена. Устройство общества на началах насилия, имевшее целью обеспечение
блага личного, семейного и общественного, привело людей к полному отрицанию
и уничтожению этих благ.
Первая часть пророчества совершилась над людьми и поколениями их, не
принявшими учения, и потомки их приведены теперь к необходимости испытать
справедливость второй части его.

    IX



Положение народов христианских в наше время осталось столь же жестоким,
каким оно было во времена язычества. Во многих отношениях, в особенности в
порабощении людей, оно стало даже более жестоким, чем было во времена
язычества.
Но между положением людей в то время и в наше время та же разница, какая
бывает для растений между последними днями осени и первыми днями весны. Там,
в осенней природе, внешняя безжизненность соответствует внутреннему
состоянию замирания; весною, внешняя безжизненность находится в самом резком
противоречии с состоянием внутреннего оживления и перехода к новой форме
жизни.
То же и в том внешнем сходстве прежней языческой жизни с теперешней.
Сходство это только внешнее: внутреннее состояние людей во времена язычества
и в наше время совершенно различно.
Там внешнее состояние жестокости и рабства людей было в полном согласии с
внутренним сознанием людей, и каждый шаг вперед увеличивал это согласие;
здесь же внешнее состояние жестокости и рабства находится в полном
противоречии с христианским сознанием людей, и каждый шаг вперед только
увеличивает это противоречие.
Происходят как бы ненужные, беполезные страдания. Происходит нечто
подобное родам. Все готово для новой жизни, но жизнь эта все еще не
появляется.
Положение кажется безвыходным. И оно было бы таковым, если бы человеку, а
потому и всем людям, не была дана возможность иного, высшего понимания
жизни, сразу освобождающего его от всех тех уз, которые, казалось,
неразрывно связывали его.
И таково то, указанное еще 1800 лет тому назад человечеству, христианское
понимание жизни.
Стоит человеку усвоить это жизнепонимание для того, чтобы сами собой
распались те цепи, которые, казалось, так неразрывно сковывали его, и чтобы
он почувствовал себя совершенно свободным, вроде того, как почувствовала бы
себя свободной птица в загороженном кругом месте, когда бы она раскрыла свои
крылья.
Говорят об освобождении христианской церкви от государства, о даровании
или недаровании свободы христианам. В этих мыслях и выражениях есть какое-то
странное недоразумение. Свобода не может быть дарована или отнята у
христианина или христиан. Свобода есть неотъемлемое свойство христианина.
Если же говорится о даровании или отнятии свободы от христиан, то,
очевидно, говорится не о действительных христианах, а о людях, только
называющих себя христианами. Христианин не может быть не свободен потому,
что достижение поставленной им для себя цели никем и ничем не может быть
воспрепятствовано или хотя бы задержано.
Стоит человеку понять свою жизнь так, как учит понимать ее христианство,
т. е. понять то, что жизнь его принадлежит не ему, его личности, не семье
или государству, а тому, кто послал его в жизнь, понять то, что исполнять он
должен поэтому не закон своей личности, семьи или государства, а ничем не
ограниченный закон того, от кого он исшел, чтобы не только почувствовать
себя совершенно свободным от всякой человеческой власти, но даже перестать
видеть эту власть, как нечто могущее стеснять кого-либо.
Стоит человеку понять, что цель его жизни есть исполнение закона Бога, для
того чтоб этот закон, заменив для него все другие законы и подчинив его
себе, этим самым подчинением лишил бы в его глазах все человеческие законы
их обязательности и стеснительности.н любви, вложенный в душу
каждого человека и приведенный к сознанию Христом, единственным
руководителем жизни своей и других людей.
Христианин может подвергаться внешнему насилию, может быть лишен телесной
свободы, может быть не свободен от своих страстей (делающий грех есть раб
греха), но не может быть не свободен в том смысле, чтобы быть принужденным
какою-либо опасностью или какою-либо внешнею угрозою к совершению поступка,
противного своему сознанию.
Он не может быть принужден к этому потому, что составляющие могущественное
орудие против людей общественного жизнепонимания лишения и страдания,
производимые насилием, не имеют для него никакой принудительной силы.
Лишения и страдания, отнимающие у людей общественного жизнепонимания то
благо, для которого они живут, не только не могут нарушить блага
христианина, состоящего в сознании исполнения воли Бога, но только могут
усилить его, когда они постигают его за исполнение этой воли.
И потому христианин, подчиняясь одному внутреннему, божественному закону,
не только не может исполнять, предписания внешнего закона, когда они не
согласны с сознаваемым им Божеским законом любви, как это бывает при
правительственных требованиях, но не может признавать и обязательства
повиновения кому и чему бы то ни было, не может признавать того, что
называется подданством. Для христианина обещание подданства какому бы то ни
было государству - тот самый акт, который считается основанием
государственной жизни, есть прямое отречение от христианства, потому что
человек, безусловно вперед обещающийся подчиняться тем законам, которые
составляют и будут составлять люди, этим обещанием самым положительным
образом отрекается от христианства, состоящего в том, чтобы во всех случаях
жизни подчиняться только сознаваемому им в себе Божескому закону любви.
Можно было при языческом миросозерцании обещаться исполнять волю светских
властей, не нарушая волю Бога, полагаемую в обрезании, субботе, определенной
временем молитве, воздержании от известного рода пищи и т. п. Одно не
противоречило другому. Но тем-то и отличается христианское исповедание от
языческого, что оно требует от человека не известных внешних отрицательных
действий, а ставит его в иное, чем прежде, отношение к людям, из которого
могут вытекать самые разнообразные, не могущие быть вперед определенными
поступки, и потому христианин не может обещаться не только исполнять
чью-либо другую волю, не зная, в чем будут состоять требования этой воли, не
может повиноваться изменяющимся законам человеческим, но не может и
обещаться что-либо определенное делать в известное время или от чего-либо в
известное время воздержаться, потому что он не может знать, чего и в какое
время потребует от него тот христианский закон любви, подчинение которому
составляет смысл его жизни. знать, чего и в какое
время потребует от него тот христианский закон любви, подчинение которому
составляет смысл его жизни. Христианин, обещаясь вперед безусловно исполнять
законы людей, этим обещанием заявил бы то, что внутренний закон Божий не
составляет уже для него единственный закон его жизни.
Христианину обещаться в повиновении людям или законам людским - все равно
что нанявшемуся к хозяину работнику обещаться вместе с тем исполнять все то,
что ему прикажут еще и чужие люди. Нельзя служить двум господам.
Христианин освобождается от человеческой власти тем, что признает над
собой одну власть Бога, закон которой, открытый ему Христом, он сознает в
самом себе, и подчиняется только ей.
И освобождение это совершается не посредством борьбы, не разрушением
существующих форм жизни, а только изменением понимания жизни. Освобождение
происходит вследствие того, что, во-первых, христианин признает закон любви,
открытый ему его учителем, совершенно достаточным для отношений людских и
потому считает всякое насилие излишним и беззаконным, и, во-вторых,
вследствие того, что те лишения, страдания, угрозы страданий и лишений,
которыми общественный человек приводится к необходимости повиновения, для
христианина, при его ином понимании жизни, представляются только неизбежными
условиями существованиия, которые он, не борясь против них насилием,
терпеливо переносит, как болезни, голод и всякие другие бедствия, но которые
никак не могут служить руководством его поступков. Руководством поступков
христианина служит только живущее в нем божественное начало, ничем не
могущее быть стесненным или направленным.
Христианин поступает по слову пророчества, приложенного к его учителю: "Не
воспрекословит, не возопиет и никто не слышит на улицах голоса его. Трости
надломленной не переломит и льна курящегося не угасит, доколе не доставит
суду победы" (Mф. XII, 19-20).
Христианин ни с кем не спорит, ни на кого не нападает, ни против кого не
употребляет насилия; напротив того, сам беспрекословно переносит насилие; но
этим самым отношением к насилию не только сам освобождается, но и
освобождает мир от всякой внешней власти.
"Познаете истину, и истина сделает вас свободными" (Иоан. VIII, 32). Если
бы было сомнение в том, что христианство есть истина, то та полная свобода,
ничем не могущая быть стесненной, которую испытывает человек, как скоро он
усваивает христианское жизнепонимание, была бы несомненным доказательством
его истинности.
Люди в теперешнем своем состоянии подобны отроившимся пчелам, висящим
кучею на ветке. Положение пчел на ветке временное и неизбежно должно быть
изменено. Они должны подняться и найти себе новое жилище. Каждая из пчел
знает это и желает переменить свое положение и положение других, но ни одна
не может этого сделать до тех пор, пока не сделают этого остальные. Все же
не могут вдруг подняться потому, что одна висит на другой и мешает ей
отделиться от роя, и потому все продолжают висеть. Казалось бы, пчелам нет
из этого положения никакого выхода, как это кажется людям мирским,
запутавшимся в тенета общественного миросозерцания. Но выхода не было бы
пчелам, если бы каждая из пчел не была отдельно живущим существом, одаренным
крыльями. Не было бы выхода и людям, если бы каждый из них не был живым
отдельным существом, одаренным способностью усвоения христианского
жизнепонимания.
Если бы каждая пчела, та, которая может лететь, не полетела бы, никогда не
тронулись бы и остальные и никогда рой не изменил бы своего положения. И
если бы тот человек, который усвоил христианское жизнепонимание, не стал бы,
не дожидаясь других, жить сообразно с этим пониманием, никогда бы
человечество не изменило своего положения. И как стоит одной пчеле раскрыть
крылья, подняться и полететь и за ней другой, третьей, десятой, сотой, для
того чтобы висевшая неподвижно кучка стала бы свободно летящим роем пчел,
так точно стоит только одному человеку понять жизнь так, как учит его
понимать ее христианство, и начать жить так, и за ним сделать то же другому,
третьему, сотому, для того чтобы разрушился тот заколдованный круг
общественной жизни, из которого, казалось, не было выхода.
Но люди думают, что освобождение всех людей этим способом слишком
медленно, что нужно найти и употребить другое такое средство, которым можно
бы было освободить всех сразу. Вроде того, как если бы пчелы, желающие
подняться и улететь, находили бы, что слишком долго дожидаться, пока
поднимется весь рой по одной пчеле, а надо найти такое средство, при котором
не нужно бы было каждой отдельной пчеле раскрыть крылья и полететь, а вместе
с тем и рой полетел бы, куда ему надо. Но это невозможно: до тех пор, пока
первая, вторая, третья, сотая пчела свободно не раскроет свои крылья и не
полетит, не полетит и рой и не найдет новой жизни. Пока не усвоит каждый
отдельный человек христианского жизнепонимания и не станет жить сообразно с
ним, не разрешится противоречие жизни людской и не установится новой формы
жизни.
Одно из поразительных явлений нашего времени это - та проповедь рабства,
которая распространяется в массах не только правительствами, которым это
нужно, но теми людьми, которые, проповедуя социалистические теории, считают
себя поборниками свободы.
Люди эти проповедуют, что улучшение жизни, приведение действительности в
согласие с сознанием произойдет не вследствие личных усилий отдельных людей,
а само собой, вследствие известного, кем-то произведенного насильственного
переустройства общества. Проповедуется то, что людям не надо идти самим
своими ногами туда, куда они хотят и куда им нужно, но что под них
подведется такой пол, по которому они, не идя своими ногами, придут туда,
куда им нужно. И потому все усилия их должны быть направлены не на то, чтобы
идти по мере сил туда, куда им нужно, а на то, чтобы, стоя на месте,
устраивать этот воображаемый пол.
В экономическом отношении проповедуется теория, сущность которой в том,
что чем хуже, тем лучше, что чем больше будет скопления капитала и потому
угнетения рабочего, тем ближе освобождение, и потому всякое личное усилие
человека освободиться от давления капитала бесполезно; в государственном
отношении проповедуется, что чем больше будет власть государства, которая
должна по этой теории захватить не захваченную еще теперь область частной
жизни, тем это будет лучше, и что потому надо призывать вмешательство
правительств в частную жизнь; в политических и международных отношениях
проповедуется то, что увеличение средств истребления, увеличение войск
приведут к необходимости разоружения посредством конгрессов, арбитраций и т.
п. И удивительное дело, косность людей так велика, что люди верят этим
теориям, несмотря на то, что весь ход жизни, каждый шаг вперед обличает
неверность их.
Люди страдают от угнетения, и для избавления их от этого угнетения
советуется людям придумывать общие средства улучшения своего положения,
которые будут приложены властью, самим же продолжать подчиняться власти. И,
очевидно, вследствие этого происходит только все большее увеличение власти и
вследствие того увеличение угнетения.
Ни одно из заблуждений людей не удаляет их столько от той цели, к которой
они стремятся, как именно это. Люди для достижения поставленной себе цели
делают всякие, самые разнообразные дела, но только не то одно, простое и
прямое дело, которое предстоит каждому. Люди придумывают самые хитрые
способы изменения того положения, которое тяготит их, но только не тот самый
простой, чтобы каждому не делать того самого, что и производит это
положение.
Мне рассказывали случай, происшедший с храбрым становым, который, приехав
в деревню, где бунтовали крестьяне и куда были вызваны войска, взялся
усмирить бунт в духе Николая I, один, своим личным влиянием. Он велел
привезти несколько возов розог и, собрав всех мужиков в ригу, с ними вместе
вошел туда, заперся и так напугал сначала мужиков своим криком, что они,
повинуясь ему, стали по его приказанию сечь друг друга. И так они секли друг
друга до тех пор, пока не нашелся один дурачок, который не дался сам и
закричал товарищам, чтобы они не секли друг друга. Только тогда прекратилось
сечение, и становой убежал из риги. Вот этому-то совету дурачка никак не
могут последовать общественные люди, которые, не переставая, секут сами себя
и этому самосечению учат людей как последнему слову мудрости человеческой.
В самом деле, можно ли представить себе более поразительный пример того,
как люди сами секут себя, чем та покорность, с которой люди нашего времени
исполняют возлагаемые на них те самые обязанности, которые приводят их в
рабство, в особенности воинскую повинность. Люди, очевидно, порабощают сами
себя, страдают от этого рабства и верят тому, что это так и надо, что это
ничего и не мешает освобождению людей, которое готовится где-то и как-то,
несмотря на все увеличивающееся и увеличивающееся рабство.
В самом деле, живет человек нашего времени - кто бы ни был (я не говорю
про истинного христианина, а про рядового человека нашего времени),
образованный или необразованный, верующий или неверующий, богатый или
бедный, семейный или несемейный. Живет такой человек нашего времени, работая
свою работу или веселясь своими весельями, потребляя плоды своих или чужих
трудов для себя и для близких, как и все люди, ненавидя всякого рода
стеснения и лишения, вражду и страдания. Живет спокойно такой человек: вдруг
к нему приходят люди и говорят ему: во-1-х, обещайся и поклянись нам, что ты
будешь рабски повиноваться нам во всем том, что мы предпишем тебе, и будешь
считать несомненной истиной и подчиняться всему тому, что мы придумаем,
решим и назовем законом; во-2-х, отдай часть твоих трудов в наше
распоряжение; мы будем употреблять эти деньги на то, чтобы держать тебя в
рабстве и помешать тебе противиться насилием нашим распоряжениям; в-3-х,
избирай и сам избирайся в мнимые участники правительства, зная при этом, что
управление будет происходить совершенно независимо от тех глупых речей,
которые ты будешь произносить с подобными тебе, и будет происходить по нашей
воле, по воле тех, в руках кого войско; в-4-х, в известное время являйся в
суд и участвуй во всех тех бессмысленных жестокостях, которые мы совершаем
над заблудшими и развращенными нами же людьми, под видом тюремных
заключений, изгнаний, одиночных заключений и казней. И, наконец, в-5-х,
сверх всего этого, несмотря на то, что ты будешь находиться в самых
дружественных сношениях с людьми других народов, будь готов тотчас же, когда
мы тебе велим это, считать тех из этих людей, которых мы тебе укажем, своими
врагами и содействовать лично или наймом разорению, ограблению, убийству их
мужчин, жен, детей, стариков, а, может быть, и твоих одноплеменников, может
быть, и родителей, если это нам понадобится.
Казалось бы, что может ответить на такие требования всякий неодуренный
человек нашего времени?
"Да зачем же я буду делать все это, - казалось бы, с удивлением должен
сказать всякий душевно здоровый человек. - Зачем я буду обещаться
повиноваться всему тому, что мне велят нынче Салисбюри, завтра Гладстон,
нынче Буланже, завтра палата из таких же Буланже, нынче Петр III, завтра
Екатерина, послезавтра Пугачев, нынче баварский сумасшедший король, завтра
Вильгельм? Зачем я буду обещаться повиноваться им, зная их за дурных или же
пустых людей или вовсе не зная их? Зачем я буду под видом подати отдавать им
плоды своих трудов, зная, что деньги употребляются на подкуп чиновников,
тюрьмы, церкви, войска, на дурные дела и на мое же порабощение, зачем я буду
сечь сам себя? Зачем я пойду, теряя свое время и отводя себе глаза и
придавая насильникам подобие законности, участвовать в выборах и
притворяться, что я участвую в управлении, когда я знаю очень хорошо, что
управление государством в руках тех, в руках кого войско? Зачем я пойду в
судах участвовать в истязаниях и казнях людей за то, что они заблуждаются,
зная, если я христианин, что закон мести заменен законом любви, и если я
образованный человек, то, что наказания не улучшают, а только ухудшают
людей, которых им подвергают? И зачем, главное, я из-за того только, что
ключи от иерусалимского храма будут у того, а не у этого архиерея, что в
Болгарии будет князем тот, а не этот немец, и что тюленей будут ловить
английские, а не американские купцы, признаю врагами людей соседнего народа,
с которыми я жил до сих пор и желаю жить в любви и согласии, и найму солдат
или сам пойду убивать и разорять их и сам подвергнусь их нападению? И зачем,
главное, буду содействовать лично ли, или наймом военной силы порабощению и
убийству своих братьев и отцов? Зачем я буду сечь сам себя? Все это мне не
нужно, и все это мне вредно, и все это со всех сторон безнравственно, подло,
скверно. Так зачем же я буду делать это? Если вы говорите, что без этого мне
от кого-то будет худо, то, во-первых, ничего столь худого, как то худое,
которое вы мне причиняете, если я послушаюсь вас, мне ни от кого не
предвидится; во-вторых, мне совершенно ясно, что если мы сами не будем сечь
себя, то и никто не будет сечь нас. Ведь правительство - это цари, министры,
чиновники с перьями, которые меня ни к чему, как тот становой мужиков,
принудить не могут: поведут меня насильно в суд, в тюрьму, на казнь не цари
и чиновники с перьями, а те самые люди, которые находятся в таком же
положении, как и я. А им так же бесполезно, и вредно, и неприятно быть
сеченными, как и мне, и потому, по всем вероятиям, если я им открою глаза,
они не только не должны насиловать меня, но должны сделать то же, что и я.
В-третьих, если бы даже и случилось то, что мне пришлось бы пострадать за
это, то и тогда мне выгоднее быть сосланным или запертым в тюрьму, отстаивая
здравый смысл и добро - то, что, не нынче-завтра, но через очень короткое
время, должно восторжествовать, чем пострадать за глупость и зло, которые
нынче-завтра должны кончиться. И потому даже и в этом случае выгоднее
рисковать тем, что меня сошлют, запрут в тюрьму и даже казнят, чем тем, что
по моей же вине я проживу всю жизнь в рабстве у дурных людей, могу быть
разорен вторгнувшимся неприятелем, им по-дурацки искалечен и убит, отстаивая
пушку, или никому не нужный клочок земли, или глупую тряпку, называемую
знаменем.
Я не хочу сечь сам себя и не буду. Мне незачем это делать. Делайте сами,
коли вы этого хотите, я не буду".
Казалось бы, не только религиозное или нравственное чувство, но самое
простое рассуждение и расчет должны бы заставить каждого человека нашего
времени ответить и поступить так. Но нет: люди общественного жизнепонимания
находят, что поступать так не нужно и даже вредно для достижения цели
освобождения людей от рабства, а надо продолжать, как те мужики станового,
сечь друг друга, утешая себя тем, что то, что мы болтаем в палатах и на
собраниях, составляем союзы рабочих, гуляем 1-го мая по улицам, делаем
заговоры и исподтишка дразним правительство, которое сечет нас, что это
сделает все то, что мы, все больше и больше закабаляя себя, очень скоро
освободимся.
Ничто не мешает столько освобождению людей, сколько это удивительное
заблуждение. Вместо того чтобы каждому человеку направить свои силы на
освобождение самого себя, на изменение своего жизнепонимания, люди ищут
внешнего совокупного средства освобождения и тем все больше и больше
заковывают себя.
Вроде как если бы люди утверждали, что для того, чтобы развести жар, нужно
не то, чтобы разжечь каждый уголь, а то, чтобы расположить уголья известным
образом.
А между тем то, что освобождение всех людей произойдет именно через
освобождение отдельных лиц, становится в последнее время все более и более
очевидным. Освобождение отдельных лиц во имя христианского жизнепонимания от
государственного порабощения, бывшее прежде исключительным и незаметным
явлением, получило в последнее время угрожающее для государственной власти
значение.
Если в прежнее время, во времена Рима, в Средние века, случалось, что
христианин, исповедуя свое учение, отказывался от участия в жертвах, от
поклонения императорам, Богам или в Средние века от поклонения иконам, от
признания папской власти, то отрицания эти, во-первых, были случайны:
человек мог быть поставлен в необходимость исповедания своей веры и мог
прожить жизнь, не будучи поставлен в эту необходимость. Теперь же этим
испытаниям веры подвергаются все люди без исключения. Всякий человек нашего
времени поставлен в необходимость признать свое участие в жестокостях
языческой жизни или отвергнуть ее. И, во-вторых, в те времена отказы от
поклонения Богам, иконам, папе составляли не существенные для государства
явления: сколько бы людей поклонялось или не поклонялось Богам или иконам,
или папе, государство оставалось столь же сильно. Теперь же отказы от
нехристианских требований правительств подрывают под корень самую
государственную власть, потому что на исполнении этих нехристианских
требований зиждется вся власть государства.
Мирские власти были ходом жизни приведены к тому положению, что для своего
поддержания они должны требовать от всех людей таких поступков, которые не
могут быть исполнены людьми, исповедующими истинное христианство.
И потому в наше время всякое исповедание отдельным человеком истинного
христианства подрывает в самом существенном власть правительства и неизбежно
влечет за собой освобождение всех.
Что, казалось бы, важного в таких явлениях, как отказы нескольких десятков
шальных, как их называют, людей, которые не хотят присягать правительству,
не хотят платить подати, участвовать в суде и в военной службе? Людей этих
наказывают и удаляют, и жизнь идет по-старому. Казалось бы, нет ничего
важного в этих явлениях, а между тем эти-то явления более всего другого
подрывают власть государства и подготовляют освобождение людей. Это те
отдельные пчелы, которые начинают отделяться от роя и летают около, ожидая
того, что не может задержаться, - чтобы весь рой поднялся за ними. И
правительства знают это и боятся этих явлений больше всех социалистов,
коммунистов, анархистов и их заговоров с динамитными бомбами.
Наступает новое царствование; по общему правилу и заведенному порядку
требуется, чтобы все подданные присягнули новому правительству. Делается
общее распоряжение. Призывают всех в в собор для присяги. Вдруг один человек
в Перми, другой в Туле, третий в Москве, четвертый в Калуге объявляют, что
они присягать не будут, и объясняют свой отказ все, не сговариваясь между
собой, одним и тем же, что по христианскому закону клятва запрещена, но что
если бы клятва и не была запрещена, то они по духу христианского закона не
могут обещаться совершать те дурные поступки, которые требуются от них в
присяге, как-то: доносить на всех тех, которые будут нарушать интересы
правительства, защищать с оружием в руках свое правительство или нападать на
врагов его. Их призывают к становым, исправникам, священникам, губернаторам,
увещевают, упрашивают, угрожают и наказывают, но они остаются при своем
решении и не присягают. И среди миллионов прясягавших живут десятки не
присягавших. И их спрашивают:
- Как же вы не присягали?
- Так и не присягали.
- И что же, ничего?
- Ничего. Подданные государства обязаны все платить подати. И все
платят, но один человек в Харькове, другой в Твери, третий в Самаре
отказываются платить подать, говоря все, как бы сговорившись, одно то же.
Один говорит, что он заплатит только тогда, когда ему скажут, на что пойдут
отбираемые от него деньги. Если на добры дела, говорит он, то он сам даст и
больше того, что от него требуют. Если же на злые, то не даст добровольно
ничего, потому что по закону Христа, которому он следует, он не может
содействовать злым делам. То же, хотя и другими словами, говорят и другие и
не дают добровольно подати. У тех, у которых есть что взять, отбирают
насильно имущество; тех же, у которых нечего взять, оставляют в покое.
- Что же, так и не заплатил подать?
- Не заплатил.
- И что же, ничего?
- Ничего. Учреждены паспорты. Все, отлучающиеся от места жительства,
обязаны брать их и платить за это пошлины. Вдруг в разных местах является
люди, которые говорят, что брать паспорты не нужно, что не следует
признавать свою зависимость от государства, живущего насилием, и люди эти не
берут паспортов и не платят за них пошлину. И опять ничем нельзя заставить
этих людей исполнять требуемое. Их запирают в остроги и опять выпускают, и
люди живут без паспортов.
Все крестьяне обязаны исполнять полицейские должности сотских, десятских и
т. п. Вдруг в Харькове крестьянин отказывается исполять эту обязанность,
объясняя свой отказ тем, что по тому христианскому закону, который он
исповедует, он не может никого связывать, запирать, водить из места в место.
То же заявляет крестьянин в Твои, в Тамбове. Крестьян ругают, бьют, сажают в
заключение, но они остаются при своем решении и не исполняют противного
своей вере. И их перестают выбирать в сотские, и опять ничего.
Все граждане должны участвовать в суде в качестве присяжных. Вдруг самые
разнообразные люди: каретники, профессора, купцы, мужики, дворяне, как бы
сговорившись, отказываются от этих обязанностей, и не по причинам,
признаваемым законом, а потому, что самый суд, по их убеждению, есть дело
незаконное, нехристианское, которое не должно существовать. Людей этих
штрафуют, стараясь не дать им публично высказать мотивы отказа, и заменяют
другими. Точно так же поступают и с теми, которые на тех же основаниях
отказываются быть на суде свидетелями. И тоже ничего.
Все люди 21-го года обязаны брать жребий. Вдруг один молодой человек
Москве, другой в Твери, третий в Харькове, четвертый в Киеве как бы по
предварительному уговору являются в присутствие и заявляют, что они ни
присягать, ни служить не будут, потому что они христиане. Вот подробности
одного из первых, с тех пор как отказы эти стали учащаться, случаев, который
мне хорошо известен (*). Во всех других случаях повторялось приблизительно
то же. Молодой человек среднего образования отказывается в Московской думе.
На слова его не обращают внимания и требуют, чтобы он, так же как и другие,
произнес слова присяги. Он отказывается, указывая на определенное место
Евангелия, запрещающее клятву. На его доводы не обращают внимания и требуют
исполнения приказания, но он не исполняет его. Тогда предполагается, что он
сектант и потому неправильно понимает христианство, т. е. не так, как
понимают оплачиваемые государством священники. И молодого человека под
конвоем отправляют к священникам, чтобы вразумить его. Священники начинают
вразумлять молодого человека, но убеждения их во имя Христа отказаться от
Христа, очевидно, не действуют на молодого человека, и его возвращают опять
в войско, объявляя его неисправимым. Молодой человек продолжает не присягать
и открыто отказывается от исполнения военных обязанностей. Случай этот не
предвиден законом. Допустить отказ от исполнения требований начальства
нельзя, но и приравнять этот случай простому неповиновению тоже нельзя. По
совещании между собой военные власти решаются, чтобы избавиться от
затруднительного молодого человека, признать его революционером и отсылают
его под конвоем в управление тайной полиции. Полицейские и жандармы
допрашивают молодого человека, но все, что он говорит, не подходит ни под
одно из подлежащих их ведению преступлений, и нет никакой возможности
обвинить его ни в революционных поступках, ни в заговорах, так как он
объявляет, что он ничего не желает разрушать, а, напротив, отрицает всякое
насилие и ничего не скрывает, а ищет случая говорить и делать то, что он
говорит и делает, самым открытым образом. И жандармы, несмотря на отсутствие
для них законов, так же как и духовенство, не находя никакого повода к
обвинению молодого человека, возвращают его опять в войско. Опять совещаются
начальники и решают хотя и не присягавшего молодого человека принять и
зачислить в солдаты. Его одевают, зачисляют и отправляют под стражею на
место размещения войск. На месте размещения войск начальник части, в которую
он поступает, опять требует от молодого человека исполнения военных
обязанностей, и он опять отказывается повиноваться и при других солдатах
высказывает причину своего отказа, говорит, что он как христианин не может
добровольно готовиться к убийству, запрещенному еще законом Моисея,

(* Все подробности как этого случая, так и предшествующих подлинны. *)

Дело происходит в провинциальном городе. Случай вызывает интерес и даже
сочувствие не только в посторонних, но и в офицерах, и потому начальники не
решаются употребить обычную дисциплинарную меру за отказ в повиновении. Для
приличия, однако, молодого человека запирают в тюрьму и пишут в высшее
военное управление, спрашивая, что делать? С официальной точки зрения отказ
от участия в военной службе, в которой служит сам царь и которая
благословляется церковью, представляется сумасшествием, и потому из
Петербурга пишут, что так как молодой человек должен быть не в своем
рассудке, то, не употребляя еще против него крутых мер, отправить его для
исследования его душевного здоровья и для излечения его в дом умалишенных.
Его отправляют в надежде, что он там и останется, как десять лет тому назад
было с отказавшимся в Твери от военной службы другим молодым человеком,
которого мучили в сумасшедшем доме до тех пор, пока он покорился. Но и эта
мера не спасает военное начальство от неудобного молодого человека. Доктора
свидетельствуют его, очень заинтересовываются им и, разумеется, не найдя в
нем никаких признаков душевной болезни, возвращают опять в войско. Его
принимают и, делая вид, что забыли про его отказ и мотивы его, ему опять
предлагают идти на учение, и опять он при других солдатах отказывается и
заявляет о причине своего отказа. Дело это все больше и больше обращает на
себя внимание и солдат и жителей города. Опять пишут в Петербург и оттуда
выходит решение перевести молодого человека в войска, стоящие на окраинах, в
места, где войска находятся на военном положении и где за отказ повиноваться
можно расстрелять его, и где дело это может пройти незаметно, так как в
далеком крае этом очень мало русских и христиан, а большинство инородцы и
магометане. Так и делают. Молодого человека перечисляют в войска, стоящие в
Закаспийском крае, и с преступниками отправляют к начальнику, известному
своею решительностью и строгостью.
Во все это время, при всех этих пересылках из места в место, с молодым
человеком обращаются грубо, держат его в холоде, голоде и нечистоте и вообще
всячески делают его жизнь мучительною. Но все эти истязания не заставляют
его изменить своему решению. В Закаспийском крае, когда ему опять предлагают
идти в караул с оружием, он опять отказывается повиноваться. Он не
отказывается идти стоять подле стогов сена, куда его посылают, но
отказывается взять оружие, объявляя, что он ни в каком случае ни против кого
не будет употреблять насилие. Все это происходит перед другими солдатами.
Оставить такой отказ безнаказанно нельзя, и молодого человека отдают под суд
за нарушение дисциплины. Происходит суд, и молодого человека приговаривают к
заключению в военной тюрьме на два года. Опять по этапу с преступниками его
пересылают на Кавказ и там заключают в тюрьму, где он подпадает под
бесконтрольную власть тюремщика. Там его мучают полтора года, но он все-таки
не изменяет своего решения не брать в руки оружия и всем тем, с кем ему
приходится быть в сношениях, объясняет, почему он этого не делает, и в конце
второго года его отпускают на свободу раньше срока, зачислив, противно
закону, содержание в тюрьме за службу, желая только поскорее отделаться от
него.
Точно так же, как этот молодой человек, как бы сговорившись, поступают и
другие люди в разных концах России, и во всех этих случаях образ действия
правительства тот же робкий, неопределенный и скрытный. Некоторых из таких
людей отправляют в сумасшедшие дома, некоторых зачисляют в писаря и
переводят на службу в Сибирь, некоторых в лесничие, некоторых запирают в
тюрьмы, некоторых штрафуют. И теперь несколько таких отказавшихся сидят по
тюрьмам не за сущность дела - за отрицание законности действий
правительства, а за неисполнение частных требований начальства. Так,
недавно, офицера запаса, не давшего сведения о своем местопребывании и
заявившего о том, что он не будет более служить военным, оштрафовали за
неисполнение распоряжений власти 30 рублями, которые он тоже отказался
заплатить добровольно. Так, недавно несколько крестьян и солдат,
отказавшихся участвовать в учении и брать в руки ружье, за неповиновение и
возражание посадили под арест.
И случаи отказов этих от исполнения государственных требований, противных
христианству, в особенности отказы от военной службы, совершаются в
последнее время и не в одной России, а везде. Так, мне известно, что в
Сербии люди из так называемой секты назаренов постоянно отказываются от
военной службы и австрийское правительство уже несколько лет тщетно борется
с ними, подвергая их тюремному заключению. В 1885 году отказов таких было
130. В Швейцарии, я знаю, что в 1890-х годах в Шильонском замке сидели люди
за отказ от исполнения воинской повинности, не изменившие вследствие
наказания своего решения. Такие же отказы были в Швеции, и точно так же
отказывающиеся были заключены в тюрьмы, и правительство старательно скрывало
эти случаи от народа. Были такие отказы и в Пруссии. Я знаю про
унтер-офицера гвардии, который в 1891 году в Берлине объявил начальству, что
он, как христианин, не будет продолжать службу и, несмотря на все увещания,
угрозы и наказания, остался при своем решении. Во Франции, на юге ее,
возникла в последнее время община людей, носящих название гинчистов,
Hinschist (сведения эти взяты из "Peace Herold", 1891 г., июль), члены
которой отказываются на основании христианского исповедания от исполнения
воинской повинности и сначала зачислялись в госпитали, но теперь, по мере
увеличения их, подвергаются наказаниям за неповиновение, но все-таки не
берут в руки оружия.
Социалисты, коммунисты, анархисты, с своими бомбами, бунтами и
революциями, далеко не так страшны правительствам, как эти разрозненные
люди, с разных стран заявляющие свои отказы, - все на основании одного и
того же всем знакомого учения. Всякое правительство знает, как и чем
защищать себя от революционеров, и имеет на это средства и потому не боится
этих внешних врагов. Но что делать правительствам против тех людей, которые
обличают бесполезность, излишество и вредность всяких правительств и не
борются с ними, а только не нуждаются в них, обходятся без них и потому не
хотят участвовать в них?
Революционеры говорят: "Государственное устройство дурно тем-то и тем-то,
нужно разрушить его и заменить таким-то и таким-то". Христианин же говорит:
"Я ничего не знаю про государственное устройство, про то, насколько оно
хорошо или дурно, и не желаю разрушать его именно потому, что не знаю,
хорошо ли оно, или дурно, но по этой-то самой причине и не желаю
поддерживать его. И не только не желаю, но не могу, потому что то, что
требуется от меня, противно моей совести".
Противны же совести христианина все обязанности государственные: и
присяга, и подати, и суды, и войско. А на этих самых обязанностях зиждется
вся власть государства.
Враги революционные извне борются с правительством. Христианство же вовсе
не борется, но изнутри разрушает все основы правительства.
Среди русского народа, в котором, особенно со времени Петра I, никогда не
прекращался протест христианства против государства, среди русского народа,
в котором устройство жизни таково, что люди общинами уходят в Турцию, в
Китай, в необитаемые земли и не только не нуждаются в правительстве, но
смотрят на него всегда как на ненужную тяжесть и только переносят его как
бедствие, будь оно турецкое, русское или китайское, - среди русского народа
в последнее время стали все чаще и чаще появляться случаи христианского
сознательного освобождения отдельных лиц от подчинения себя правительству. И
проявления эти особенно страшны правительству теперь тем, что отказывающиеся
часто принадлежат не к так называемым низшим, необразованным сословиям, а к
людям среднего и высшего образования, и тем, что люди эти объясняют свои
отказы уже не какими-либо мистическими исключительными верованиями, как это
было прежде, не соединяют их с какими-либо суевериями и изуверствами, как
это делают самосожигатели или бегуны, а причинами своего отказа выставляют
самые простые и ясные, всем доступные и всеми признаваемые истины.
Так, отказываются от добровольной уплаты податей, потому что подати
употребляются на дела насилия: жалованье начальникам, военным, на устройство
тюрем, крепостей, пушек, а они, как христиане, считают грешным и
безнравственным участвовать в этих делах. Отказывающиеся от общей присяги
отказываются потому, что обещаться в повиновении властям, т. е. людям,
предающимся насилиям, противно смыслу христианского учения; отказываются от
присяги в судах потому, что клятва прямо запрещена Евангелием. Отказываются
от должностей полицейских, потому что при этих должностях приходится
употреблять насилие против своих братьев и мучить их, а христианин не может
делать этого. Отказываются от участия в суде, потому что считают всякий суд
исполнением закона мести, не совместимого с христианским законом прощения и
любви. Отказываются от всякого участия в военных приготовлениях и в войске
потому, что не хотят и не могут быть палачами и не хотят готовиться к
палачеству.
Все мотивы этих отказов таковы, что, как бы самовластны ни были
правительства, они не могут открыто наказывать за них. Для того, чтобы
наказывать за такие отказы, надо бесповоротно самим правительствам отречься
от разума и добра. А они уверяют людей, что властвуют только во имя разума и
добра.
Что делать правительствам против этих людей? В самом деле, правительства
могут перебить, переказнить, перезапереть по тюрьмам и каторгам навечно всех
своих врагов, желающих насилием свергнуть их; могут засыпать золотом
половину людей, которые им нужны, и подкупить их; могут подчинить себе
миллионы вооруженных людей, готовых погубить всех врагов правительств. Но
что могут они сделать против людей, которые, не желая ничего ни разрушать,
ни учреждать, желают только для себя, для своей жизни, не делать ничего
противного христианскому закону и потому отказываются от исполнения самых
общих и потому самых необходимых для правительств обязанностей?
Если бы это были революционеры, проповедующие насилие, убийство и
совершающие эти дела, то противодействие им было бы легко: часть их
подкупили бы, часть обманули, часть запугали бы; тех же, которых нельзя ни
подкупить, ни обмануть, ни запугать, выставили бы злодеями, врагами
общества, казнили бы или заперли бы, и толпа одобрила бы действие
правительства. Если бы это были какие-нибудь изуверы, проповедующие
какую-нибудь особую веру, можно бы было, благодаря тем суевериям лжи,
которые примешиваются ими к их учению, опровергнуть и то истинное, что они
исповедуют. Но что делать с людьми, которые не проповедуют ни революции, ни
каких-либо особенных религиозных догматов, а только потому, что они не
желают делать никому зла, отказываются от присяги, уплаты податей, участия в
суде, от военной службы, от таких обязанностей, на которых зиждется все
устройство государства? Что делать с такими людьми? Подкупить их нельзя: уже
самый тот риск, на который они добровольно идут, показывает их бескорыстие.
Обмануть тем, что этого требует Бог, тоже нельзя, потому что их отказ
основан на ясном, несомненном законе Бога, исповедуемом и теми, которые
хотят заставить людей действовать противно ему. Запугать угрозами еще менее
можно, потому что лишения и страдания, которым они будут подвергнуты за их
исповедание, только усиливают их желание исповедания и в их законе прямо
сказано, что надо повиноваться Богу более, чем людям, и не надо бояться тех,
которые могут погубить тело, а того, что может погубить и тело и душу.
Казнить или навечно запереть их тоже нельзя. У людей этих есть прошедшее,
друзья, образ мыслей и действий их известен, все их знают за кротких,
добрых, смирных людей, и невозможно выставить их злодеями, которые должны
быть устранены для спасения общества. А казнь людей, признаваемых всеми
добрыми, вызовет защитников, разъяснителей отказа. А стоит только
разъясниться причинам отказа, для того чтобы всем стало ясно, что те
причины, по которым эти христиане отказываются от исполнения государственных
требований, таковы же для всех других людей и что всем уже надо бы делать то
же.
Правительства перед отказами христиан находятся в отчаянном положении. Они
видят, что пророчество христианства сбывается, - оно разрывает узы скованных
и освобождает людей, находящихся в неволе, и видят, что это освобождение
неизбежно должно уничтожить тех, которые держат других в неволе.
Правительства видят это, знают, что часы их сочтены, и ничего не могут
сделать. Все, что они могут сделать для своего спасения, это только то,
чтобы отсрочить час своей погибели. Они и делают это, но положение их
все-таки отчаянное.
Положение правительств подобно положению завоевателя, который желает
сохранить город, поджигаемый самими жителями. Только что он затушит пожар в
одном месте, загорается в двух других; только что он уступает огню, отломает
то, что загорелось, от большого здания, - загорается с двух концов и это
здание. Загорания эти еще редки, но загораются они огнем, который, начавшись
с искры, не остановится до тех пор, пока не сожжет всего.
И вот тут-то, когда правительства перед людьми, исповедующими
христианство, находятся в таком беззащитном положении и недостает только
очень малого для того, чтобы рушилась вся эта кажущаяся столь могущественной
и столькими веками воздвигавшаяся сила, тут-то общественные деятели
проповедуют то, что не только не надо, но вредно, безнравственно даже
каждому отдельно освобождаться от рабства. Вроде того, как если бы одни
люди, чтобы освободить задержанную в реке воду, долго работая, прокопали бы
уже всю канаву и им нужно бы было только открыть отверстие, чтобы вода сама
устремилась и сделала остальное, и тут-то пришли бы другие люди и стали бы
советовать, что гораздо лучше, вместо того чтобы спускать воду, устроить над
рекой такую машину с черпаками, которые, вычерпывая воду с одной стороны,
переливали бы ее с другой в тот же пруд.
Но дело зашло уже слишком далеко: правительства чувствуют уже свою
беззащитность и слабость, и пробуждающиеся от усыпления люди христианского
сознания уже начинают чувствовать свою силу.
"Огонь принес я на землю, - сказал Христос, - и как томлюсь, когда он
возгорится".
И огонь этот начинает возгораться.

    X



Христианство в его истинном значении разрушает государство. Так оно было
понято и с самого начала, за то был и распят Христос, и всегда так
понималось людьми, не связанными необходимостью оправдания христианского
государства. Только со времени принятия главами государств номинального
внешнего христианства начали придумываться все те невозможные
хитросплетенные теории, по которым христианство можно совместить с
государством. Но для каждого искреннего и серьезного человека нашего времени
не может не быть очевидной несовместимость истинного христианства - учения
смирения, прощения обид, любви - с государством, с его величанием,
насилиями, казнями и войнами. Исповедание истинного христианства не только
исключает возможность признания государства, но и разрушает основы его.
Но если так и справедливо то, что христианство несовместимо с
государством, то, естественно, является вопрос: что нужнее для блага
человечества, что больше обеспечивает благо людей: государственная форма
жизни или разрушение и замена ее христианством?
Одни люди говорят, что нужнее для человечества государство, что
уничтожение государственной формы повлекло бы за собой уничтожение всего
того, что выработало человечество, что государство как было, так и
продолжает быть единственной формой развития человечества и что все то зло,
которое мы видим среди народов, живущих в государственной форме, происходит
не от этой формы, а от злоупотреблений, которые могут быть исправлены без
уничтожения, и что человечество, не нарушая государственной формы, может
развиться и дойти до высокой степени благосостояния. И люди, думающие так,
приводят в подтверждение своего мнения кажущиеся им неопровержимыми и
философские, и исторические, и даже религиозные доводы. Но есть люди,
полагающие обратное, именно то, что, так как было время, когда человечество
жило без государственной формы, то форма эта временная и должно наступить
время, когда людям понадобится новая форма, и что время это наступило
теперь. И люди, думающие так, приводят в подтверждение своего мнения
кажущиеся им тоже неопровержимыми и философские, и исторические, и
религиозные доводы.
Можно написать томы в защиту первого мнения (они уже и давно написаны и
все еще пишутся), но можно написать (и тоже, хотя и недавно, но много и
блестяще написано) и многое против него.
И нельзя доказать ни того, как это утверждают защитники государства, что
уничтожение государства повлечет за собой общественный хаос, взаимные
грабежи, убийства и уничтожение всех общественных учреждений и возвращение
человечества к варварству; ни того, как это утверждают противники
государства, что люди уже стали настолько разумны и добры, что не грабят и
не убивают друг друга, предпочитают мирное общение вражде, что сами без
помощи государства учредят все то, что им будет нужно, а что поэтому
государство не только не содействует всему этому, а, напротив, под видом
ограждения людей производит на них вредное и ожесточающее влияние. Нельзя
доказать отвлеченными рассуждениями ни того, ни другого. Еще меньше можно
доказать это опытом, так как вопрос состоит в том, следует или не следует
делать опыт. Вопрос о том, наступило или не наступило время упразднения
государства, был бы неразрешимым, если бы не существовал другой жизненный
способ неоспоримого решения его.
Совершенно независимо от чьего бы то ни было суждения о том, созрели ли
птенцы гнезда настолько, чтобы согнать наседку и выпустить из яиц птенцов,
или еще не созрели для этого, неоспоримым решителем вопроса будут птенцы,
когда они уже, не умещаясь более в яйцах, начнут пробивать их клювом и сами
выходить из них.
То же с вопросом о том, наступило ли или не наступило для людей время
уничтожения государственной формы и замены ее новой. Если человек,
вследствие выросшего в нем высшего сознания, не может уже более исполнять
требований государства, не умещается уже более в нем и вместе с тем не
нуждается более в ограждении государственной формой, то вопрос о том,
созрели ли люди до отмены государственной формы или не созрели, решается
совсем с другой стороны и так же неоспоримо, как и для птенца, вылупившегося
из яйца, в которое уже никакие силы мира не могут вернуть его, - самими
людьми, выросшими уже из государства и никакими силами не могущими быть
возвращенными в него.
"Очень может быть, что государство было нужно и теперь нужно для всех тех
целей, которые вы приписываете ему, - говорит человек, усвоивший
христианское жизнепонимание, - знаю только то, что, с одной стороны,
мне не нужно более государство, с другой - я не могу более
совершать те дела, которые нужны для существования государства. Устраивайте
для себя то, что нужно вам для вашей жизни, я не могу доказывать ни
общей необходимости, ни общего вреда государства, я знаю только то,
что мне нужно и не нужно, что мне можно и нельзя. Я знаю про себя, что
мне не нужно отделение себя от других народов, и потому я не
могу признавать своей исключительной принадлежности к какому-либо народу и
государству и подданства какому-либо правительству; знаю про себя, что
мне не нужны все те правительственные учреждения, которые
устраиваются внутри государств, и потому я не могу, лишая людей, нуждающихся
в моем труде, отдавать его в виде подати на ненужные мне и, сколько я знаю,
вредные учреждения: я знаю про себя, что мне не нужны ни
управления, ни суды, производимые насилием. и потому я не могу
участвовать ни в том, ни в другом; я знаю про себя, что мне не
нужно ни нападать на другие народы, убивая их, ни защищаться от них с
оружием в руках, и потому я не могу участвовать в войнах и
приготовлениях к ним. Очень может быть, что есть люди, которые не могут не
считать всего этого нужным и необходимым, я не могу спорить с ними, я знаю
только про себя, зато несомненно знаю, что мне этого не нужно и что я этого
не могу делать. И не нужно это мне, и не могу я этого делать не потому, что
мне, моей личности так хочется, а потому, что этого не хочет тот, кто послал
меня в жизнь и дал мне несомненный закон для руководства в этой жизни".
Какие бы доводы ни приводили люди в пользу того, что вредно упразднить
государственную власть и что упразднение это может породить бедствия, люди,
выросшие уже из государственной формы, уже не могут вместиться в ней. И,
сколько бы и какие бы доводы ни приводили человеку, выросшему из
государственной формы, о необходимости ее, он не может вернуться к ней, не
может принимать участия в делах, отрицаемых его сознанием, как не могут
выросшие птенцы вернуться в скорлупу, из которой они выросли.
"Но если это и так, - говорят защитники существующего строя, - то все-таки
упразднение государственного насилия возможно и желательно бы было тогда,
когда бы все люди стали христианами. До тех пор, пока этого нет, пока среди
людей, только называющихся христианами, есть люди нехристиане, люди злые,
для своей личной похоти готовые нанести вред другим, упразднение
государственной власти не только не было бы благом для остальных людей, но
только увеличило бы их бедствие. Упразднение государственной формы жизни
нежелательно не только тогда, когда будет малая часть истинных христиан, но
оно нежелательно даже тогда, когда все будут христианами, но в среде их или
вокруг их, в других народах, останутся нехристиане, потому что нехристиане
будут безнаказанно грабить, насиловать, убивать христиан и сделают их жизнь
мучительною. Будет только то, что злые будут безнаказанно властвовать над
добрыми и насиловать их. И потому государственная власть не должна быть
упразднена до тех пор, пока не уничтожатся все злые, хищные люди на свете. А
так как это, если не никогда, то еще долго не может быть, то, несмотря на
попытки освобождения отдельных христиан от государственной власти, власть
эта для большинства людей должна быть поддерживаема". Так говорят защитники
государства. "Без государства злые насилуют добрых и властвуют над ними.
Государственная же власть дает возможность добрым удерживать злых", -
говорят они.
Но, утверждая это, защитники существующего строя уже вперед решают
справедливость того положения, которое им нужно доказать. Говоря то, что без
государственной власти злые властвовали бы над добрыми, они считают
доказанным то, что добрые - это те самые, которые в настоящее время обладают
властью, и злые - те самые, которые покоряются. Но ведь это-то самое и надо
доказать. Ведь это было бы справедливо только тогда, когда бы в нашем мире
происходило то, что хоть и не происходит, но предполагается в Китае, именно
то, что властвуют всегда добрые и что, как скоро во главе правительства
стоят не более добрые, чем те, над которыми они властвуют, то граждане
обязаны свергать их. Так это предполагается в Китае, в действительности же
этого нет и не может быть, потому что для того, чтобы свергнуть власть
насилующего правительства, мало иметь на это право, надо иметь силу. Так что
и в Китае это только предполагается. Но в нашем христианском мире это даже
никогда и не предполагалось. В нашем мире нет даже никакого основания
предполагать, чтобы властвовали более добрые или лучшие, а не те, которые
захватывали власть и удерживали ее для себя и для своих наследников.
Захватывать же и удерживать власть никак не могут более добрые.
Для того, чтобы приобрести власть и удерживать ее, нужно любить власть.
Властолюбие же соединяется не с добротой, а с противоположными доброте
качествами: с гордостью, хитростью, жестокостью.
Без возвеличивания себя и унижения других, без лицемерия, обманов, без
тюрем, крепостей, казней, убийств не может ни возникнуть, ни держаться
никакая власть.
"Если упразднить государственную власть, то более злые будут властвовать
над менее злыми", - говорят защитники государственности. Но если египтяне
покорили евреев, персы покорили египтян, македонцы покорили персов, римляне
покорили греков, варвары покорили римлян, то неужели все те, которые
покоряли, были более добры, чем те, кого они покоряли?
И точно так же в переходах власти в одном государстве от одних лиц к
другим разве всегда власть переходила к более добрым? Когда свергнут был
Людовик XVI-ый и во власть вступил Po6ecпьер и потом Наполеон, кто
властвовал? Более добрые или более злые? И когда властвовали более добрые:
когда версальцы или коммунары были во власти? Или когда во главе
правительства был Карл I или Кромвель? И когда царем был Петр III или когда
его убили и царицей стала в одной части России Екатерина, а в другой -
Пугачев. Кто тогда был злой, кто добрый?
Все люди, находящиеся во власти, утверждают, что их власть нужна для того,
чтобы злые не насиловали добрых, подразумевая под этим то, что они-то и суть
те самые добрые, которые ограждают других добрых от злых.
Но ведь властвовать значит насиловать, насиловать значит делать то, чего
не хочет тот, над которым совершается насилие, и чего, наверное, для себя не
желал бы тот, который совершает насилие; следовательно, властвовать значит
делать другому то, чего мы не хотим, чтобы нам делали, т. е. делать злое.
Покоряться значит предпочитать терпение насилию. Предпочитать же терпение
насилию значит быть добрым или хоть менее злым, чем те, которые делают
другим то, что не желают себе.
И потому все вероятия за то, что властвовали всегда и теперь властвуют не
более добрые, а, напротив, более злые, чем те, над которыми они властвуют.
Могут быть злые и среди тех, которые подчиняются власти, но не может быть
того, чтобы более добрые властвовали над более злыми.
Этого нельзя было предполагать при языческом неточном определении добра;
при христианском же ясном и точном определении добра и зла этого уже никак
нельзя думать. Если более или менее добрые, более или менее злые могут не
различаться в языческом мире, то христианское понятие о добром и злом так
ясно определило признаки добрых и злых, что их нельзя уже смешивать. По
учению Христа, добрые - это те, которые смиряются, терпят, не противятся злу
насилием, прощают обиды, любят врагов; злые - это те, которые величаются,
властвуют, борются и насилуют людей, и потому, по учению Христа, нет
сомнения о том, где добрые среди властвующих покоряющихся и где злые среди
покоряющихся или властвующих. Даже как-то смешно говорить о властвующих
христианах.
Нехристиане, т. е. те, которые полагают свою жизнь в мирском благе, всегда
и должны властвовать над христианами, теми, которые полагают свою жизнь в
отречении от этих благ.
И так это всегда было и становилось все определеннее и определеннее по
мере распространения и уяснения христианского учения.
Чем более распространялось и входило в сознание людей истинное
христианство, тем менее возможно было христианам быть среди властвующих и
тем легче становилось нехристианам властвовать над христианами.
"Устранение государственного насилия в том случае, если в обществе не все
люди стали истинными христианами, сделает только то, что злые будут
властвовать над добрыми и безнаказанно насиловать их!" - говорят защитники
существующего строя жизни.
"Злые будут властвовать над добрыми и насиловать их". Да ведь другого
никогда ничего не было и не может быть. Так всегда было с начала мира и так
это до сих пор. Злые всегда властвуют над добрыми и всегда насилуют
их. Каин насиловал Авеля, хитрый Иаков властвовал над доверчивым Исавом,
обманувший его Лаван над Иаковом, Каиафа и Пилат властвовали над Христом,
римские императоры властвовали над Сенеками, Эпиктетами и добрыми римлянами,
жившими в их время, Иоанн IV с своими опричниками, пьяный сифилитик Петр со
своими шутами, блудница Екатерина со своими любовниками властвовали над
трудолюбивыми религиозными русскими людьми своего времени и насиловали их.
Вильгельм властвует над немцами. Стамбулов над болгарами, русские чиновники
над русским народом. Немцы властвовали над итальянцами, теперь властвуют над
венгерцами и славянами; турки властвовали и властвуют над славянами и
греками; англичане властвуют над индейцами, монголы над китайцами.
Так что будет или не будет упразднено государственное насилие, положение
людей добрых, насилуемых людьми злыми, от этого не изменится.
Пугать людей тем, что злые будут властвовать над добрыми, никак нельзя,
потому что то, чем пугают, есть то самое, что всегда было, и есть, и не
может быть иначе.
Вся языческая история человечества состоит только из тех событий,
посредством которых более злые захватывали власть над менее злыми и,
захватив ее, жестокостями и хитростями поддерживали ее, и выставляя себя
блюстителями справедливости, защитниками добрых от злых, властвовали над
добрыми. Все перевороты в истории суть только захватывания власти более
злыми и властвование над добрыми. То, что властвующие говорят, что если не
было бы их власти, то более злые стали бы насиловать добрых, означает только
то, что насильники, находящиеся во власти, не хотят уступить этой власти
другим насильникам, которые хотели бы отнять ее у них. Говоря же это,
властвующие только обличают самих себя. Они говорят, что их власть, т. е.
насилие, нужно для того, чтобы защищать людей от каких-то других или имеющих
еще проявиться насильников (*).

(* Поразительно в этом отношении до комизма наивное утверждение русских
властей, насилующих чужие народности: поляков, остзейских немцев, евреев.
Русское правительство душит своих подданных, веками не заботилось ни о
малороссах в Польше, ни о латышах в остзейском крае, ни о русских мужиках,
эксплуатируемых всеми возможными людьми, и вдруг оно становится защитником
угнетенных от угнетателей, тех самых угнетателей, которых оно само угнетает.
*)

Тем-то и опасно употребление насилия, что как скоро оно употреблено, так
все доводы, которые за себя приводят насильники, не только с тем же, но с
большим основанием могут быть приведены против них же. Они говорят о бывшем
и чаще всего о воображаемом будущем насилии, а сами, не переставая,
совершают действительное насилие. "Вы говорите, что люди прежде грабили и
били, и вы боитесь, что ограбят и перебьют друг друга, если не будет вашей
власти. Это может быть, может и не быть, но то, что вы губите тысячи людей в
тюрьмах, каторгах, крепостях, ссылках, разоряете миллионы семей и губите в
солдатстве физически и нравственно миллионы людей, - это не предполагаемое,
а действительное насилие, против которого, по вашему же рассуждению, должно
бороться насилием. И потому те злые, против которых, по вашему же
рассуждению, несомненно нужно употреблять насилие, - это вы сами", - должны
сказать насильникам насилуемые люди. И люди нехристиане всегда и говорят, и
думают, и поступают так. Если насилуемые более злы, чем те, которые насилуют
их, то они нападают на них и стараются свергнуть и при удобных
обстоятельствах свергают их, или, что самое обыкновенное, вступают в ряды
насилующих и участвуют в их насилиях.
Так что то самое, чем защитники государственности пугают людей, тем, что
если бы не было насилующей власти, то злые властвовали бы над добрыми,
это-то самое, не переставая, совершалось и совершается в жизни человечества,
а потому упразднение государственного насилия не может ни в каком случае
быть причиною увеличения насилия злых над добрыми.
Если насилие правительственное уничтожится, то насилия будут совершаться,
может быть, другими людьми, а не теми, которыми они совершались прежде; но
сумма насилия ни в каком случае не может увеличиться оттого, что власть
перейдет от одних людей к другим.
"Государственное насилие может быть прекращено только тогда, когда
уничтожатся злые люди среди общества", - говорят защитники существующего
строя, подразумевая под этим то, что так как злые люди всегда будут, то
насилие никогда не прекратится. И это было бы справедливо, но только тогда,
когда было бы то, что ими предполагается, - именно, что насилующие суть
более добрые и что единственное средство избавления людей от зла есть
насилие. Тогда, точно, насилие никогда не могло бы прекратиться. Но так как
этого нет, а есть обратное, именно, что не более добрые насилуют злых, а
более злые насилуют добрых и что кроме насилия, никогда не прекращающего
зла, есть другое средство уничтожения насилия, то утверждение о том, что
насилие никогда не прекратится, несправедливо. Насилие уменьшается и
уменьшается и, очевидно, должно прекратиться, но не так, как представляют
это себе некоторые защитники существующего строя, тем, что люди, подлежащие
насилию, вследствие воздействия на них правительств, будут делаться все
лучше и лучше (вследствие этого они, напротив, становятся всегда хуже), а
вследствие того, что так как все люди постоянно становятся лучше и лучше, то
и наиболее злые люди, находящиеся во власти, становясь все менее и менее
злыми, сделаются уже настолько добры, что станут неспособны употреблять
насилие.
Движение вперед человечества совершается не так, что лучшие элементы
общества, захватив власть, употребляя насилие против тех людей, которые
находятся в их власти, делают их лучшими, как это думают и консерваторы и
революционеры, а совершается, во-первых, и главное, тем, что люди все вообще
неуклонно и безостановочно, более и более сознательно усваивают христианское
жизнепонимание, и, во-вторых, тем, что, даже независимо от сознательной
духовной деятельности людей, люди бессознательное вследствие самого процесса
захватывания власти одними людьми и смены их другими, невольно приводятся к
более христианскому отношению к жизни. Процесс этот совершается так, что
худшие элементы общества, захвативши власть и находясь в обладании ею, под
влиянием отрезвляющего свойства, всегда сопутствующего ей, становясь сами
все менее и менее жестокими, делаются неспособными употреблять жестокие
формы насилия и вследствие того уступают свое место другим, над которыми
совершается опять тот же процесс смягчения и, как бы сказать,
бессознательного охристианения.
С людьми совершается нечто подобное процессу кипения. Все люди большинства
нехристианского жизнепонимания стремятся к власти и борются, достигая ее. В
борьбе этой наиболее жестокие, грубые, наименее христианские элементы
общества, насилуя наиболее кротких, чутких к добру, наиболее христианских
людей, выступают посредством своего насилия в верхние слои общества. И тут
над людьми, находящимися в этом положении, совершается то, что предсказывал
Христос, говоря: "Горе вам, богатым, пресыщенным, прославленным";
совершается то, что люди, находясь во власти и в обладании последствий
власти - славы и богатства, доходя до известных различных, поставленных ими
самими себе в своих желаниях целей, познают тщету их и возвращаются к тому
положению, из которого вышли. Карл V, Иоанн IV, Александр I, познав всю
тщету и зло власти, отказывались от нее, потому что видели уже все зло ее и
были не в силах спокойно пользоваться насилием как добрым делом, как они
делали это прежде.
Но не одни Карлы и Александры проходят этот путь и признают тщету и зло
власти: через этот бессознательный процесс смягчения проходит всякий
человек, приобретший ту власть, к которой он стремился, всякий, не только
министр, генерал, миллионер, купец, но столоначальник, добившийся места,
которого он желал десять лет, всякий богатый мужик, отложивший одну-другую
сотню py6лей.
Через этот процесс проходят не только отдельные люди, но и совокупности
людей, целые народы.
Соблазны власти и всего того, что она дает, и богатства, почестей,
роскошной жизни, представляются достойной целью деятельности людей только до
тех пор, пока она не достигнута, но тотчас, как скоро человек достигает их,
обличают свою пустоту и теряют понемногу свою притягательную силу, как
облака, которые имеют форму и красоту только издали: стоит только вступить в
них, чтобы исчезло все то, что казалось в них прекрасным.
Люди, овладевшие властью и богатством, иногда те самые, которые
приобретали власть и богатство, большею же частью наследники их, перестают
уже быть столь жадными к власти и жестокими к приобретению ее.
Изведав опытом, под влиянием христианского воздействия, тщету плодов
насилия, люди иногда в одном, иногда через несколько поколений утрачивают те
пороки, которые возбуждаются страстью к приобретению власти и богатства, и,
становясь менее жестокими, не удерживают своего положения и вытесняются из
власти другими, менее христианскими, более злыми людьми и возвращаются в
низшие по положению, но высшие по нравственности слои общества, увеличивая
собой средний уровень христианского сознания всех людей. Но тотчас же после
них опять худшие, грубейшие, менее христианские элементы общества
поднимаются вверх, подвергаются вновь тому же процессу, как и их
предшественники, и опять через одно или несколько поколений, изведав тщету
плодов насилия и пропитавшись христианством, спускаются в среду насилуемых и
опять заменяются новыми, менее грубыми, чем прежние, насильниками, но более
грубыми, чем те, которых они насилуют. Так что, несмотря на то, что власть
остается такою же, какою она была, по внешней форме, с каждой переменой
людей, находящихся во власти, все больше и больше увеличивается число людей,
опытом жизни приводимых к необходимости усвоения христианского
жизнепонимания, и с каждой переменой, хотя самые грубые и жестокие, менее
христианские из всех и все менее и менее грубые и жестокие и более
христианские люди, чем прежде бывшие во власти, вступают в обладание
властью.
Насилие выбирает и привлекает к себе худшие элементы общества,
перерабатывает их и, улучшая и смягчая, возвращает их назад обществу.
Таков процесс, посредством которого христианство, несмотря на
употребляемое государственной властью насилие, препятствующее движению
вперед человечества, все более и более охватывает людей. Христианство
проникает в сознание людей не только несмотря на употребляемое властью
насилие, но посредством его.
И потому утверждение защитников государственного строя о том, что если
упразднить государственное насилие, то злые будут властвовать над добрыми,
не только не доказывает того, чтобы это (властвование злых над добрыми) было
опасно, так как это самое и происходит, но, напротив, доказывает то, что
государственное насилие, дающее возможность злым властвовать над добрыми, и
есть то зло, которое желательно уничтожить и которое постоянно уничтожается
самою жизнью.
"Но если бы и было справедливо то, что государственное насилие прекратится
тогда, когда обладающие властью настолько станут христианами, что сами
откажутся от нее, и не найдется более людей, готовых занять их места, и
справедливо, что процесс этот совершается, - говорят защитники существующего
порядка, - то когда же это будет? Если прошло 1800 лет и все еще так много
охотников властвовать и так мало охотников подчиняться, то нет никакого
вероятия, чтобы это не только случилось очень скоро, а случилось бы и
когда-нибудь".
"Если и есть, как и бывали прежде среди всех людей, такие, которые
предпочитают отказ от власти пользованию ею, то запас людей, предпочитающих
властвование подчинению, так велик, что трудно представить себе время, когда
бы он мог истощиться".
"Для того, чтобы произошел этот процесс охристианения всех людей, чтобы
все люди одни за другими перешли от языческого жизнепонимания к
христианскому и добровольно отказывались бы от власти и богатства и никто бы
не желал пользоваться ими, нужно, чтобы не только переделались в
христианство все те грубые, полудикие, совершенно не способные воспринять
христианство и следовать ему люди, которых всегда много среди каждого
христианского общества, но и все дикие и вообще нехристианские народы,
которых еще так много вне его. А потому, если и допустить даже, что процесс
охристианения когда-нибудь совершится над всеми людьми, то, судя по тому,
насколько подвинулось это дело в 1800 лет, это будет только через несколько
раз 1800 лет, а потому и нельзя и незачем думать теперь о невозможном
уничтожении власти, а нужно только стараться о том, чтобы власть эта была в
наилучших руках".
Так возражают защитники существующего строя. И рассуждение это было бы
совершенно справедливо, если бы переход людей от одного понимания жизни к
другому совершался посредством только одного того процесса, при котором
каждый человек отдельно и один за другим познает опытом тщету власти и
внутренним путем постигает истины христианские.
Процесс этот совершается непрестанно, и люди один за другим переходят этим
путем на сторону христианства.
Но переходят люди на сторону христианства не одним только этим внутренним
способом, а еще и другим, внешним способом, при котором уничтожается
постепенность этого перехода.
Переход людей от одного устройства жизни к другому совершается не
постоянно так, как пересыпается песок в песочных часах: песчинка за
песчинкой от первой до последней, а скорее так, как вливается вода в
опущенный в воду сосуд, который сначала только одной стороной медленно и
равномерно впускает в себя воду, а потом от тяжести уже влившейся в него
воды вдруг быстро погружается и почти сразу принимает в себя всю ту воду,
которую он может вместить.
То же происходит и с обществами людей при переходе от одного понимания, а
потому и устройства жизни, к другому. Люди только сначала постепенно и
равномерно один за другим воспринимают новую истину внутренним путем и
следуют ей в жизни; при известном же распространении истины она усваивается
ими уже не внутренним способом, не равномерно, а сразу, почти невольно.
И потому несправедливо рассуждение защитников существующего строя о том,
что если в продолжение 1800 лет только малая часть людей перешла на сторону
христианства, то нужно еще несколько раз 1800 лет до тех пор, пока все
остальные люди перейдут на его сторону, - несправедливо оно потому, что при
этом рассуждении не принимается во внимание другой, кроме внутреннего
постигновения истины, способ усвоения людьми новой истины и перехода от
одного склада жизни к другому.
Другой этот способ усвоения людьми новой открывшейся истины и переход к
новому устройству жизни состоит в том, что люди усваивают истину не только
потому, что они познают ее пророческим чувством или опытом жизни, а потому
еще, что при известной степени распространения истины люди, стоящие на
низшей степени развития, принимают ее все сразу, по одному доверию к тем,
которые приняли ее внутренним способом и прилагают ее к жизни.
Всякая новая истина, изменяющая склад человеческой жизни и двигающая
вперед человечество, воспринимается сначала только самым малым количеством
людей, понимающих ее внутренним путем. Остальные же люди, принявшие по
доверию предшествующую истину, ту, на которой основан существующий строй,
всегда противятся распространению новой истины.
Но так как, во-первых, люди не стоят на месте, а непрерывно движутся, все
более и более познавая истину и приближаясь к ней своею жизнью, и,
во-вторых, все они по своему возрасту, воспитанию, породе расположены в
постепенной градации от людей, наиболее способных понимать новые
открывающиеся истины внутренним путем, до людей, наименее способных к этому,
то люди, ближе других стоящие к тем, которые усвоили истину внутренним
способом, одни за другими сначала через длинные промежутки времени, а потом
все чаще и чаще переходят на сторону новой истины, и количество людей,
признающих новую истину, становится все больше и больше, и истина становится
все понятнее, и понятнее.
А чем больше людей усваивают новую истину и чем истина понятнее, тем более
возбуждается доверие в остальных, на низшей степени по способности понимания
стоящих людей, и тем легче для них становится постигновение ее и тем большее
число усваивает ее. И так идет движение, все убыстряясь и убыстряясь,
расширяясь и расширяясь, как ком снега, до тех пор, пока не зарождается при
этом согласное с новой истиной общественное мнение и вся остальная масса
людей уже не поодиночке, а вся сразу под давлением этой силы не переходит на
сторону новой истины и не устанавливается сообразный с этой истиной новый
склад жизни.
Люди, переходящие на сторону новой, дошедшей до известной степени
распространения, истины, переходят на ее сторону всегда сразу, массами и
подобны тому балласту, которым нагружают всегда сразу для устойчивого
уравновесия и правильного хода всякое судно. Не будь балласта, судно не
сидело бы в воде и изменяло бы свое направление при малейшем изменении
условий. Балласт этот, несмотря на то, что он кажется сначала излишним и
даже задерживающим ход судна, есть необходимое условие правильного движения
его.
То же и с той массой людей, которая всегда не один по одному, а всегда
сразу под влиянием нового общественного мнения переходит от одного
устройства жизни к другому. Масса эта всегда своей инертностью препятствует
быстрым, не проверенным мудростью людской, частым переходам от одного
устройства жизни к другому и надолго удерживает всякую долгим опытом борьбы
проверенную, вошедшую в сознание человечества истину.
И потому несправедливо рассуждение о том, что если только малая, самая
малая часть человечества усвоила христианскую истину в продолжение 18 веков,
то все человечество усвоит ее только через много, много раз 1800 лет, т. е.
так еще не скоро, что нам, живущим теперь, нельзя и думать об этом.
Несправедливо потому, что люди, стоящие на низшей степени развития, те самые
народы и люди, которых защитники существующего строя представляют помехой
для осуществления христианского строя жизни, это самые те люди, которые
всегда сразу массами переходят на сторону истины, принятой общественным
мнением.
И потому перемена в жизни человечества та, вследствие которой люди,
пользующиеся властью, откажутся от нее и из людей, покоряющихся власти, не
найдется более людей, желающих захватить ее, наступит не тогда только, когда
все люди один по одному до последнего сознательно усвоят христианское
жизнепонимание, а тогда, когда возникнет такое определенное и всем понятное
христианское общественное мнение, которое покорит себе всю ту инертную
массу, не способную внутренним путем усвоять истины и по этому самому всегда
подлежащую воздействию общественного мнения.
Общественное же мнение не нуждается для своего возникновения и
распространения в сотнях и тысячах лет и имеет свойство заразительно
действовать на людей и с большою быстротою охватывать большие количества
людей.
"Но если даже и справедливо, - скажут защитники существующего строя, - то,
что общественное мнение, при известной степени своей определенности и
ясности, может заставить инертную массу людей внехристианских обществ -
нехристианские народы - и людей испорченных и грубых, живущих среди обществ,
подчиниться ему, то какие признаки того, что это христианское общественное
мнение возникло и может заменить действие насилия?"
"Нельзя рисковать, отбросив насилие, которым поддерживается существующий
порядок, положиться на неосязаемую и неопределенную силу общественного
мнения, предоставив диким людям вне и внутри обществ безнаказанно грабить,
убивать и всячески насиловать христиан".
"Если с помощью власти мы насилу отливаемся от нехристианских элементов,
готовых всегда залить нас и уничтожить все успехи христианской цивилизации,
то есть ли, во-первых, вероятие того, чтобы общественное мнение могло
заменить эту силу и обеспечить нас, а во-вторых, как найти тот момент, в
который общественное мнение стало настолько сильно, что может заменить
власть? Oтменить власть и положиться для защиты себя на одно общественное
мнение значило бы поступить так же безумно, как поступил бы человек в
зверинце, который, отбросив оружие, выпустил бы из клеток всех львов и
тигров, положившись на то, что звери в клетках и под раскаленными прутами
казались смирными".
"И потому люди, имеющие власть, поставленные судьбою или Богом в положение
властвующих, не имеют права рисковать погибелью всех успехов цивилизации
только потому, что они пожелают сделать опыт о том, может или не может
общественное мнение заменить ограждение власти, а потому и не должны
прекращать насилия".
Французский забытый теперь писатель Alphonse Karr сказал где-то, доказывая
невозможность уничтожения смертной казни: "Пусть господа убийцы сначала
подадут нам пример". И много раз я потом слыхал повторение этой шутки
людьми, которым казалось, что этими словами выражен убедительный и
остроумный довод против уничтожения смертной казни. А между тем нельзя яснее
выразить всю ложь довода тех, которые считают, что нельзя правительствам
отменить насилие до тех пор, пока люди способны к нему, как именно этой
шуткой.
"Пусть, - говорят защитники правительственного насилия, - убийцы покажут
нам пример, отменив смертоубийство, тогда и мы отменим его". Но убийцы
говорят то же самое, но только с гораздо большим правом. Убийцы говорят:
"Пускай те, которые взялись учить нас и руководить нами, покажут нам пример
отменения смертоубийства, тогда и мы последуем ему". И они говорят это не
для шутки, а серьезно, потому что действительно таково положение дела.
"Мы не можем прекратить насилие, потому что мы окружены насильниками".
Ничто более этого ложного рассуждения не препятствует в наше время
движению вперед человечества и установлению среди него того строя жизни,
который свойствен уже его теперешнему сознанию.
Люди, обладающие властью, уверены в том, что движет и руководит людьми
только насилие, и потому для поддержания существующего порядка смело
употребляют насилие. Существующий же порядок держится не насилием, а
общественным мнением, действие которого нарушается насилием.
И потому деятельность насилия ослабляет, нарушает то самое, что она хочет
поддерживать.
Насилие всегда, в лучшем случае, если оно не преследует одних личных целей
людей, находящихся во власти, отрицает и осуждает в одной неподвижной форме
закона то, что большею частью уже гораздо прежде отрицалось и осуждалось
общественным мнением, но с тою разницею, что, тогда как общественное мнение
отрицает и осуждает все поступки, противные нравственному закону, захватывая
поэтому в свое осуждение самые разнообразные положения, закон,
поддерживаемый насилием, осуждает и преследует только известный, очень узкий
ряд поступков, этим самым как бы оправдывая все поступки такого же порядка,
не вошедшие в его определение. Общественное мнение уже со времени Моисея
считает корыстолюбие, распутство и жестокость злом и осуждает их. И оно
отрицает и осуждает всякого рода проявления корыстолюбия - не только
приобретение чужой собственности насилием, обманом, хитростью, но и жестокое
пользование ею; осуждает всякого рода распутство, будь то блуд с наложницей,
невольницей, разведенной женой и даже своей; осуждает всякую жестокость,
выражающуюся в побоях, в дурном содержании, в убийстве не только людей, но и
животных. Закон же, основанный на насилии, преследует только известные виды
корыстолюбия, как-то: воровство, мошенничество и известные виды распутства и
жестокости, как-то: нарушение супружеской верности, убийства, увечья, -
вследствие этого как бы разрешая все те проявления корыстолюбия, распутства
и жестокости, которые не подходят под его узкое, подверженное лжетолкованиям
определение.
Но мало того, что насилие извращает общественное мнение, оно производит в
людях еще то пагубное убеждение, что движутся люди не духовной силой,
влекущей их к постигновению истины и осуществлению ее той духовной силой,
которая составляет источник всякого движения вперед человечества, а
насилием, - тем самым действием, которое не только не приближает людей к
истине, но всегда удаляет их от нее. Заблуждение это пагубно тем, что оно
заставляет людей, пренебрегая основной силой своей жизни - своей духовной
деятельностью, - переносить все свое внимание и энергию на деятельность
насилия поверхностную, праздную и большею частью вредную.
Заблуждение это подобно тому, в котором бы находились люди, желавшие
заставить двигаться паровоз тем, что они руками вертели бы колеса его, не
догадываясь о том, что основная причина движения его есть расширение пара, а
не движение колес. Люди, которые стали бы руками и рычагами вертеть колеса,
только вызвали бы подобие движения, а между тем изогнули бы колеса, помешав
этим возможности настоящего движения.
То же делают люди, думающие посредством внешнего насилия двигать людьми.
Люди говорят, что христианская жизнь без насилия не может установиться
потому, что есть дикие народы внехристианского общества - в Африке, в Азии
(некоторые такою угрозою нашей цивилизации представляют китайцев), и есть
такие дикие, испорченные и, по новой теории наследственности, прирожденные
преступники среди христианских обществ, и что для удержания тех и других
людей от разрушений нашей цивилизации необходимо насилие.
Но те дикие люди и вне и внутри обществ, которыми мы пугаем себя и других,
никогда не покорялись насилию, не покорены им и теперь.
Народы никогда не покоряли себе других народов одним насилием. Если народ,
покорявший другой, стоял на низшей степени paзвития, то всегда повторялось
то, что он не вводил насилием своего устройства жизни, а, напротив, всегда
сам подчинялся тому устройству жизни, которое существовало в покоренном
народе. Если чем покорен или близок к покорению какой-либо из подавляемых
силою народов, то только общественным мнением, а никак не насилием, которое,
напротив, все больше и больше возмущает народ.
Если покорялись когда люди целыми народами новому религиозному исповеданию
и целыми народами крестились или переходили в магометанство, то совершались
эти перевороты не потому, что их принуждали к этому люди, обладающие властью
(насилие, напротив, чаще в обратную сторону поощряло эти движения), а
потому, что принуждало их к этому общественное мнение. Народы же, которые
силою принуждались к принятию вер победителей, никогда не принимали их.
То же и по отношению тех диких элементов, живущих среди обществ: ни
увеличение, ни уменьшение строгости наказаний, ни изменение тюрем, ни
увеличение полиции не уменьшают и не увеличивают количества преступлений, -
уменьшается оно только вследствие изменения общественного мнения. Никакие
строгости не искоренили дуэлей и кровомщения в некоторых странах. Сколько бы
ни казнили черкесов за воровство, они продолжают красть из молодечества,
потому что ни одна девушка не пойдет за молодого человека, не показавшего
свою удаль, укравши лошадь или по крайней мере барана. Если люди перестанут
драться на дуэлях и черкесы воровать, то не из страха перед казнями (страх
казни прибавляет прелести молодечества), а потому, что общественное мнение
изменится. То же и во всех других преступлениях. Насилие никогда не может
уничтожить того, что признается общественным мнением. Напротив, стоит только
общественному мнению стать прямо вразрез с насилием, и оно уничтожает все
действие насилия, как это было и всегда бывает при всяком мученичестве.
Что бы было, если бы не употреблялось насилия против враждебных народов и
преступных элементов общества, мы не знаем. Но то, что теперь употребление
насилия не покоряет ни тех, ни других, это мы знаем по продолжительному
опыту.
Да и как же покорить силою народы, которых все воспитание, все предания,
даже религиозное учение ведет к тому, чтобы высшую добродетель видеть в
борьбе с поработителями и в стремлении к свободе? И как искоренить насилием
преступления в среде наших обществ, когда то, что считается правительствами
преступлением, общественным мнением считается подвигом. Истребить насилием
можно такие народы и таких людей, как это и делается, но покорить нельзя.
Решителем всего, основною силою, двигавшею и двигающею людьми и народами,
всегда была и есть только одна невидимая, неосязаемая сила -
равнодействующая всех духовных сил известной совокупности людей и всего
человечества, выражающаяся в общественном мнении.
Насилие только ослабляет эту силу, задерживает, извращает и подменивает ее
другою, не только не полезною для движения вперед человечества, но вредною
деятельностью.ного
мнения, устанавливающегося только христианскою жизнью, христианскими
поступками, христианскими примерами. И вот для того, чтобы завладеть теми
людьми, которые остались не покоренными христианству, имея только это одно,
только одно средство, люди нашего времени делают как раз обратное
тому, что может достигнуть цели.
Для покорения христианству диких народов, которые нас не трогают и на
угнетение которых мы ничем не вызваны, мы, вместо того чтобы прежде всего
оставить их в покое, а в случае необходимости или желания сближения с ними
воздействовать на них только христианским к ним отношением, христианским
учением, доказанным истинными христианскими делами терпения, смирения,
воздержания, чистоты, братства, любви, мы, вместо этого, начинаем с того,
что, устраивая среди них новые рынки для нашей торговли, имеющие целью одну
нашу выгоду, захватываем их землю, т. е. грабим их, продаем им вино, табак,
опиум, т. е. развращаем их и устанавливаем среди них наши порядки, обучаем
их насилию и всем приемам его, т. е. следованию одному животному закону
борьбы, ниже которого не может спуститься человек, делаем все то, что нужно
для того, чтобы скрыть от них все, что есть в нас христианского. И после
этого, послав к ним десятка два болтающих притворный церковный вздор
миссионеров, мы в виде неопровержимого доказательства невозможности
приложения к жизни христианских истин приводим эти наши опыты обращения
диких в христианство.
То же и для тех так называемых преступников, живущих внутри наших обществ.
Для того, чтобы покорить этих людей христианству, есть только
одно-единственное средство: христианское общественное мнение, которое
может быть установлено среди этих людей только истинным христианским
учением, подтвержденным истинным христианским примером жизни.
И вот для проповедания этого христианского учения и подтверждения его
христианским примером мы устраиваем среди этих людей мучительные тюрьмы,
гильотины, виселицы, казни, приготовления к убийству, на которые употребляем
все свои силы, устраиваем для черного народа идолопоклоннические вероучения,
долженствующие одурять их, устраиваем правительственную продажу
одурманивающих ядов - вина, табаку, опиума; учреждаем даже проституцию;
отдаем землю тем, кому она не нужна; устраиваем зрелища безумной роскоши
среди нищеты; уничтожаем всякую возможность всякого подобия христианского
общественного мнения; старательно разрушаем устанавливающееся христианское
общественное мнение и потом этих-то самых нами самими старательно
развращенных людей, запирая их, как диких зверей, в места, из которых они не
могут выскочить и в которых они еще более звереют, или убивая их, - этих
самых нами со всех сторон развращенных людей приводим в доказательство того,
что на людей нельзя действовать иначе, как грубым насилием. старательно
развращенных людей, запирая их, как диких зверей, в места, из которых они не
могут выскочить и в которых они еще более звереют, или убивая их, - этих
самых нами со всех сторон развращенных людей приводим в доказательство того,
что на людей нельзя действовать иначе, как грубым насилием.
Совершается нечто подобное тому, что бывает тогда, когда заботливые
невежественные врачи, поставив выздоравливающего силою природы больного в
самые невыгодные условия гигиены и пичкая его ядовитыми лекарствами, потом
утверждают, что больной не умер только благодаря их гигиене и лечению, тогда
как больной уже давно бы был совсем здоров, если бы они его оставили в
покое.
Насилие, которое выставляется орудием поддержания христианского устройства
жизни, не только не производит этого действия, а, напротив, оно-то и
препятствует общественному устройству быть тем, чем оно могло и должно бы
быть. Общественное устройство таково, каково оно есть, не благодаря насилию,
а несмотря на него.
И потому несправедливо утверждение защитников существующего строя о том,
что если насилие только едва удерживает злые нехристианские элементы
человечества от нападения на нас, то упразднение насилия и замена его
общественным мнением не оградят человечества. Несправедливо это потому, что
насилие не ограждает человечества, а, напротив, лишает человечество
единственной возможности действительного ограждения себя установлением и
распространением христианского общественного мнения на существуюшее
устройство жизни. Только при упразднении насилия христианское общественное
мнение перестанет извращаться, получит возможность беспрепятственного
распространения, и люди не будут направлять свои силы на то, что не нужно
им, а направят их на ту одну духовную силу, которая движет ими.
Но как отбросить очевидное, осязаемое ограждение городового с пистолетом и
положиться на нечто невидимое, неосязаемое - общественное мнение? Существует
ли еще оно, или нет? Главное же, тот порядок вещей, в котором мы живем, мы
знаем. Хорош ли, дурен ли он, мы знаем его недостатки и привыкли к нему,
знаем, как вести себя, что делать в теперешних условиях; но что будет тогда,
когда мы откажемся от него и положимся на что-то невидимое, неосязаемое и
вполне не известное? И людям представляется страшной та неизвестность, в
которую они вступают, отказавшись от знакомых порядков жизни.
Но ведь хорошо бояться неизвестности, когда известное нам наше положение
прочно и обеспечено. Но положение наше не только не обеспечено, но мы
несомненно знаем, что стоим на краю погибели.
Если уж бояться, то будем бояться того, что, точно, страшно, а не того,
что мы только предполагаем страшным.
Боясь сделать усилие, чтобы вырваться из губящих нас условий только
потому, что будущее не вполне известно нам, мы похожи на пассажиров тонущего
корабля, которые бы, боясь сесть в лодку, перевозящую их на берег, забились
бы в каюту и не хотели бы выходить из нее; или на тех овец, которые от
страха огня, охватившего двор, жмутся под сарай и не выходят в открытые
ворота.
Разве можно нам, людям, стоящим на пороге ужасающей по бедственности и
истребительности войны внутренних революций; перед которой, как говорят
приготовители ее, ужасы 93 года будут игрушкой, говорить об опасности,
которая угрожает нам от дагомейцев, зулусов и т. п., которые живут за
тридевять земель и не думают нападать на нас и от тех нескольких тысяч
одуренных нами же и развращенных мошенников, воров и убийц, число которых не
уменьшается от всех наших судов, тюрем и казней.
Кроме того, страх этот перед упразднением видимого ограждения полицейского
городового есть страх преимущественно городских людей, т. е. людей, живущих
в ненормальных и искусственных условиях. Люди, живущие в естественных
условиях жизни, не по городам, но среди природы, борясь с нею, живут без
этого ограждения и знают, как мало может оградить их насилие от окружающих
их действительных опасностей. В страхе этом есть что-то болезненное,
зависящее преимущественно от тех ложных условий, в которых многие из нас
живут и выросли.
Доктор-психиатр рассказывал, что однажды летом, когда он выходил из
больницы, душевнобольные сопровождали его до ворот на улицу. "Пойдемте со
мной в город", - предложил им доктор. Больные согласились, и небольшая кучка
пошла за доктором. Но чем дальше они подвигались по улице, где происходило
свободное движение здоровых людей, тем более робели и все ближе и ближе
жались к доктору, задерживая его ход. И наконец, все стали проситься назад в
свою больницу, к своему безумному, но привычному образу жизни, к своим
сторожам, побоям, длинным рукавам, одиночникам.
Так же жмутся и тянутся назад к своему безумному строю жизни, своим
фабрикам, судам, тюрьмам, казням, войнам люди, которых зовет христианство на
волю, на свободную, разумную жизнь будущего, наступающего века.
Люди говорят: "Чем мы будем обеспечены, когда уничтожится существующее
устройство? Какие именно и в чем будут состоять те новые порядки, которые
заменят теперешние? До тех же пор, пока мы не будем знать, как именно
сложится наша жизнь, мы не пойдем вперед и не тронемся с места".
Требование это подобно тому, которое заявил бы исследователь новых стран,
потребовав подробное описание той страны, в которую он вступает.
Если бы жизнь отдельного человека при переходе от одного возраста к
другому была бы вполне известна ему, ему незачем бы было жить. То же и с
жизнью человечества: если бы у него была программа той жизни, которая
ожидает его при вступлении в новый возраст его, то это было бы самым верным
признаком того, что оно не живет, не движется, а толчется на месте.
Условия нового строя жизни не могут быть известны нам, потому что они
должны быть выработаны нами же. Только в том и жизнь, чтобы познавать
неизвестное и сообразовать с этим новым познанием свою деятельность.
В том жизнь каждого отдельного человека, и в том жизнь человеческих
обществ и человечества.

    XI



Положение христианского человечества со своими тюрьмами, каторгами,
виселицами, с своими фабриками, скоплениями капиталов, с своими податями,
церквами, кабаками, домами терпимости, все растущими вооружениями и
миллионами одуренных людей, готовых, как цепные собаки, броситься на тех, на
кого их натравят хозяева, было бы ужасным, если бы оно было произведением
насилия, но оно есть прежде всего произведение общественного мнения. А то,
что установлено общественным мнением, не только может им же быть разрушено,
но им же и разрушается.
Сотни миллионов денег, десятки миллионов дисциплинированных людей,
удивительной силы орудия истребления, при доведенной до последней степени
совершенства организации, при целой армии людей, призванной к тому, чтобы
обманывать и гипнотизировать народ, и все это подчиненное, посредством
электричества, уничтожающего пространство, людям, считающим такое устройство
общества не только выгодным для себя, но таким, без которого они должны
неизбежно погибнуть, и потому употребляющим все силы своего ума для
поддержания его, - какая, казалось бы, несокрушимая сила.
А между тем стоит только представить себе то, к чему дело идет и чему
никто не может воспрепятствовать, что между людьми установилось с такою же
силою и всеобщностью, как и языческое общественное мнение, общественное
мнение христианское и заменило языческое, что большинство людей так же
стыдится участия в насилии и пользовании им, как стыдятся теперь люди
мошенничества, воровства, нищенства, трусости, и тотчас же само собой, без
борьбы и насилия уничтожается это сложное и кажущееся столь могущественным
устройство жизни. А для того, чтобы это случилось, не нужно, чтобы вошло в
сознание людей что-либо новое, а только чтобы исчез тот туман, который
скрывает от людей истинное значение некоторых дел насилия, чтобы растущее
христианское общественное мнение пересилило отживающее общественное мнение
языческое, допускавшее и оправдывавшее дела насилия. Нужно только, чтобы
людям стало так же стыдно делать дела насилия, участвовать в них и
пользоваться ими, как стыдно теперь быть и слыть мошенником, вором, трусом,
пищим. А это самое начинает совершаться. Мы только не замечаем этого, как не
замечают люди движения, когда они сами движутся вместе со всем окружающим.
Правда, устройство жизни в главных чертах остается все таким же
насильническим, каким оно было 1000 лет тому назад, и не только таким же, но
в некоторых отношениях, особенно в приготовлениях к войне и в самых войнах,
оно представляется даже более жестоким; но зарождающееся христианское
общественное мнение, то самое, которое при известной степени развития должно
изменить все языческое устройство жизни, уже начинает действовать. Засохшее
дерево по виду стоит так же твердо, как оно стояло и прежде, - оно даже
кажется тверже, потому что стало жестче, - но оно уже подтачивается в
сердцевине и готовится к падению. То же и с теперешним насильническим
устройством жизни. Внешнее положение людей то же: такие же одни насильники,
другие насилуемые, но уже, не тот взгляд и насилующих и насилуемых на
значение и достоинство положений тех и других.
Люди насилующие, т. е. участвующие в управлении, и люди, пользующиеся
насилием, т. е. богатые, не представляют уже теперь из себя, как это было
прежде, цвета общества и тот идеал человеческого благополучия и величия, к
которому стремились прежде все насилуемые. Теперь уже, очень часто, не
насилуемые стремятся к положению насилующих и стараются подражать им, а,
напротив, насилующие часто добровольно отказываются от выгод своего
положения, избирают положение насилуемых и стараются в простоте жизни
уподобиться насилуемым.
Не говоря уже о явно презираемых теперь должностях и положениях, вроде:
шпионов, агентов тайной полиции, ростовщиков, кабатчиков, - большое
количество положений насильников, считавшихся прежде почетными, вроде
полицейских, придворных, судейских, административных, духовных, военных,
откупщицких, банкирских, не только не считается всеми желательным, но уже
осуждается известным наиболее уважаемым кругом людей. Есть уже люди, которые
добровольно отказываются от этих прежде считавшихся безукоризненными
положений и предпочитают им менее выгодные, но не связанные с насилием
положения.
Но не только правительственные люди, есть уже и такие богатые люди,
которые не по религиозному чувству, как это бывало прежде, а только
вследствие особенной чуткости к зарождающемуся общественному мнению
отказываются от унаследованных состояний, считая справедливым пользование
только тем, что заработано своим трудом.
Положение участника в правительстве и богача уже не представляется, как
оно было прежде и каково оно теперь среди нехристианских народов, несомненно
почтенным и достойным уважения положением и благословением Божиим. Люди,
наиболее чуткие, нравственные (большею частью они же и наиболее
образованные) избегают этих положений и предпочитают им более скромные, но
не зависимые от насилия положения.
Лучшие молодые люди в том возрасте, когда они еще не испорчены жизнью и
избирают карьеру, предпочитают деятельность врачей, технологов, учителей,
художников, писателей, даже просто земледельцев, живущих своим трудом,
положениям судейским, административным, духовным и военным, оплачиваемым
правительством, или положению людей, живущих своими доходами.
Большинство памятников, воздвигаемых теперь, воздвигается уже не
государственным деятелям, не генералам и уже никак не богачам, а ученым,
художникам, изобретателям, людям, не имевшим не только ничего общего ни с
правительствами, ни с властью, но очень часто боровшимся с нею. Воспеваются
в поэзии, изображаются пластическим искусством, почитаются торжественными
юбилеями не столько государственные люди и богачи, сколько ученые,
художники...
Лучшие люди нашего времени стремятся в эти наиболее чтимые положения, и
потому круг, из которого отбираются люди правительственные и богатые,
становится все меньше и низменнее, так что по уму, образованию и в
особенности по нравственным качествам уже теперь люди, стоящие во главе
управления, и богачи не составляют, как это было в старину, цвета общества,
а, напротив, стоят ниже среднего уровня.
Как в России и Турции, так в Америке и Франции, сколько правительства ни
переменяют своих чиновников, большинство их люди корыстные и продажные,
стоящие на такой низкой степени нравственности, что они не удовлетворяют
даже и тем низким требованиям простой неподкупности, которые предъявляются к
ним правительствами. Часто можно слышать теперь наивные сетования
правительственных людей о том, что лучшие люди по какой-то страной, как им
кажется, случайности, всегда находятся во враждебном им лагере. Вроде того,
как если бы люди сетовали, что по какой-то странной случайности в палачи
попадаются все люди неутонченные и не особенно добрые.
Большинство богатых людей точно так же в наше время составляются уже не из
самых утонченных и образованных людей общества, как это было прежде, а или
из грубых собирателей богатств, занятых только обогащением себя, большею
частью нечестными средствами, или из вырождающихся наследников этих
собирателей, не только не играющих выдающейся роли в обществе, но
подвергающихся в большинстве случаев всеобщему презрению.
Но мало того, что круг людей, из которого отбираются слуги правительства и
богатые люди, становится все меньше и меньше и низменнее и низменнее, сами
люди эти уже не приписывают тем положениям, которые они занимают, прежнего
значения и часто, стыдясь их и в ущерб тому делу, которому они служат, не
исполняют того, что они по своему положению призваны делать. Короли и
императоры почти ничем уже не управляют, никогда почти сами не решаются
совершать внутренние изменения и вступать в новые внешние политические
условия, а большею частью предоставляют решение этих вопросов
государственным учреждениям или общественному мнению. Все обязанности их
сводятся к тому, чтобы быть представителями государственного единства и
могущества. Но и эту обязанность они исполняют все хуже и хуже. Большинство
их не только не держится в прежнем недосягаемом величии, а, напротив, все
более и более демократизируется, Даже энканальируется, сбрасывая с себя
последний внешний престиж, т. е. нарушая то самое, что они призваны
поддерживать. То же происходит и с военными. Военные люди высших чинов,
вместо того чтобы поощрять грубость и жестокость воинов, необходимые для их
дела, сами распространяют между военным сословием образование, проповедуют
гуманность и часто сами даже разделяют социалистические убеждения масс и
отрицают войну. В последних заговорах против русского правительства многие
из замешанных были военные. И таких военных заговорщиков становится все
больше и больше. И очень часто случается, как это было на днях, что
призванные для усмирения жителей военные отказываются стрелять по ним.
Военное молодечество прямо осуждается самими военными и часто служит
предметом насмешек. То же с судьями и прокурорами: судьи, обязанные судить и
приговаривать преступников, ведут заседания так, чтобы оправдывать их, так
что правительство русское, для осуждения тех лиц, которых ему нужно осудить,
уже никогда не подвергает их обыкновенным судам, а передает так называемому
военному суду, представляющему только подобие суда. То же и с прокурорами,
которые часто отказываются от обвинений и даже вместо обвинений, обходя
закон, защищают тех, кого они должны обвинять. Ученые юристы, обязанные
оправдывать насилие власти, все более и более отрицают право наказания и
вводят на место его теории невменяемости и даже не исправления, а лечения
тех, которых называют преступниками. Тюремщики и начальники каторжников
большею частью делаются защитниками тех, кого они должны мучить. Жандармы и
сыщики постоянно спасают тех, кого они должны губить. Духовные лица
проповедуют терпимость, иногда даже отрицание насилия, и более образованные
из них стараются в своих проповедях обходить ту самую ложь, которая
составляет весь смысл их положения и которую они призваны проповедовать.сполнения своих обязанностей, так что в России
смертные приговоры часто не могут приводиться в исполнение за отсутствием
палачей, так как охотников поступать в палачи, несмотря на все выгоды,
представляемые этим людям, выбираемым из каторжников, становится все меньше
и меньше. Губернаторы, исправники, становые, сборщики податей, мытари часто,
жалея народ, стараются найти предлоги для несобирания с народа податей.
Богачи не решаются пользоваться своим богатством только для себя, а
распределяют его на общественные дела. Землевладельцы устраивают на своих
землях больницы, школы, а некоторые из них даже отказываются от владения
землей и передают ее земледельцам или устраивают на ней общины. Заводчики и
фабриканты устраивают больницы, училища, кассы, пенсии, жилища для рабочих;
некоторые учреждают товарищества, в которых сами становятся равными с
другими участниками. Капиталисты отдают часть своих капиталов на
общественные, образовательные, художественные, филантропические учреждения.
Не в силах расстаться с своими богатствами при жизни, многие из них после
смерти по завещаниям все-таки отказываются от них в пользу общественных
учреждений.
Все эти явления могли бы казаться случайными, если бы они все не сводились
к одной общей причине, как и могло бы казаться случайным то, что весной на
некоторых деревьях начинает наливаться почка, если бы мы не знали, что
причина этого - общая весна и что если на некоторых деревьях ветви начали
мякнуть, то наверное, то же будет и со всеми.
То же и в проявлении христианского общественного мнения о значении насилия
и того, что основано на нем. Если это общественное мнение влияет уже на
некоторых наиболее чутких людей и заставляет их каждого в своем деле
отказываться от преимуществ, даваемых насилием, или не пользоваться им, то
оно будет влиять и дальше, и будет влиять до тех пор, пока не изменит всю
деятельность людей и не приведет ее в согласие с тем христианским сознанием,
которое уже живет в передовых людях человечества.
И если теперь уже есть правители, не решающиеся ничего предпринимать сами
своей властью и старающиеся быть как можно более похожими не на монархов, а
на самых простых смертных, и высказывающие готовность отказаться от своих
прерогатив и стать первыми гражданами своей республики; и если есть уже
такие военные, которые понимают все зло и грех войны и не желают стрелять ни
в людей чужого, ни своего народа; и такие судьи и прокуроры, которые не
хотят обвинять и приговаривать преступников; и такие духовные, которые
отказываются от своей лжи; и такие мытари, которые стараются как можно
меньше исполнять то, что они призваны делать; и такие богатые люди, которые
отказываются от своих богатств, - то неизбежно сделается то же самое и с
другими правительствами, другими военными, другими судейскими, духовными,
мытарями и богачами.ыми,
мытарями и богачами. А не будет людей, готовых занимать эти положения, не
будет и самих положений и насилия.
Но не этим одним путем ведет общественное мнение людей к уничтожению
существующего порядка и заменению его новым. По мере того как положения
насилия становятся все менее и менее привлекательными и все менее и менее
находится охотников занимать их, все более и более разъясняется и ненужность
их.
Те же в христианском мире правители и правительства, те же войска, те же
суды, те же мытари, то же духовенство, те же богачи землевладельцы,
фабриканты и капиталисты, как и прежде, но совсем другое уже отношение к ним
людей и самих людей к своему положению.
Все те же правители, так же ездят на свидания, такие же встречи, и охоты,
и пиры, и балы, и мундиры, и такие же дипломаты, и разговоры о союзах и
войнах; такие же парламенты, в которых так же разбираются вопросы восточные
и африканские, и союзов, и разрывов, и гомруля, и 8-часового дня. И так же
сменяются одни министерства другими, такие же речи, инциденты. Но людям,
видящим, каким образом одна статья в газете изменяет более положение дел,
чем десятки свиданий монархов и сессий парламентов, все яснее и яснее
становится, что не эти встречи, и свидания, и разговоры в парламентах
руководят делами людей, а нечто независимое от всего этого и нигде не
сосредоточенное.
Те же генералы, и офицеры, и солдаты, и пушки, и крепости, и смотры, и
маневры, но войны нет год, десять, двадцать лет, и кроме того все менее и
менее можно надеяться на военных для усмирения бунтов, и все яснее и яснее
становится, что поэтому генералы, и офицеры, и солдаты суть только члены
торжественных процессий, - предметы забавы правителей, большие, слишком
дорогостоящие кордебалеты.
Те же прокуроры, и судьи, и такие же заседания, но становится все яснее и
яснее, что так как гражданские суды решаются по самым разнообразным
причинам, но только не по справедливости, и что уголовные суды не имеют
никакого смысла, потому что наказания не достигают никакой допускаемой даже
самими судьями цели, то учреждения эти не представляют никакого другого
значения, как только средство кормления людей, ни на что более полезное не
способных.
Те же священники, и архиереи, и церкви, и синоды, но всем становится все
яснее и яснее, что люди эти давно уже сами не верят в то, что проповедуют, и
потому не могут уже никого убедить в необходимости верить в то, во что они
сами не верят.
Те же сборщики податей, но они все менее и менее делаются способными силою
отнимать у людей их имущество, и становится все яснее и яснее, что люди без
сборщиков податей могут по добровольной подписке собрать все, что им нужно.
Те же богачи, но все становится яснее и яснее, что они могут быть полезны
только в той мере, в которой они перестанут быть личными распорядителями
своих богатств и отдадут обществу все или хоть часть своего состояния.
Когда же все это совсем и всем сделается вполне ясным, естественно будет
людям спросить себя: "Да зачем же нам кормить и содержать всех этих королей,
императоров, президентов и членов разных палат и министерств, ежели от всех
их свиданий и разговоров ничего не выходит? Не лучше ли, как говорил
какой-то шутник, сделать королеву из гуттаперчи?
"И на что нам войска с их генералами, и музыками, и кавалериями, и
барабанами? На что они нужны, когда войны нет, никто не желает никого
завоевывать, и даже если и есть война, то барышами от нее не дают
воспользоваться другие народы и по своему народу войска отказываются
стрелять?"
"И на что такие судьи и прокуроры, которые в гражданских делах решают не
по справедливости, а в уголовных делах сами знают, что всякие наказания
бесполезны?"
"И на что такие сборщики податей, которые неохотно coбирают подати, а то,
что нужно, собирается и без них?"
"И на что духовенство, которое давно уже не верит в то, что оно должно
проповедовать?"
"И на что капиталы в частных руках, когда они могут приносить пользу,
только сделавшись общим достоянием?"
А раз спросив себя об этом, люди не могут не прийти к решению перестать
содержать все эти ставшие бесполезными учреждения.
Но мало того, что люди, содержащие эти учреждения, придут к решению
упразднить их, сами люди, занимающие эти положения, одновременно или еще
прежде этого будут приведены к необходимости отказа от этих положений.
Общественное мнение все более и более осуждает и отрицает насилие, и
потому люди, все более и более подчиняясь общественному мнению, все менее и
менее охотно занимают положения, поддерживаемые насилием; те же, которые
занимают эти положения, все менее и менее могут употреблять насилие. Не
употребляя же насилия, но оставаясь в положении, обусловливаемом насилием,
люди, занимающие эти положения, все более и более становятся ненужными. И
ненужность эта, все более и более чувствуясь и теми, которые поддерживают
эти положения, и теми, которые находятся в них, сделается, наконец, такова,
что не найдется более людей для того, чтобы поддерживать эти положения, и
таких, которые бы решились занимать их.
Раз я в Москве присутствовал при спорах о вере, которые происходили по
обыкновению на Фоминой у церкви в Охотном ряду. Собралась на тротуаре кучка,
человек 20, и шел серьезный разговор о религии. В это же время был какой-то
концерт в рядом стоящем здании дворянского собрания, и полицейский офицер,
заметив кучку народа, собравшуюся у церкви, прислал верхового жандарма с
приказанием разойтись. Офицеру собственно не нужно было, чтобы расходились.
Собравшиеся 20 человек никому не мешали; но офицер стоял тут целое утро, и
ему надо было что-нибудь делать. Молодой малый - жандарм, молодецки
подпираясь правой рукой и гремя саблей, подъехал к нам и строго приказал:
"Разойтись! Что собрались?" Все оглянулись на жандарма, и один из
говоривших, скромный человек в чуйке, спокойно и ласково сказал: "Мы говорим
о деле, и нам незачем расходиться, а ты лучше, молодой человек, слезь да
послушай, о чем говорят. И тебе будет на пользу", и, отвернувшись, продолжал
беседу. Жандарм молча отвернул лошадь и отъехал.
То же самое должно совершиться во всех делах насилия. Офицеру скучно, ему
делать нечего; он, бедный, поставлен в такое положение, в котором ему
необходимо распоряжаться. Он лишен всякой человеческой жизни, ему можно
только смотреть и распоряжаться, распоряжаться и смотреть, хотя распоряжения
его и смотренье ни для чего не нужны. В таком же положении отчасти уже
находятся и в скором времени вполне будут находиться все эти несчастные
правители, министры, члены парламентов, губернаторы, генералы, офицеры,
архиереи, священники, богачи даже. Им больше ничего нельзя делать, как
только распоряжаться, и они распоряжаются, посылают своих посланных, как
офицер жандарма, для того чтобы мешать людям, и так как люди, которым они
мешают, обращаются к ним же с просьбами, чтобы они не мешали им, то им
кажется, что они необходимо нужны.
Но приходит время и придет, когда станет всем совершенно ясно, что они ни
на что не нужны, а только мешают людям, и люди, которым они мешают, скажут
им ласково и кротко, как тот человек в чуйке: "Не мешайте нам, пожалуйста".
И все эти посланные и посылающие должны будут последовать этому доброму
совету, т. е. перестать, подбоченясь, ездить между людьми, мешая им, а
слезши с своих коньков и снявши с себя свои наряды, послушать то, что
говорят люди, и, присоединясь к ним, приняться со всеми вместе за настоящую
человеческую работу.
Приходит время и неизбежно придет, когда все насильнические учреждения
нашего времени уничтожатся вследствие сделавшейся слишком очевидной для всех
ненужности, нелепости, даже неприличия их.
Должно прийти время, когда с людьми нашего мира, занимающими положения,
даваемые насилием, случится то, что случилось с королем в сказке Андерсена
"О новом царском платье", когда малое дитя, увидав голого царя, наивно
вскрикнуло: "Смотрите, он голый!" - и все, видевшие это и прежде, но не
высказывающие, не могли уже более скрывать этого.
Сказка в том, что к царю, охотнику до новых платьев, приходят портные,
обещающиеся сшить необыкновенное платье. Царь нанимает портных, и портные
начинают шить, но говорят, что особенное свойство их платья то, что кто не
нужен для своей должности, тот не может видеть платьев.
Придворные приходят смотреть работу портных и ничего не видят, так как
портные водят иголками по пустому месту. Но, помня условие, все должностные
лица говорят, что видят платья и хвалят их. То же делает и царь. Приходит
время процессии, в которой царь пойдет в новом платье. Царь раздевается и
надевает новые платья, т. е. остается голый и голый идет по городу. Но,
помня условие, никто не решается сказать, что платьев нет, до тех пор, пока
малое дитя не вскрикнуло: "Смотрите, он голый!"
То же должно случиться со всеми занимающими по инерции положения, давно
уже ставшие ненужными, когда первый не заинтересованный в том, чтобы, по
пословице: рука руку моет, скрывать ненужность этих учреждений, укажет на
бесполезность их и наивно крикнет: "А ведь люди эти уже давно ни на что не
нужны".
Положение христианского человечества с его крепостями, пушками,
динамитами, ружьями, торпедами, тюрьмами, виселицами, церквами, фабриками,
таможнями, дворцами действительно ужасно; но ведь ни крепости, ни пушки, ни
ружья ни в кого сами не стреляют, тюрьмы никого сами не запирают, виселицы
никого не вешают, церкви никого сами не обманывают, таможни не задерживают,
дворцы и фабрики сами не строятся и себя не содержат, а все делают это люди.
Если же люди поймут, что этого не надо делать, то этого ничего и не будет.
А люди уже начинают понимать это. Если еще не все понимают это, то все
понимают передовые люди, те, за которыми идут остальные. И перестать
понимать то, что раз поняли передовые люди, они уже никак не могут. Понять
же то, что поняли передовые, остальные люди не только могут, но неизбежно
должны.
Так что предсказание о том, что придет время, когда все люди будут научены
Богом, разучатся воевать, перекуют мечи на орала и копья на серпы, т. е.,
переводя на наш язык, все тюрьмы, крепости, казармы, дворцы, церкви
останутся пустыми и все виселицы, ружья, пушки останутся без употребления, -
уже не мечта, а определенная, новая форма жизни, к которой с все
увеличивающейся быстротой приближается человечество.
Но когда же это будет?
1800 лет назад на вопрос этот Христос ответил, что конец нынешнего века,
т. е. языческого устройства мира, наступит тогда, когда (Мф. XXIV, 3-28)
увеличатся до последней степени бедствия людей и вместе с тем благая весть
Царства Божия, т. е. возможность нового, ненасильнического устройства жизни,
будет проповедана по всей земле.
"О дне же и часе том никто не знает, только отец мой один (Мф. XXIV, 36)",
- тут же говорит Христос. Ибо оно может наступить всегда, всякую минуту, и
тогда, когда мы не ожидаем его.
На вопрос о том, когда наступит этот час, Христос говорит, что знать этого
мы не можем; но именно потому, что мы не можем знать времени наступления
этого часа, мы не только должны 6ыть всегда готовы к встрече его, как должен
быть всегда готов хозяин, стерегущий дом, как должны быть готовы девы с
светильниками, встречающие жениха, но и должны работать из всех данных нам
сил для наступления этого часа, как должны были работать работники на данные
им таланты (Мф. XXIV, 43; XXV, 1-30). На вопрос, когда наступит этот час,
Христос увещевает людей всеми своими силами работать для скорейшего
наступления его.
И другого ответа не может быть. Знать то, когда наступит день и час
Царства Божия, люди никак не могут, потому что наступление этого часа ни от
кого другого не зависит, как от самих людей.
Ответ тот же, как ответ того мудреца, который, на вопрос прохожего: далеко
ли до города? ответил: "Иди". Как мы можем знать, далеко ли до той цели, к
которой приближается человечество, когда мы не знаем, как будет подвигаться
к этой цели человечество, от которого зависит - идти или не идти,
остановиться, умерить свое движение или усилить его.
Все, что мы можем знать, это то, что мы, составляющие человечество, должны
делать и чего должны не делать для того, чтобы наступило это Царство Божие.
А это мы все знаем. И стоит только каждому начать делать то, что мы должны
делать, и перестать делать то, чего мы не должны делать, стоит только
каждому из нас жить всем светом, который есть в нас, для того, чтобы тотчас
же наступило то обещанное Царство Божие, к которому влечется сердце каждого
человека.

    XII Заключение



    1



Я кончал эту двухлетнюю работу, когда 9-го сентября мне случилось ехать по
железной дороге в местность голодавших в прошлом году и еще сильнее
голодающих в нынешнем году крестьян Тульской и Рязанской губерний. На одной
из железнодорожных станций поезд, в котором я ехал, съехался с экстренным
поездом, везшим под предводительством губернатора войска с ружьями, боевыми
патронами и розгами для истязаний и убийства этих самых голодающих крестьян.
Истязание людей розгами для приведения в исполнение решения власти,
несмотря на то, что телесное наказание отменено законом 30 лет тому назад, в
последнее время все чаще и чаще стало применяться в России.
Я слыхал про это, читал даже в газетах про страшные истязания, которыми
как будто хвастался нижегородский губернатор Баранов, про истязания,
происходившие в Чернигове, Тамбове, Саратове, Астрахани, Орле, но ни разу
мне не приходилось, как теперь, видеть людей в процессе исполнения этих дел.
И вот я увидал воочию русских, добрых и проникнутых христианским духом
людей с ружьями и розгами, едущими убивать и истязать своих голодных
братьев.
Повод, по которому они ехали, был следующий:
В одном из имений богатого землевладельца крестьяне вырастили на общем с
помещиком выгоне лес (вырастили, т. е. оберегали во время его роста) и
всегда пользовались им, и потому считали этот лес своим или по крайней мере
общим; владелец же, присвоив себе этот лес, начал рубить его. Крестьяне
подали жалобу. Судья первой инстанции неправильно (я говорю - неправильно со
слов прокурора и губернатора, людей, которые должны знать дело) решил дело в
пользу помещика. Все дальнейшие инстанции, в том числе и сенат, хотя и могли
видеть, что дело решено неправильно, утвердили решение, и лес присужден
помещику. Помещик начал рубить лес, но крестьяне, не могущие верить тому,
чтобы такая очевидная несправедливость могла быть совершена над ними высшею
властью, не покорились решению и прогнали присланных рубить лес работников,
объявив, что лес принадлежит им и они дойдут до царя, но не дадут рубить
леса.
О деле донесено в Петербург министру. Министр доложил государю, государь
велел министру привести решение суда в исполнение. Министр предписал
губернатору. Губернатор потребовал войско. И вот солдаты, вооруженные
ружьями со штыками, боевыми патронами, кроме того с запасом розог, нарочно
приготовленных для этого случая и везомых в одном из вагонов, едут приводить
в исполнение это решение высшей власти.
Приведение же в исполнение решения высшей власти совершается убийством,
истязанием людей или угрозой того или другого, смотря по тому, окажут или не
окажут они сопротивление.
В первом случае, если крестьяне оказывают сопротивление, совершается в
России (то же самое совершается везде, где только есть государственное
устройство и право собственности) - совершается следующее: начальник говорит
речь и требует покорности. Возбужденная толпа, большею частью обманутая
своими вожаками, ничего не понимает из того, что говорит чиновничьим,
книжным языком представитель власти, и продолжает волноваться. Тогда
начальник объявляет, что если они не покорятся и не разойдутся, то он
принужден будет прибегнуть к оружию. Если толпа и при этом не покоряется и
не расходится, начальник приказывает заряжать ружья и стрелять через головы
толпы. Если толпа и при этом не расходится, начальник приказывает стрелять
прямо в толпу, в кого попало, и солдаты стреляют, и по улице падают раненые
и убитые люди, и тогда толпа обыкновенно разбегается, и войска по приказанию
начальников захватывают тех, которые представляются им главными зачинщиками,
и отводят их под стражу.
После этого подбирают окровавленных, умирающих, изуродованных, убитых и
раненых мужчин, иногда женщин, детей; мертвых хоронят, а изуродованных
отсылают в больницу. Тех же, которых считают зачинщиками, везут в город и
судят особенным военным судом. И если с их стороны было насилие,
приговаривают к повешению. И тогда ставят виселицу и душат веревками
несколько беззащитных людей, кик это делалось много раз в России, как это
делается и не может не делаться везде, где общественный строй стоит на
насилии. Так это делается в случае сопротивления.
Во втором же случае, в случае покорности крестьян, совершается нечто
особенное и специально русское. Совершается следующее: губернатор, приехав
на место действия, произносит речь народу, упрекая его за его непослушание,
и или становит войско по дворам деревни, где солдаты в продолжение месяца
иногда разоряют своим постоем крестьян, или, удовлетворившись угрозой,
милостиво прощает народ и уезжает, или, что бывает чаще всего, объявляет
ему, что зачинщики за это должны быть наказаны, и произвольно, без суда,
отбирает известное количество людей, признанных зачинщиками, и в своем
присутствии производит над ними истязания.
Для того, чтобы дать понятие о том, как совершаются эти дела, опишу такое
дело, совершенное в Орле и получившее одобрение высшей власти.
Совершилось в Орле следующее: точно так же, как здесь, в Тульской
губернии, помещик пожелал отнять собственность крестьян, и точно так же
крестьяне воспротивились этому. Дело было в том, что владелец без согласия
крестьян пожелал держать на своей мельнице воду на том высоком уровне, при
котором заливались их луга. Крестьяне воспротивились этому. Помещик принес
жалобу земскому начальнику. Земский начальник незаконно (как это
впоследствии признано и судом) решил дело в пользу помещика, разрешив ему
поднять воду. Помещик послал рабочих прудить канаву, через которую
спускалась вода. Крестьяне возмутились этим неправильным решением и выслали
своих женщин для того, чтобы помешать рабочим помещика прудить канаву.
Женщины вышли на плотину, перевернули телеги и прогнали рабочих. Помещик
подал жалобу на женщин за самоуправство. Земский начальник сделал
распоряжение о том, чтобы посадить во всей деревне из каждого двора по одной
женщине в тюрьму ("холодную"). Решение было неудобоисполнимое, так как в
каждом дворе было несколько женщин: нельзя было знать, какая подлежит
аресту, и потому полиция не приводила решения в исполнение. Помещик
пожаловался губернатору на неисполнительность полиции. И губернатор, не
разобрав, в чем дело, строго приказал исправнику немедленно привести в
исполнение решение земского начальника. Повинуясь высшему начальству,
исправник приехал в деревню и со свойственным русской власти неуважением к
людям приказал полицейским забирать из каждого дома по одной женщине. Но так
как в каждом доме было более одной женщины и нельзя было знать, которая
подлежит заключению, начались споры и сопротивление. Несмотря на эти споры и
сопротивление, исправник приказал хватать женщин по одной из двора, какая
попадется, и вести в место заключения. Мужики стали защищать своих жен и
матерей, не дали их и при этом побили полицейских и исправника. Явилось
новое страшное преступление: сопротивление власти, и об этом новом
преступлении донесено в город. И вот губернатор, точно так же, как теперь
ехал тульский губернатор, с батальоном солдат с ружьями и розгами, пользуясь
и телеграфами, и телефонами, и железными дорогами, на экстренном поезде, с
ученым доктором, который должен был следить за гигиеничностью сечения,
олицетворяя вполне предсказанного Герценом Чингис-хана с телеграфами,
приехал на место действия.
У волостного правления стояло войско, отряд городовых с красными шнурками,
на которых висят револьверы, и собранные должностные лица из крестьян и
обвиняемые. Кругом стояла толпа народа в 1000 или более человек. Подъехав к
волостному правлению, губернатор вышел из коляски, произнес приготовительную
речь и потребовал виноватых и скамейку. Требование это было не понято
сначала. Но городовой, которого губернатор всегда возил с собой и который
занимался организацией истязаний, уже неоднократно совершавшихся в губернии,
объяснил, что это значило скамейку для сечения. Принесли скамейку, принесли
привезенные с собой розги и вызвали палачей. Палачи уже вперед были
заготовлены из конокрадов той же деревни, так как военные отказались
исполнять эту должность.
Когда все было готово, начальник велел выйти первому из тех
12 человек, на которых указал помещик, как на самых виноватых. Первый
вышедший был отец семейства, уважаемый в обществе сорокалетний человек,
мужественно отстаивавший права общества и потому пользовавшийся уважением
жителей. Его подвели к скамье, обнажили его и велели ему ложиться.
Крестьянин попробовал молить о пощаде, но, увидав, что это бесполезно,
перекрестился и лег. Двое городовых бросились держать его. Ученый доктор
стоял тут же, в готовности оказать нужную медицинскую научную помощь.
Острожники, поплевав в руки, взмахнули розгами и начали бить. Оказалось,
однако, что скамейка была слишком узка и трудно было удержать на ней
корчившегося истязуемого. Тогда губернатор велел принести другую скамейку и
подмостить доску. Люди, прикладывая руки к козырьку и приговаривая: "слушаю,
ваше превосходительство", поспешно и покорно исполнили прикаэания; между тем
полуобнаженный, бледный истязуемый человек, нахмурив брови и глядя в землю,
дрожа челюстью и оголенными ногами, дожидался. Когда приставлена была другая
скамья, его опять положили, и конокрады начали бить его. Все больше и больше
покрывались рубцами и кровоподтеками спина, ягодицы, ляжки и даже бока
истязуемого, и за каждым ударом раздавались глухие звуки, которых не смог
сдержать истязуемый. Из толпы, стоявшей вокруг, слышались вопли жен,
матерей, детей, родных истязуемого и всех тех, которые были отобраны для
наказания.
Несчастный, опьяненный властью губернатор, которому казалось, что он не
мог поступить иначе, загибая пальцы, считал удары и, не переставая, курил
папироски, для закуривания которых несколько услужливых людей всякий раз
торопились поднести ему зажженную спичку. Когда дано было более 50 ударов,
крестьянин перестал кричать и шевелиться, и доктор, воспитанный в казенном
заведении для служения своими научными знаниями своему государю и отечеству,
подошел к истязуемому, пощупал пульс, послушал сердце и доложил
представителю власти, что наказываемый потерял сознание и что, по данным
науки, продолжать наказание может быть опасным для его жизни. Но несчастный
губернатор, уже совершенно опьяненный видом крови, велел продолжать, и
истязание продолжалось до 70 ударов, того количества, до которого ему
почему-то казалось нужным довести количество ударов. Когда дан был 70-й
удар, губернатор сказал: "Довольно! Следующего!" И изуродованного человека,
с вспухшей спиной и потерявшего сознание, подняли и снесли и привели
другого. Рыдания и стоны толпы усиливались. Но представитель государственной
власти продолжал истязание.
Так же били 2-го, 3-го, 4-го, 5-го, 6-го, 7-го, 8-го, 9-го, 10-го, 11-го,
12-го, - каждого по 70 ударов. Все они молили о пощаде, стонали, кричали.
Рыдания и стоны толпы женщин все становились громче и раздирательнее, и все
мрачнее и мрачнее становились лица мужчин. Но кругом стояли войска и
истязание не остановилось до тех пор, пока не совершено было дело в той
самой мере, в которой оно представлялось почему-то необходимым капризу
несчастного, полупьяного, заблудшего человека, называемого губернатором.
Чиновники, офицеры, солдаты не только присутствовали при этом, но своим
присутствием участвовали в этом деле и охраняли от нарушения со стороны
толпы порядок совершения этого государственного акта.
Когда я спрашивал у одного из губернаторов, для чего производят эти
истязания над людьми, когда они уже покорились и войска стоят в деревне, он
с значительным видом человека, познавшего все тонкости государственной
мудрости, отвечал мне, что это делается потому, что опытом дознано, что если
крестьяне не подвергнуты истязанию, то они опять начнут противодействовать
распоряжению власти. Совершенное же истязание над некоторыми закрепляет уже
навсегда решение власти.
И вот теперь тульский губернатор с чиновниками, офицерами и солдатами ехал
совершать такое же дело. Точно так же, т. е. убийством или истязанием,
должно было привести в исполнение решение высшей власти, состоящее в том,
чтобы молодой малый, помещик, имеющий 100 тысяч годового дохода, мог
получить еще 3000 рублей за лес, мошеннически отнятый им у целого общества
голодных и холодных крестьян, и мог промотать эти деньги в две-три недели в
трактирах Москвы, Петербурга или Парижа. На такое именно дело ехали теперь
те люди, которых я встретил.
Судьба, как нарочно, после двухлетнего моего напряжения мысли все в одном
и том же направлении, натолкнула меня в первый раз в жизни на это явление,
показавшее мне с полной очевидностью на практике то, что для меня давно
выяснилось в теории, а именно то, что все устройство нашей жизни зиждется не
на каких-либо, как это любят себе представлять люди, пользующиеся выгодным
положением в существующем порядке вещей, юридических началах, а на самом
простом, грубом насилии, на убийствах и истязаниях людей.
Люди, владеющие большим количеством земель и капиталов или получающие
большие жалованья, собранные с нуждающегося в самом необходимом рабочего
народа, равно и те, которые, как купцы, доктора, художники, приказчики,
ученые, кучера, повара, писатели, лакеи, адвокаты, кормятся около этих
богатых людей, любят верить в то, что те преимущества, которыми они
пользуются, происходят не вследствие насилия, а вследствие совершенно
свободного и правильного обмена услуг, и что преимущества эти не только не
происходят от совершаемых над людьми побоев и убийств, как те, которые
происходили в Орле и во многих местах в России нынешним летом и происходят
постоянно по всей Европе и Америке, но не имеют даже с этими насилиями
никакой связи. Они любят верить в то, что преимущества, которыми они
пользуются, существуют сами по себе и происходят по добровольному согласию
людей, а насилия, совершаемые над людьми, существуют тоже сами по себе и
происходят по каким-то общим и высшим юридическим, государственным и
экономическим законам. Люди эти стараются не видеть того, что они пользуются
теми преимуществами, которыми они пользуются, всегда только вследствие того
же самого, вследствие чего теперь будут принуждены крестьяне, вырастившие
лес и крайне нуждающиеся в нем, отдать его не оказавшему никакого участия в
его оберегании во время роста и не нуждающемуся в нем богатому помещику, т.
е. вследствие того, что если они не отдадут этот лес, их будут бить или
убивать.
А между тем если совершенно ясно, что орловская мельница стала приносить
больший доход помещику и лес, выращенный крестьянами, передается помещику
только вследствие побоев и убийств или угроз их, то точно так же должно бы
быть ясно, что и все другие исключительные права богатых, лишающих бедных
необходимого, должны быть основаны на том же. Если нуждающиеся в земле для
пропитания своих семей крестьяне не пашут ту землю, которая у них под
дворами, а землей этой в количестве, могущем накормить 1000 семей,
пользуется один человек - русский, английский, австрийский или какой бы то
ни было крупный землевладелец, не работающий на этой земле, и если
закупивший в нужде у земледельцев хлеб купец может безопасно держать этот
хлеб в своих амбарах среди голодающих людей и продавать его втридорога и тем
же земледельцам, у которых он купил его втрое дешевле, то очевидно, что это
происходит по тем же причинам. И если не может один человек купить у другого
продаваемого ему из-за известной условной черты, названной границей,
дешевого товара, не заплатив за это таможенной пошлины людям, не имевшим
никакого участия в производстве товара, и если не могут люди не отдавать
последней коровы на подати, раздаваемые правительством своим чиновникам и
употребляемые на содержание солдат, которые будут убивать этих самых
плательщиков, то, казалось бы, очевидно, что и это сделалось никак не
вследствие каких-либо отвлеченных прав, а вследствие того самого, что
совершилось в Орле и что может совершиться теперь в Тульской губернии и
периодически в том или другом виде совершается во всем мире, где есть
государственное устройство и есть богатые и бедные.
Следствие того, что не при всех насильственных отношениях людей
совершаются истязания и убийства, люди, пользующиеся исключительными
выгодами правящих классов, уверяют себя и других, что выгоды, которыми они
пользуются, происходят не от истязаний и убийств, а от каких-то других
таинственных общих причин, отвлеченных прав и т. п. А между тем, казалось
бы, ясно, что если люди, считая это несправедливым (как это считают теперь
все рабочие), отдают главную долю своего труда капиталисту, землевладельцу и
платят подати, зная, что подати эти употребляются дурно, то делают они это
прежде всего не по сознанию каких-то отвлеченных прав, о которых они никогда
и не слыхали, а только потому, что знают, что их будут бить и убивать, если
они не сделают этого.
Если же не всякий раз приходится сажать в тюрьму, бить и убивать людей,
когда собирается землевладельцем аренда за землю и нуждающийся в хлебе
платит обманувшему его купцу тройную цену, и фабричный довольствуется платой
пропорционально вдвое меньшей дохода хозяина, и когда бедный человек отдает
последний рубль на пошлину и подати, то происходит это оттого, что людей уже
так много били и убивали за их попытки не делать того, чего от них
требуется, что они твердо помнят это. Как усмиренный тигр в клетке не берет
мяса, которое ему положено под морду, и не лежит спокойно, а прыгает через
палку, когда ему велят делать это, не потому, что ему хочется делать это, а
потому, что он помнит раскаленный железный прут или голод, которому он
подвергался каждый раз, когда не повиновался, точно так же и люди,
подчиняющиеся тому, что им невыгодно, даже губительно для них, и что они
считают несправедливым, делают это потому, что они помнят то, что бывало им
за противодействие этому.
Люди же, пользующиеся преимуществами, произведенными давнишними насилиями,
часто забывают и любят забывать то, как приобретены эти преимущества. А
между тем стоит только вспомнить историю, не историю успехов разных династий
властителей, а настоящую историю, историю угнетения малым числом людей
большинства, для того чтобы увидать, что основы всех преимуществ богатых над
бедными все произошли ни от чего другого, как от розог, тюрем, каторг,
убийств.
Стоит только подумать о том неперестающем, упорном стремлении всех людей к
увеличению своего благосостояния, которым руководятся люди нашего времени,
для того чтобы убедиться, что преимущества богатых над бедными ничем иным не
могли и не могут быть поддерживаемы.
Могут быть угнетения, побои, тюрьмы, казни, не имеющие целью преимущества
богатых классов (хотя это очень редко), но смело можно сказать, что в нашем
обществе, где на каждого достаточного по-господски живущего человека
приходится 10 измученных работой, завистливых, жадных и часто прямо с своими
семьями страдающих рабочих, все преимущества богатых, вся роскошь их, все
то, чем лишним пользуются богатые против среднего рабочего, все это
приобретено и поддерживаемо только истязаниями, заключениями, казнями.

    2



Встреченный мною 9-го сентября поезд, едущий с солдатами, ружьями, боевыми
патронами и розгами к голодным крестьянам для того, чтобы утвердить за
богачом помещиком отнятый им у крестьян небольшой лес, ненужный ему и
страшно нужный крестьянам, с поразительной очевидностью доказывал, до какой
степени выработалась в людях способность совершать самые противные их
убеждениям и совести дела, не видя этого.
Экстренный поезд, с которым я съехался, состоял из одного вагона 1-го
класса для губернатора, чиновников и офицеров и из нескольких товарных
вагонов, набитых солдатами.
Молодцеватые молодые ребята солдаты в своих новых, чистых мундирах
толпились стоя или спустив ноги, сидя в раздвинутых широких дверях товарных
вагонов. Одни курили, другие толкались, шутили, смеялись, оскаливая зубы,
третьи щелкали семечки, самоуверенно выплевывая их. Некоторые из них бегали
по платформе к кадке с водой, чтобы напиться, и, встречая офицеров, умеряя
шаг, делали свои глупые жесты прикладывания руки ко лбу и с серьезными
лицами, как будто делали что-то не только разумное, но и очень важное,
проходили мимо них, провожая их глазами, и потом еще веселее пускались
рысью, топая по доскам платформы, смеясь и болтая, как это свойственно
здоровым, добрым молодым ребятам, переезжающим в веселой компании из одного
места в другое.
Они ехали на убийство своих голодных отцов и дедов, точно как будто на
какое-нибудь веселое или по крайней мере на самое обыкновенное дело.
Такое же впечатление производили и нарядные чиновники и офицеры,
рассыпанные по платформе и зале 1-го класса. У стола, уставленного
бутылками, в своем полувоенном мундире сидел губернатор, начальник всей
экспедиции, и ел что-то, и спокойно разговаривал о погоде с встретившимися
знакомыми, как будто дело, на которое он ехал, было такое простое и
обыкновенное, что оно не могло нарушить его спокойствия и интереса к
перемене погоды.
Поодаль от стола, не принимая пищи, сидел жандармский генерал с
непроницаемым, но унылым видом, как будто тяготясь надоевшей ему
формальностью. Со всех сторон двигались и шумели офицеры в своих красивых,
украшенных золотом мундирах: кто, сидя за столом, допивал бутылку пива, кто,
стоя у буфета, разжевывал закусочный пирожок, отряхивал крошки, упавшие на
грудь мундира, и самоуверенным жестом кидал монету, кто, подрагивая на
каждой ноге, прогуливался перед вагонами нашего поезда, заглядывая на
женские лица.
Все эти люди, ехавшие на убийство или истязание голодных и беззащитных,
тех самых людей, которые кормят их, имели вид людей, которые твердо знают,
что они делают то, что нужно делать, и даже несколько гордятся, "куражатся",
делая это дело.
Что же это такое? Все эти люди находятся в получасе езды от того места,
где они, для того чтобы доставить богатому малому ненужные ему 3000, отнятые
им у целого общества голодных крестьян, могут быть вынуждены начать делать
дела самые ужасные, какие только можно себе представить, могут начать
убивать или истязать так же, как в Орле, невинных людей, своих братьев, и
они спокойно приближаются к тому месту и времени, где и когда это может
начаться.
Сказать, что люди эти, все эти чиновники, офицеры и солдаты не знают того,
что им предстоит и на что они едут, - нельзя, потому что они готовились к
этому. Губернатор должен был сделать распоряжение о розгах, чиновники должны
были покупать березовые прутья, торговаться и вписывать эту статью в расход.
Военные отдавали, и получали, и исполняли приказания о боевых патронах. Все
они знают, что они едут истязать, а может быть, и убивать своих замученных
голодом братьев и что начнут делать это, может быть, через час.
Сказать, что они это делают из убеждения, как это обыкновенно говорят и
они сами повторяют, - из убеждения в необходимости поддержания
государственного устройства, было бы несправедливо, во-первых, потому, что
все эти люди едва ли когда-нибудь даже думали о государственном устройстве и
необходимости его; во-вторых, никак не могут они быть убеждены, чтобы то
дело, в котором они участвуют, служило бы поддержанию, а не разрушению
государства, а в-третьих, в действительности большинство этих людей, если не
все, не только не пожертвуют никогда своим спокойствием и радостью для
поддержания государства, но никогда не пропустят случая воспользоваться для
своего спокойствия и радости всем, чем только можно, в ущерб государству.
Стало быть, не из-за отвлеченного принципа государства они делают это.
Что же это такое? Ведь всех этих людей я знаю. Если не знаю лично всех, то
знаю приблизительно их характеры, их прошедшее, образ мыслей. Ведь у всех их
есть матери, у некоторых есть жены, дети. Ведь все это большею частью по
сердцу добрые, кроткие, часто нежные люди, ненавидящие всякую жестокость, не
говоря уже об убийстве людей, не могущие многие из них совершать убийства и
истязания животных; кроме того, все это люди, исповедующие христианство и
считающие насилие над беззащитными людьми гнусным и постыдным делом. Ведь ни
один из этих людей в обыкновенной жизни не только не в состоянии сделать
ради своей маленькой выгоды одну сотую того, что сделал орловский губернатор
над людьми, но каждый из них обидится, если предположат о нем, что он может
в частной жизни совершить что-нибудь подобное.
А между тем вот они в получасе езды от того места, где они могут быть
неизбежно приведены к необходимости делать это.
Что же это такое? Но не только эти люди, едущие в этом поезде и готовые на
убийства и истязания, но как могли те люди, от которых началось все дело:
помещик, управляющий, судья и те, которые из Петербурга предписали это дело
и участвуют в нем своими распоряжениями, как могли эти люди: министр,
государь, тоже добрые, исповедующие христианство люди, как могли они затеять
и предписать такое дело, зная его последствия? Как могут даже не участвующие
в этом деле зрители, возмущающиеся всяким частным случаем насилия, даже
истязанием лошади, - допускать совершение такого ужасного дела? Как могут
они не возмутиться против него, не стать поперек дороги и не закричать:
"Нет, этого, убивать и сечь голодных людей за то, что они не отдают
мошеннически отнимаемое у них последнее достояние, - этого мы не позволим!"
Но не только никто этого не делает, но, напротив, большинство людей, даже те
люди, которые были заводчиками дела, как управляющий, помещик, судья, и те,
которые были участниками и распорядителями его, как губернатор, министр,
государь, совершенно спокойны и даже не чувствуют укоров совести. Так же,
по-видимому, спокойны и все эти люди, едущие совершать это злодеяние.
Зрители, казалось бы, ничем не заинтересованные в деле, и те большею
частью скорее с сочувствием, чем с неодобрением, смотрели на всех тех людей,
готовящихся к совершению этого гадкого дела. В одном со мной вагоне ехал
купец, торговец лесом, из крестьян, он прямо и громко выразил сочувствие тем
истязаниям, которые предполагались над крестьянами: "Нельзя не повиноваться
начальству, - говорил он, - на то - начальство. Вот, дай срок, повыгонят
блох. Небось бросят бунтовать. Так им и надо".
Что же это такое? Сказать, что все эти люди: подстрекатели, участники,
попустители этого дела такие негодяи, что, зная всю мерзость того, что они
делают, они - одни за жалованье, за выгоды, а другие из-за страха наказания
делают дело, противное своим убеждениям, - тоже никак нельзя. Все эти люди
умеют в известных положениях постоять за свои убеждения. Ни один из этих
чиновников не украдет кошелька, не прочтет чужого письма, не снесет
оскорбления, не потребовав от оскорбителя удовлетворения. Ни один из этих
офицеров не согласится передернуть в картах, не заплатить карточный долг,
выдать товарища, убежать с поля сражения или бросить знамя. Ни один из этих
солдат не решится выплюнуть причастия или даже съесть говядины в страстную
пятницу. Все люди эти готовы перенести всякого рода лишения, страдания,
опасности скорее, чем согласиться сделать дело, которое они считают дурным.
Стало быть, есть в этих людях сила противодействия, когда им приходится
сделать дело, противное их убеждению.
Сказать, что все эти люди такие звери, что им свойственно и не больно
делать такие дела, еще менее возможно. Стоит только поговорить с этими
людьми, чтобы увидать, что все они, и помещик, и судья, и министр, и царь, и
губернатор, и офицеры, и солдаты не только в глубине души не одобряют такие
дела, но страдают от сознания своего участия в них, когда им напомнят о
значении этого дела. Они только стараются не думать об этом.
Стоит только поговорить с ними, со всеми участниками этого дела, от
помещика до последнего городового и солдата, чтобы увидать, что все они в
глубине души знают, что это дело дурное и что лучше бы было не участвовать в
нем, и страдают от этого.
Ехавшая с нами в одном поезде либеральная дама, увидав в зале
1-го класса губернатора и офицеров и узнав про цель их поездки, начала
нарочно, громко, так, чтобы они слышали, ругать порядки нашего времени и
срамить людей, участвующих в этом деле. Всем стало неловко. Все не знали,
куда смотреть, но никто не возражал ей. Едущие в поезде делали вид, что не
стоит возражать на такие пустые речи. Но было видно по лицам и бегающим
глазам, что всем было стыдно. Это же я заметил и на солдатах. И они знали,
что то дело, на которое они ехали, - дурное дело, но не хотели думать о том,
что предстоит им.
Когда лесоторговец, и то, как я думаю, не искренно, а только для того,
чтобы показать свою цивилизованность, начал говорить о том, как необходимы
такие меры, то солдаты, слышавшие его, все отворачивались от него, делая
вид, что не слышат, и хмурились. Все эти люди, как те, которые, как помещик,
управляющий, министр, царь, содействовали совершению этого дела, так же как
и те, которые едут теперь в этом поезде, даже и те, которые, не участвуя в
этом деле, видят со стороны совершение его, все знают, что дело это дурное,
и стыдятся своего участия в нем и даже присутствия при нем.
Так зачем же они делали, делают и терпят его? Спросите об этом и тех,
которые, как помещик, затеяли дело, и тех, которые, как судьи, постановили
хотя и формально законное, но явно несправедливое решение, и тех, которые
предписали исполнение решения, и тех, которые, как солдаты, городовые и
крестьяне, своими руками будут исполнять эти дела: бить и убивать своих
братьев, - все они, и подстрекатели, и пособники, и исполнители, и
попустители этих преступлений, все скажут в сущности одно и то же.
Начальствующие, возбуждавшие, содействовавшие делу и распоряжавшиеся им,
скажут, что делают то, что делают, потому, что такие дела необходимы для
поддержания существующего порядка; поддержание же существующего порядка
необходимо для блага отечества, человечества, для возможности общественной
жизни и движения прогресса.
Люди низших сословий, крестьяне, солдаты, те, которые своими руками должны
будут исполнять насилие, скажут, что они делают то, что делают, потому, что
это предписано высшим начальством, а высшее начальство знает, что оно
делает. То же, что начальство состоит из тех самых людей, которые и должны
быть начальством, и знает, что делает, представляется им несомненной
истиной. Если эти низшие исполнители и допускают возможность ошибки или
заблуждения, то только в низших начальственных лицах; высшая же власть, от
которой исходит все, кажется им несомненно непогрешимой.
Хотя и различно объясняя мотивы своей деятельности, и те и другие, как
начальствующие, так и подчиняющиеся, сходятся в том, что делают они то, что
делают, потому, что существующий порядок есть тот самый порядок, который
необходим и должен существовать в настоящее время и поддерживать который
поэтому составляет священную обязанность каждого.
На этом признании необходимости и потому неизменности существующего
порядка зиждется и то всегда всеми участниками государственных насилий
приводимое в свое оправдание рассуждение о том, что так как существующий
порядок неизменен, то отказ отдельного лица от исполнения возлагаемых на
него обязанностей не изменит сущности дела, а может сделать только то, что
на месте отказавшегося будет другой человек, который может исполнить дело
хуже, т. е. еще жесточе, еще вреднее для тех людей, над которыми
производится насилие.
Эта-то уверенность в том, что существующий порядок есть необходимый и
потому неизменный порядок, поддерживать который составляет священную
обязанность всякого человека, и дает добрым и в частной жизни нравственным
людям возможность участвовать с более или менее спокойной совестью в таких
делах, как то, которое совершалось в Орле и к совершению которого готовились
люди, ехавшие в тульском поезде.
Но на чем же основана эта уверенность? Понятно, что помещику приятно и
желательно верить в то, что существующий порядок необходим и неизменен,
потому что этот-то существующий порядок и обеспечивает ему доход с его сотен
и тысяч десятин, благодаря которому он ведет свою привычную, праздную и
роскошную жизнь.
Понятно тоже, что судья охотно верит в необходимость того порядка,
вследствие которого он получает в 50 раз больше самого трудолюбивого
чернорабочего. Также понятно это для высшего судьи, получающего 6 и более
тысяч жалованья, и для всех высших чиновников. Только при этом порядке он,
как губернатор, прокурор, сенатор, член разных советов, может получать свои
несколько тысяч жалованья, без которых он тотчас же погиб бы с своей семьей,
так как, кроме как на том месте, которое он занимает, он, по своим
способностям, трудолюбию и знаниям, не мог бы получать и 0,001 того, что он
получает. В том же положении и министр, и государь, и всякая высшая власть,
с тою только разницей, что чем они выше и чем исключительнее их положение,
тем им необходимее верить в то, что существующий порядок есть единственно
возможный порядок; так как вне его они не только не могут получить равного
положения, но должны будут пасть ниже всех других людей. Человек,
поступивший вольным наймом в городовые за 10 рублей жалованья, которые он
получит легко и во всяком другом месте, мало нуждается в сохранении
существующего порядка и потому может и не верить в его неизменность. Но
король или император, получающий на этом месте миллионы, знающий, что вокруг
него есть тысячи людей, желающих столкнуть его и стать на его место,
знающий, что он нигде на другом месте не получит такого дохода и почета,
знающий в большей части случаев, при более или менее деспотическом
правлении, даже то, что, если его свергнут, его будут еще судить за все то,
что он делал, пользуясь своей властью, - всякий король или император не
может не верить в неизменность и священность существующего порядка. Чем выше
то положение, на котором стоит человек, чем оно выгоднее и поэтому шатче и
чем страшнее и опаснее падение с него, тем более верит человек, занимающий
это положение, в неизменность существующего порядка, и поэтому с тем большим
спокойствием совести может такой человек совершать как будто не для себя, а
для поддержания этого порядка дела дурные и жестокие.
Так это для всех начальствующих людей, занимающих положения, выгоднее тех,
которые они могли бы занять без существующего порядка, начиная от низших
полицейских чиновников до высшей власти. Все эти люди более или менее верят
в неизменность существующего порядка потому, главное, что он выгоден им.
Но что заставляет крестьян, солдат, стоящих на низшей ступени лестницы, не
имеющих никакой выгоды от существующего порядка, находящихся в положении
самого последнего подчинения и унижения, верить в то, что существующий
порядок, вследствие которого они находятся в своем невыгодном и униженном
положении, и есть тот самый порядок, который должен быть и который поэтому
надо поддерживать, совершая для этого даже дурные, противные совести дела?
Что заставляет этих людей делать то ложное рассуждение, что существующий
порядок неизменен и потому должно поддерживать его, тогда как очевидно, что,
напротив, он только оттого неизменен, что они-то и поддерживают его?
Что заставляет вчера взятых от сохи и наряженных в эти безобразные,
неприличные, с голубыми воротниками и золотыми пуговицами одежды ехать с
ружьями и саблями на убийство своих голодных отцов и братьев? У этих уже нет
никаких выгод и никакой опасности потерять занимаемое положение, потому что
положение их хуже того, из которого они взяты.
Начальствующие лица высших сословий: помещики, купцы, судьи, сенаторы,
губернаторы, министры, цари, офицеры участвуют в таких делах, поддерживая
существующий порядок, потому что этот порядок выгоден им. Кроме того, они,
часто добрые, кроткие люди, чувствуют себя в состоянии участвовать в таких
делах еще и потому, что участие их ограничивается подстрекательствами,
решениями, распоряжениями. Все эти начальствующие люди не сами делают то,
что они вызывают, решают и приказывают делать. Большею частью они даже не
видят того, как делаются все те страшные дела, которые ими вызваны и
предписаны.
Но несчастные люди низших сословий, не получающие от существующего порядка
никакой выгоды, находящиеся, напротив, вследствие этого порядка в величайшем
презрении, они-то, для поддержания этого невыгодного для них порядка сами
своими руками вырывающие людей из семей, вяжущие их, запирающие их в тюрьмы,
каторги, стерегущие, стреляющие их, - зачем они это делают?
Что заставляет этих людей верить в то, что существующий порядок неизменен
и что должно поддерживать его?
Ведь всякое насилие зиждется только на них, на этих людях, которые своими
руками бьют, вяжут, запирают, убивают. Ведь если бы не было этих людей -
солдат или полицейских, вообще вооруженных, готовых по приказанию
насиловать, убивать всех тех, кого им велят, ни один из тех людей, которые
подписывают, приговоры казней, вечных заключений, каторг, никогда не решился
бы сам повесить, запереть, замучить одну тысячную часть тех, которых он
теперь спокойно, сидя в кабинете, распоряжается вешать и всячески мучить
только потому, что он этого не видит, а делает это не он, а где-то вдалеке
покорные исполнители.
Ведь все те несправедливости и жестокости, вошедшие в обычай существующей
жизни, вошли в обычай только потому, что есть эти люди, всегда готовые
поддерживать эти несправедливости и жестокости. Ведь если бы не было этих
людей, то не только некому было бы насиловать все эти огромные массы
насилуемых людей, но распоряжающиеся никогда и не решились бы не только
предписывать, но не смели бы и мечтать о том, что они теперь с уверенностью
предписывают. Ведь если бы не было этих людей, готовых по воле тех, кому они
подчиняются, истязать, убивать того, кого велят, никто никогда не решился бы
утверждать то, что с уверенностью утверждают все неработающие
землевладельцы, а именно, что земля, окружающая мрущих от безземелья
крестьян, есть собственность человека, не работающего на ней, и что
мошеннически собранные хлебные запасы должны храниться в целости среди
умирающего с голода населения, потому что купцу нужны барыши, и т. п. Не
будь этих людей, готовых по воле начальства истязать и убивать всякого, кого
велят, не могло бы никогда прийти в голову помещику отнять у мужиков лес,
ими выращенный, и чиновникам считать законным получение своих жалований,
собираемых с голодного народа за то, что они угнетают его, не говоря уже о
том, чтобы казнить, или запирать, или изгонять людей за то, что они
опровергают ложь и проповедуют истину. Ведь все это требуется и делается
только потому, что все эти начальствующие люди несомненно уверены, что у них
всегда под руками покорные люди, готовые привести всякие их требования в
исполнение посредством истязаний и убийств.
Ведь только оттого совершаются такие дела, как те, которые делали все
тираны от Наполеона до последнего ротного командира, стреляющего в толпу,
что их одуряет стоящая за ними власть из покорных людей, готовых исполнять
все, что им прикажут. Вся сила, стало быть, в людях, исполняющих своими
руками дела насилия, в людях, служащих в полиции, в солдатах,
преимущественно в солдатах, потому что полиция только тогда совершает свои
дела, когда за нею стоят войска.
Так что же привело этих-то, не имеющих от этого никакой выгоды,
принужденных своими руками делать все эти страшные дела, добрых людей, от
которых зависит все дело, что привело этих добрых людей в то удивительное
заблуждение, при котором они уверились, что существующий невыгодный,
губительный и мучительный для них порядок есть тот самый порядок, который и
должен существовать?
Кто ввел их в это удивительное заблуждение? Не сами же они уверили себя в
том, что им нужно делать то, что не только мучительно, невыгодно и
губительно для них и для всего их сословия, составляющего 0,9 всего
населения, но и противно их совести.
Как же ты будешь убивать людей, когда в законе Божьем сказано: не убий? -
много раз спрашивал я у различных солдат и всегда приводил этим
вопрошаемого, напоминая ему то, о чем он хотел бы не думать, в неловкое и
смущенное положение. Он знал, что есть обязательный закон Бога: не убий, и
знал, что есть обязательная военная служба, но никогда не думал, что тут
есть противоречие. Смысл робких ответов, которые я получал на этот вопрос,
состоял всегда приблизительно в том, что убийство на войне и казнь
преступников по распоряжению правительства не включается в общее запрещение
убийств. Но когда я говорил, что такого ограничения не сделано в Божьем
законе, и упоминал об обязательном для всех христианском учении братства,
прощения обид, любви, которые никак не могли согласоваться с убийством, люди
из народа обыкновенно соглашались, но уже с своей стороны задавали мне
вопрос: каким же образом делается то, спрашивали они, что правительство,
которое, по их понятиям, не может ошибаться, распоряжается, когда нужно,
войсками, посылая их на войну, и казнями преступников? Когда же я отвечал на
это, что правительство, распоряжаясь такими делами, поступает неправильно,
собеседник приходил в еще большее смущение и либо прекращал разговор, либо
раздражался на меня.
"Стало быть, нашли такой закон. Я, чай, архиереи не хуже нашего знают", -
сказал мне на это один русский солдат. И, сказав это, солдат, очевидно,
почувствовал себя успокоенным, вполне уверенный, что руководители его нашли
закон, тот самый, по которому служили его предки, служат цари, наследники
царей и миллионы людей и служит он сам, и что то, что я ему говорил, была
какая-нибудь хитрость или тонкость вроде загадки.
Все люди нашего христианского мира знают, несомненно знают и по преданию,
и по откровению, и по непререкаемому голосу совести, что убийство есть одно
из самых страшных преступлений, которые только может сделать человек, как
это и сказано в Евангелии, и что не может быть этот грех убийства ограничен
известными людьми, т. е. что одних людей грех убить, а других не грех. Все
знают, что если грех убийства - грех, то он грех всегда, независимо от тех
людей, над которыми он совершается, как грех прелюбодеяния, воровства и
всякий другой, но вместе с тем люди с детства, смолоду видят, что убийство
не только признается, но благословляется всеми теми, которых они привыкли
почитать своими духовными, от Бога поставленными руководителями, видят, что
светские руководители их с спокойной уверенностью учреждают убийства, носят
на себе, гордясь ими, орудия убийства и от всех требуют, во имя закона
гражданского и даже Божеского, участия в убийстве. Люди видят, что тут есть
какое-то противоречие, и, не будучи в силах распутать его, невольно
предполагают, что противоречие это происходит только от их незнания. Самая
грубость и очевидность противоречия поддерживает их в этом убеждении. Не
могут они себе представить, чтобы просветители их, ученые люди, могли с
такой уверенностью проповедовать два кажущиеся столь противоположными
положения: обязанность для людей христианского закона и убийства. Не может
себе простой неиспорченный ребенок, а потом юноша представить, чтобы те
люди, так высоко стоящие в его мнении, которых он считает или священными,
или учеными, для каких бы то ни было целей могли бы так бессовестно
обманывать его. А это-то самое и сделано и, не переставая, делается над ним.
Делается, во-1-х, тем, что всем рабочим людям, не имеющим времени самим
разбирать нравственные и религиозные вопросы, с детства и до старости,
примером и прямым поучением внушается, что истязания и убийства совместимы с
христианством и что для известных государственных целей не только могут быть
допущены, но и должны быть употребляемы истязания и убийства; во-2-х, тем,
что некоторым из них, отобранным по набору, по воинской повинности или
найму, внушается, что совершение своими руками истязаний и убийств
составляет священную обязанность и даже доблестный, достойный похвал и
вознаграждений поступок.
Общий обман, распространенный на всех людей, состоит в том, что во всех
катехизисах или заменивших их книгах, служащих теперь обязательному обучению
детей, сказано, что насилие, т. е. истязание заключения и казни, равно как и
убийства на междоусобной или внешней войне для поддержания и защиты
существующего государственного устройства (какое бы оно ни было,
самодержавное, монархическое, конвент, консульство, империя того или другого
Наполеона или Буланже, конституционная монархия, коммуна или республика),
совершенно законны и не противоречат ни нравственности, ни христианству.
Во всех катехизисах или книгах, употребляемых в школах, сказано это. И
люди так уверяются в этом, что вырастают, живут и умирают в этом убеждении,
ни разу не усомнившись в нем.
Это один обман - общий, обман, производимый над всеми людьми; другой есть
обман частный, производимый над отобранными тем или другим способом
солдатами или полицейскими, исполняющими нужные для поддержания и защиты
существующего строя истязания и убийства.
Во всех военных уставах сказано теми или другими словами то, что сказано в
русском военном уставе следующими словами ( 87): Точно и беспрекословно
исполнять приказания начальства значит: полученное от начальства приказание
в точности исполнить, не рассуждая о том, хорошо оно или нет и возможно ли
его исполнить. Сам начальник отвечает за последствия отданного им
приказания. ( 88): Подчиненный не должен исполнять приказания начальника
только в том случае, когда он ясно видит, что, исполняя приказание
начальника, он... - невольно думаешь, что будет сказано: когда ясно видит,
что, исполняя приказание начальника, он нарушает закон Бога.
Ничуть не бывало: если он ясно видит, что нарушает присягу, и верность,
и службу государю.
Сказано, что человек, будучи солдатом, может и должен без исключения
совершать все приказания начальника, состоящие для солдата
преимущественно в убийстве, и, следовательно, нарушать все законы Божеские и
человеческие, но только не свою верность и службу тому, кто в данный момент
случайно находится в обладании властью.
Так это сказано в русском военном уставе и точно то же, хотя и другими
словами, сказано во всех военных уставах, как оно и не может быть иначе,
потому что в сущности на этом обмане освобождения людей от повиновения Богу
или своей совести и замене этого повиновения повиновением случайному
начальнику основано все могущество войска и государства.
Так вот на чем основывается та странная уверенность низших сословий в том,
что существующий губительный для них порядок есть тот самый, который и
должен быть, и что потому они должны истязаниями и убийствами поддерживать
его.
Уверенность эта основывается на сознательном обмане, совершаемом над ними
высшими сословиями.
Оно и не может быть иначе. Для того, чтобы заставить низшие, самые
многочисленные классы людей угнетать и мучить самих себя, совершая при этом
поступки, противные своей совести, необходимо было обмануть эти низшие,
самые многочисленные классы. Так оно и сделано.
На днях я опять видел открытое совершение этого бесстыдного обмана и опять
удивлялся на то, как беспрепятственно и нагло совершается он.
В начале ноября, проезжая по Туле, я увидал опять у ворот дома земской
управы знакомую мне густую толпу народа, из которой слышались вместе пьяные
голоса и жалостный вой матерей и жен. Это был рекрутский набор.
Как и всегда, я не мог проехать мимо этого зрелища; оно притягивает меня к
себе какими-то злыми чарами. Я опять вошел в толпу, стоял, смотрел,
расспрашивал и удивлялся на ту беспрепятственность, с которою совершается
это ужаснейшее преступление среди бела дня и большого города.
Как и все прежние года, во всех селах и деревнях 100-миллионной России к
1-му ноября старосты отобрали по спискам назначенных ребят, часто своих
сыновей, и повезли их в город.
Дорогой шло безудержное пьянство, в котором старшие не мешали рекрутам,
чувствуя, что идти на такое безумное дело, на которое они шли, бросая жен,
матерей, отрекаясь от всего святого только для того, чтобы сделаться
чьими-то бессмысленными орудиями убийства, слишком мучительно, если не
одурманить себя вином.
И вот они ехали, пьянствовали, ругались, пели, дрались, уродовали себя.
Ночь они провели на постоялых дворах. Утром опять опохмелились и собрались у
земской управы.
Одна часть их в новых полушубках, в вязаных шарфах на шеях, с влажными
пьяными глазами или с дикими подбадривающими себя криками, или тихие и
унылые толкутся около ворот между заплаканными матерями и женами, дожидаясь
очереди (я застал тот день, в который шел самый прием, т. е. осмотр
назначенных в ставку); другая часть в это время толпится в прихожей
присутствия.
В присутствии же идет спешная работа. Отворяется дверь, и сторож вызывает
Петра Сидорова. Петр Сидоров вздрагивает, крестится и входит в маленькую
комнатку с стеклянною дверью. В этой комнатке раздеваются призываемые.
Только что принятый и вышедший голым из присутствия рекрут, товарищ Петра
Сидорова, с дрожащей челюстью торопливо одевается. Петр Сидоров уже слышал и
по лицу видит, что тот принят. Петр Сидоров хочет спросить, но его торопят и
велят скорее раздеваться. Он скидывает полушубок, нога об ногу сапоги,
снимает жилет, перетягивает через голову рубаху и с выступающими ребрами,
голый, дрожа телом и издавая запах вина, табаку и пота, босыми ногами входит
в присутствие, не зная, куда деть обнаженные жилистые руки.
В присутствии висит прямо на виду в большой золотой раме портрет государя
в мундире с лентой и в углу маленький портрет Христа в рубахе и терновом
венке. Посередине комнаты стоит покрытый зеленым сукном стол, на котором
разложены бумаги и стоит треугольная штучка с орлом, называемая зерцало.
Вокруг стола сидят с уверенным, спокойным видом начальники. Один курит,
другой перелистывает бумаги. Как только Сидоров вошел, к нему подходит
сторож, и его ставят под мерку, толкают под подбородок поправляют его ноги.
Подходит один с папироской - это доктор, и, не глядя в лицо рекрута, а
куда-то мимо, гадливо дотрагивается до его тела и меряет, щупает и велит
сторожу разевать ему рот, велит дышать, что-то говорить. Кто-то что-то
записывает. Наконец, ни разу не взглянув ему в глаза, доктор говорит:
"Годен! Следующего!" и с усталым видом садится опять к столу. Опять солдаты
толкают малого, торопят его. Он кое-как, поспешая, натягивает рубаху, не
попадая в рукава, кое-как завертывает штаны, портянки, надевает сапоги, ищет
шарф, шапку, подхватывает в охапку полушубок, и его выводят в залу,
отгораживая его скамьей. За этой скамьей ждут принятые. Такой же, как он,
молодой малый из деревни, но из дальней губернии, уже готовый солдат с
ружьем, с примкнутым острым штыком караулит его, готовый заколоть его, если
бы он вздумал бежать.
Между тем толпа отцов, матерей, жен, толкаемая городовыми, жмется у ворот,
узнавая, чей принят, чей нет. Выходит один забракованный и объявляет, что
Петруху приняли, и раздается взвизг Петрухиной молодайки, для которой это
слово: "принят", значит разлука на 4-5 лет, жизнь солдатки в кухарках, в
распутстве.
Но вот по улице проехал человек с длинными волосами и в особенном,
отличающемся от всех наряде и, сойдя с дрожек, подходит к дому земской
управы. Городовые расчищают ему дорогу между толпою. "Приехал "батюшка"
приводить к присяге". И вот этот батюшка, которого уверили, что он
особенный, исключительный служитель Христа, большей частью не видящий сам
того обмана, под которым он находится, входит в комнату, где ждут принятые,
надевает занавеску парчовую, выпростывая из-за нее длинные волосы, открывает
то самое Евангелие, в котором запрещена клятва, берет крест, тот самый
крест, на котором был распят Христос за то, что он не делал того, что велит
делать этот мнимый его служитель, кладет их на аналой, и все эти несчастные,
беззащитные и обманутые ребята повторяют за ним ту ложь, которую он смело и
привычно произносит. Он читает, а они повторяют: обещаюсь и клянусь
всемогущим Богом пред святым его Евангелием... и т. д. защищать, т. е.
убивать всех тех, кого мне велят, и делать все то, что мне велят те люди,
которых я знаю и которым я нужен только на то, чтобы совершать те злодеяния,
которыми они держатся в своем положении и которыми угнетают моих братьев.
Все принятые ребята бессмысленно повторяют эти дикие слова, и так называемый
"батюшка" уезжает с сознанием того, что он правильно и добросовестно
исполнил свой долг, а все эти обманутые ребята считают, что те нелепые, не
понятные им слова, которые они только что произнесли, теперь, на все время
их солдатства, освободили их от их человеческих обязанностей и связали их
новыми, более обязательными солдатскими обязанностями.
И дело это совершается публично, и никто не крикнет обманывающим и
обманутым: опомнитесь и разойдитесь, ведь это все самая гнусная и коварная
ложь, которая губит не только ваши тела, но и души.
Никто не делает этого; напротив, когда всех приняли и надо выпускать их,
как бы в насмешку им, воинский начальник с самоуверенными, величественными
приемами входит в залу, где заперты обманутые, пьяные ребята, и смело
по-военному кричит им: Здорово ребята! Поздравляю с "царской
службой". И они бедные (уже кто-то научил их) лопочат что-то
непривычным, полупьяным языком, вроде того, что они этому рады.
Между тем толпа отцов, матерей, жен стоит у дверей и ждет. Женщины
заплаканными, остановившимися глазами смотрят на дверь. И вот она
отворяется, и выходят, шатаясь и кружась, принятые рекрута: и Петруха, и
Ванюха, и Макар, стараясь не смотреть на своих и не видеть их. Раздается вой
матерей и жен. Одни обнимаются и плачут, другие храбрятся, третьи утешают.
Матери, жены зная, что они теперь на три, четыре, пять лет остались сиротами
без кормильца, воют и наголос причитают. Отцы мало говорят, а только с
сожалением чмокают языками и вздыхают, зная, что теперь уж не видать им
выхоженных ими и выученных помощников, а вернутся к ним уж не те смирные,
работающие земледельцы, какими они были, а большей частью уже развращенные,
отвыкшие от простой жизни щеголи-солдаты.
И вот вся толпа рассаживается по саням и трогается вниз по улице к
постоялым дворам и трактирам, и еще громче раздаются вместе, перебивая друг
друга, песни, рыдания, пьяные крики, причитания матерей и жен, звуки
гармонии и ругательства. Все отправляются в кабаки, трактиры, доход с
которых поступает правительству, и идет пьянство, заглушающее в них
чувствуемое сознание беззаконности того, что делается над ними.
Две-три недели они живут дома и большею частью гуляют, т. е. пьянствуют.
В назначенный срок их собирают, сгоняют, как скотину, в одно место и
начинают обучать солдатским приемам и учениям. Обучают их этому такие же,
как они, но только раньше, года два-три назад, обманутые и одичалые люди.
Средства обучения: обманы, одурение, пинки, водка. И не проходит года, как
душевно-здоровые, умные, добрые ребята становятся такими же дикими
существами, как и их учителя.
- Ну, а если арестант - твой отец и бежит? - спросил я у одного молодого
солдата.
- Могу заколоть штыком, - отвечал он особенным, бессмысленным солдатским
голосом. - А если "удаляется", должон стрелять, - прибавил он,
очевидно гордясь тем, что он знает, что нужно делать, когда отец его станет
удаляться.
И вот когда он, добрый молодой человек, доведен до этого состояния, ниже
зверя, он таков, какой нужен тем, которые употребляют его как орудие
насилия. Он готов: погублен человек, и сделано новое орудие насилия.
И все это совершается каждый год, каждую осень везде, по всей России,
среди бела дня и большого города, на виду у всех, и обман так искусен, так
хитер, что все видят его, знают в глубине души всю гнусность его, все
страшные последствия его и не могут освободиться от него.

    3



Когда откроются глаза на этот ужасный, совершаемый над людьми, обман, та
удивляешься на то, как могут проповедники религии христианства,
нравственности, воспитатели юношества, просто добрые, разумные родители,
которые всегда есть в каждом обществе, проповедовать какое бы то ни было
учение нравственности среди общества, в котором открыто признается всеми
церквами и правительствами, что истязания и убийства составляют необходимое
условие жизни всех людей, и что среди всех людей всегда должны находиться
особенные люди, готовые убить братьев, и что каждый из нас может быть таким
же?
Как же учить детей, юношей, вообще просвещать людей, не говоря уже о
просвещении в духе христианском, но как учить детей, юношей, вообще людей
какой бы то ни было нравственности рядом с учением о том, что убийство
необходимо для поддержания общего, следовательно, нашего благосостояния и
потому законно, и что есть люди, которыми может быть и каждый из нас,
обязанные истязать и убивать своих ближних и совершать всякого рода
преступления по воле тех, в руках кого находится власть. Если можно и должно
истязать и убивать и совершать всякого рода преступления по воле тех, в
руках кого находится власть, то нет и не может быть никакого нравственного
учения, а есть только право сильного. Оно так и есть. В сущности такое
учение, для некоторых теоретически оправдываемое теорией борьбы за
существование, царствует в нашем обществе.
И действительно, какое же может быть нравственное учение, при котором
можно допустить убийство для каких бы то ни было целей? Это так же
невозможно, как какое бы то ни было математическое учение, при котором можно
допустить, что 2 равно 3.
Может быть при допущении того, что 2 равно 3, подобие математики, но не
может быть никакого действительного математического знания. И при допущении
убийства в виде казни, войны, самозащиты может быть только подобие
нравственности, но никакой действительной нравственности. Признание жизни
каждого человека священой есть первое и единственное основание всякой
нравственности.
Учение око за око, зуб за зуб, жизнь за жизнь оттого и отменено
христианством, что это учение есть только оправдание безнравственности, есть
только подобие справедливости и не имеет никакого смысла. Жизнь есть
величина, не имеющая ни веса, ни меры и не могущая быть приравнена никакой
другой, и потому уничтожение жизни за жизнь не имеет смысла. Кроме того,
всякий закон общественный есть закон, имеющий целью улучшение жизни людей.
Каким же образом может уничтожение жизни некоторых людей улучшить жизнь
людей? Уничтожение жизни не есть акт улучшения жизни, но акт самоубийства.
Уничтожение чужой жизни для соблюдения справедливости подобно тому, что бы
сделал человек, когда для того, чтобы поправить беду, состоящую в том, что
он лишился одной руки, он для справедливости отрубил бы себе и другую.
Но не говоря уже о грехе обмана, при котором самое ужасное преступление
представляется людям их обязанностью, не говоря об ужасном грехе
употребления имени и авторитета Христа для узаконения наиболее отрицаемого
этим Христом дела, как это делается в присяге, не говоря уже о том соблазне,
посредством которого губят не только тела, но и души "малых сих", не говоря
обо всем этом, как могут люди даже ввиду своей личной безопасности допускать
то, чтобы образовывалась среди них, людей, дорожащих своими формами жизни,
своим прогрессом, эта ужасная, бессмысленная и жестокая и губительная сила,
которую составляет всякое организованное правительство, опирающееся на
войско? Самая жестокая, ужасная шайка разбойников не так страшна, как
страшна такая государственная организация. Всякий атаман разбойников
все-таки ограничен тем, что люди, составляющие его шайку, удерживают хотя
долю человеческой свободы и могут воспротивиться совершенно противных своей
совести дел. Но для людей, составляющих часть правильно организованного
правительства с войском, при той дисциплине, до которой оно доведено теперь,
для таких людей нет никаких преград. Нет тех ужасающих преступлений, которые
не совершили бы люди, составляющие часть правительства, и войска по воле
того, кто случайно (Буланже, Пугачев, Наполеон) может стать во главе их.
Часто, когда видишь не только рекрутские наборы, учения военных, маневры,
но городовых с заряженными револьверами, часовых, стоящих с ружьями и
налаженными штыками, когда слышишь (как я слышу в Хамовниках, где я живу)
целыми днями свист и шлепанье пуль, влипающих в мишень, и видишь среди
города, где всякая попытка самоуправства, насилия запрещается, где не
разрешается продажа пороха, лекарств, быстрая езда, бездипломное лечение и
т. п., видишь в этом же городе тысячи дисциплинированных людей, обучаемых
убийству и подчиненных одному человеку, - спрашиваешь себя: да как же те
люди, которые дорожат своею безопасностью, могут спокойно допускать и
переносить это? Ведь, не говоря о вреде и безнравственности, ничего не может
быть опаснее этого. Что же глядят все, не говорю уже христиане, христианские
пастыри, все человеколюбцы, моралисты, что глядят все те люди, которые хоть
только дорожат своею жизнью, безопасностью, благосостоянием? Ведь
организация эта будет действовать все так же, в чьих руках она ни
находилась: нынче власть эта, положим, в руках сносного правителя, но завтра
ее может захватить Бирон, Елизавета, Екатерина, Пугачев, Наполеон первый,
третий. Да и тот человек, в руках которого находится власть, нынче еще
сносный, завтра может сделаться зверем, или на его место может стать
сумасшедший или полусумасшедший его наследник, как баварский король или
Павел.
Да не только высшие правители: все эти маленькие сатрапы, которые
распространены везде, как разные Барановы, полицеймейстеры, даже становые,
ротные командиры, урядники могут совершить страшные злодеяния прежде, чем
успеют их сменить, как это и бывает беспрестанно.
Невольно спрашиваешь себя: как же допускают это люди, уже не ради высших
правительственных соображений, а ради своей безопасности?
Ответ на этот вопрос тот, что допускают это не все люди (одни - большая
часть людей - обманутые и подчиненные, и не могут не допускать чего бы то ни
было), а допускают это люди, занимающие только при такой организации
выгодное положение в обществе; допускают потому, что для этих людей риск
пострадать оттого, что во главе правительства или войска станет безумный или
жестокий человек, всегда меньше тех невыгод, которым они подвергнутся в
случае уничтожения самой организации.
Судья, полицейский, губернатор, офицер будет занимать свое положение
безразлично при Буланже или республике, при Пугачеве или Екатерине. Потеряет
же он свое положение наверное, если распадется существующий порядок, который
обеспечивает ему его выгодное положение. И потому все эти люди не боятся
того, кто станет во главе организации насилия, они подделаются ко всякому,
но боятся и только уничтожения самой организации и потому всегда, часто даже
бессознательно, поддерживают ее.
Часто удивляешься на то, зачем свободные люди, ничем к этому не
принужденные, так называемый цвет общества, поступают в военную службу в
России, в Англии, Германии, Австрии, даже Франции и ищут случая стать
убийцами! Зачем родители, нравственные люди. отдают детей в заведения,
приготовляющие к военному делу? Зачем матери, как любимые игрушки, покупают
детям кивера, ружья, шашки? (Дети крестьян никогда не играют в солдаты.)
Зачем добрые мужчины и даже женщины, ничем не причастные к военному делу,
восторгаются разными подвигами Скобелевых и других и старательно
расхваливают их; зачем люди, ничем к этому не принужденные, не получающие за
это жалованья, как в России предводители, посвящают целые месяцы усидчивого
труда на совершение физически тяжелого и нравственно мучительнейшего дела -
приема рекрут? Зачем все императоры, короли ходят в военных нарядах, зачем
делают маневры, парады, раздают награды военным, ставят памятники генералам
и завоевателям? Зачем люди свободные, богатые считают честью поступить в
лакейские должности к коронованным особам, унижаются, льстят им и
притворяются в том, что они верят в особенное величие этих лиц? Зачем люди,
давно не верующие в средневековые церковные суеверия и не могущие верить в
них, серьезно и неуклонно притворяются верующими, поддерживая
соблазнительное и кощунственное религиозное учреждение? Зачем с такою
ревностью ограждается невежество народа не только правительствами, но людьми
свободными из высшего общества? Зачем они с такою яростью нападают на всякую
попытку разрушения религиозных суеверий и на истинное просвещение народа?
Зачем люди - историки, романисты, поэты, ничего уже не могущие получить за
свою лесть, расписывают героями давно умерших императоров, королей или
военачальников? Зачем люди, называющие себя учеными, посвящают целые жизни
на составление теорий, по которым выходило бы, что насилие, совершаемое
властью над народом, не есть насилие, а какое-то особенное право?
Часто удивляешься на то, зачем, с какой стати светской женщине или
художнику, казалось бы не интересующимся ни социальными, ни военными
вопросами, осуждать стачки рабочих и проповедовать войну и всегда так
определенно нападать на одну сторону и защищать другую?
Но удивляешься всему этому только до тех пор, пока не поймешь, что
делается это только потому, что все люди правящих классов всегда
инстинктивно чувствуют, что поддерживает и что разрушает ту организацию, при
которой они могут пользоваться теми преимуществами, которыми они пользуются.
Светская барыня и не делала рассуждения о том, что если не будет
капиталистов и не будет войск, которые защищают их, то у мужа не будет
денег, а у нее не будет ее салона и нарядов; и художник не делал такого же
рассуждения о том, что капиталисты, защищаемые войсками, нужны ему для того,
чтобы было кому покупать его картину; но инстинкт, заменяющий в этом случае
рассуждение, безошибочно руководит ими. И точно тот же инстинкт руководит,
за малыми исключениями, всеми людьми, поддерживающими все те политические,
религиозные, экономические учреждения, которые выгодны для них.
Но неужели люди высших сословий могут поддерживать этот порядок вещей
только потому, что он им выгоден? Не могут эти люди не видеть того, что этот
порядок вещей сам по себе неразумен, не соответствует уже степени сознания
людей и даже общественному мнению и исполнен опасностей. Не могут люди
правящих классов, - честные, добрые, умные люди из них, не страдать от этих
внутренних противоречий и не видеть опасностей, которыми им угрожает этот
порядок. И неужели люди низших сословий, все миллионы этих людей могут
совершать с спокойным духом все очевидно злые дела, истязания и убийства, к
которым их принуждают, только потому, что боятся наказаний? И действительно,
этого не могло бы быть и ни те, ни другие не могли бы не видеть неразумности
своей деятельности, если бы особенность государственного устройства не
скрывала от тех и других людей всей неестественности и неразумности
совершаемых ими дел.
Неразумность эта скрывается тем, что при совершении каждого из таких дел в
нем бывает столько подстрекателей, пособников, попустителей, что ни один из
участвующих в деле не чувствует себя в нем нравственно ответственным.
Убийцы заставляют всех присутствующих при убийстве ударить уже убитую
жертву, с тем чтобы ответственность распределилась между наибольшим
количеством людей. Это самое, сложившись в определенные формы, установилось
и в государственном устройстве при совершении всех тех преступлений, без
постоянного совершения которых немыслимо никакое государственное устройство.
Государственные правители всегда стремятся привлечь наибольшее количество
граждан к наибольшему участию во всех совершаемых ими и необходимых для них
преступлениях.
В последнее время это особенно ярко выразилось через привлечение граждан в
суды в качестве присяжных, в войска в качестве солдат и в местное
управление, в законодательное собрание в качестве избирателей и
представителей.
Через государственное устройство, в котором, как в сплетенной из прутьев
корзине, все концы так спрятаны, что нельзя найти их, ответственность в
совершаемых преступлениях так скрывается от людей, что люди, совершая самые
ужасные дела, не видят своей ответственности в них.
В старину за совершение злодейств обвиняли тиранов, но в наше время
совершаются самые ужасные, немыслимые при Неронах преступления, и винить
некого.
Одни потребовали, другие решили, третьи подтвердили, четвертые предложили,
пятые доложили, шестые предписали, седьмые исполнили. Убьют, повесят,
засекут женщин, стариков, невинных, как у нас в России недавно на Юзовском
заводе и как это делается везде в Европе и Америке - в борьбе с анархистами
и всякими нарушителями существующего порядка: расстреляют, убьют, повесят
сотни, тысячи людей, или, как это делают на войнах, - побьют, погубят
миллионы людей, или, как это делается постоянно, - губят души людей в
одиночных заключениях, в развращенном состоянии солдатства, и никто не
виноват.
На низшей ступени общественной лестницы - солдаты с ружьями, пистолетами,
саблями истязают и убивают людей, и этими же истязаниями и убийствами
заставляют людей поступать в солдаты и вполне уверены, что ответственность
за эти поступки снята с них тем начальством, которое предписывает им их
поступки.
На высшей ступени - цари, президенты, министры, палаты предписывают эти
истязания, и убийства, и вербовку в солдаты и вполне уверены в том, что так
как они или от Бога поставлены на свое место, или то общество, которым они
управляют, требует от них того самого, что они предписывают, то они и не
могут быть виноваты.
В середине между теми и другими находятся промежуточные лица, которые
распоряжаются истязаниями и убийствами и вербовкой в солдаты и вполне
уверены, что ответственность отчасти снята с них предписаниями свыше,
отчасти тем, что этих самых распоряжений требуют от них все, стоящие на
низших ступенях.
Власть предписывающая и власть исполняющая, лежащая на двух пределах
государственного устройства, сходятся, как два конца, соединенные в кольцо,
и одна обусловливает и поддерживает другую н все промежуточные звенья.
Без убеждения в том, что есть то лицо или те лица, которые берут на себя
всю ответственность совершаемых дел, не мог бы ни один солдат поднять руки
на истязание или убийство. Без убеждения в том, что этого требует весь
народ, не мог бы никогда ни один император, король, президент, ни одно
собрание предписать эти самые истязания и убийства. Без убеждения в том, что
есть лица, выше его стоящие и берущие на себя ответственность в его
поступке, и люди, стоящие ниже его, которые требуют для своего блага
исполнения таких дел, не мог бы ни один из людей, находящихся на
промежуточных между правителем и солдатом ступенях, совершать те дела,
которые он совершает.
Устройство государственное таково, что, на какой бы ступени общественной
лестницы ни находился человек, степень невменяемости его всегда одна и та
же: чем выше он стоит на общественной лестнице, тем больше он подлежит
воздействию требования распоряжений снизу и тем меньше подлежит воздействию
предписаний сверху, и наоборот.
Так, в том случае, который был передо мной, каждый из людей, участвовавших
в этом деле, находился тем более под воздействием снизу требования
распоряжений и тем менее под воздействием приказаний свыше, чем выше было
его положение, и наоборот.
Но мало того, что все люди, связанные государственным устройством,
переносят друг на друга ответственность за совершаемые ими дела: крестьянин,
взятый в солдаты, - на дворянина или купца, поступившего в офицеры, а офицер
- на дворянина, занимающего место губернатора, а губернатор - на сына
чиновника или дворянина, занимающего место министра, а министр - на члена
царского дома, занимающего место царя, а царь опять на всех этих чиновников,
дворян, купцов и крестьян; мало того, что люди этим путем избавляются от
сознания ответственности за совершаемые ими дела, они теряют нравственное
сознание своей ответственности еще и оттого, что, складываясь в
государственное устройство, оно так продолжительно, постоянно и напряженно
уверяют себя и других в том, что все они не одинаковые люди, а люди,
различающиеся между собою, "как звезда от звезды", что начинают искренно
верить в это. Так, одних людей они уверяют в том, что они не простые,
одинаковые с другими людьми, а люди особенные, которые должны быть особенно
возвеличиваемы, другим же внушают всеми средствами, что они ниже всех других
людей и потому должны безропотно подчиняться тому, что им предписывают
высшие.
На этом-то неравенстве и возвеличении одних людей и уничтожении других и
основывается преимущественно та способность людей не видеть неразумия
существующего порядка жизни и жестокости и преступности его и того обмана,
который совершают одни и которому подвергаются другие.
Одни, те, которым внушено, что они облечены особенным, сверхъестественным
значением и величием, так опьяняются этим своим воображаемым величием, что
перестают уже видеть свою ответственность в совершаемых ими делах; другие
люди, те, которым, напротив, внушается то, что они ничтожные существа,
долженствующие во всем покоряться высшим, вследствие этого постоянного
состояния унижения впадают в странное состояние опьянения подобострастия и
под влиянием этого опьянения тоже не видят значения своих поступков и теряют
сознание ответственности в них. Серединные же люди, отчасти подчиняясь
высшим, отчасти считая себя высшими, подпадают одновременно опьянению и
власти и подобострастия и от этого теряют сознание своей ответственности.
Стоит только взглянуть при каком-нибудь народе на опьяненного величием
высшего начальника, сопутствуемого своим штатом: все это на великолепных,
разубранных лошадях, в особенных мундирах и знаках отличия, когда он под
звуки стройной и торжественной трубной музыки проезжает перед фронтом
замерших от подобострастия солдат, держащих на караул, - стоит взглянуть на
это, чтобы понять, что в эти минуты, находясь в этом высшем состоянии
опьянения, одинаково и высший начальник, и солдат, и все средние между ними
могут совершить такие поступки, которые они никогда бы не подумали совершить
при других условиях.
Но опьянение, испытываемое людьми при таких явлениях, как парады, выходы,
церковные торжества, коронации, суть состояния временные и острые, но есть
другие - хронические, постоянные состояния опьянения, которые одинаково
испытывают и люди, имеющие какую бы то ни было власть, от власти царя до
полицейского, стоящего на улице, и люди, подчиняющиеся власти и находящиеся
в состоянии опьянения подобострастием, для оправдания этого своего состояния
всегда приписывающие, как это проявлялось и проявляется у всех рабов,
наибольшее значение и достоинство тем, кому они повинуются.
На этом обмане неравенства людей и вытекающего из него опьянения власти и
подобострастия и зиждется преимущественно способность людей, соединенных в
государственное устройство, совершать, не испытывая укоров совести, дела,
противные ей.
Под влиянием такого опьянения - одинаково власти и подобострастия - люди
представляются себе и другим уже не тем, что они есть в действительности, -
людьми, а особенными, условными существами: дворянами, купцами,
губернаторами, судьями, офицерами, царями, министрами, солдатами,
подлежащими уже не обыкновенным человеческим обязанностям, а прежде всего и
предпочтительно перед человеческими - дворянским, купеческим,
губернаторским, судейским, офицерским, царским, министерским, солдатским
обязанностям.
Так, помещик, судившийся за лес, сделал то, что он сделал, только потому,
что он представлялся себе не простым человеком, который имеет такие же права
на жизнь, как и все те люди - крестьяне, живущие с ним рядом, а
представлялся себе крупным собственником и членом дворянского сословия и
вследствие этого под влиянием опьянения власти чувствовал себя оскорбленным
притязаниями крестьян. Только от этого он, невзирая на те последствия,
которые могли возникнуть из его требования, послал прошение о восстановлении
своего мнимого права.
Точно так же судьи, присудившие неправильно лес помещику, потому только и
сделали то, что сделали, что они представляются себе не просто людьми,
такими же, как и все другие, и потому обязанными во всех делах руководиться
только тем, что они считают правдой, а под опьянением власти представляются
себе блюстителями правосудия, которые не могут ошибаться, и под влиянием же
опьянения подобострастия представляются себе людьми, обязанными исполнять
написанные в известной книге слова, называемые законом. Точно такими же
условными лицами, а не тем, что они суть на самом деле, под влиянием
опьянения власти или подобострастия, представляются людям и самим себе и все
другие участники этого дела от царя, подписавшего согласие на докладе
министра и предводителя, набиравшего в рекрутском наборе солдат, и
священника, обманывавшего их, до последнего солдата, готовящегося теперь
стрелять в своих братьев. Все они сделали то, что сделали, и готовятся
делать то, что предстоит им, только потому, что представляются себе и другим
не тем, что они суть в действительности, - людьми, перед которыми стоит
вопрос: участвовать или не участвовать в дурном, осуждаемом их совестью
деле, а представляются себе и другим различными условными лицами: кто -
царем-помазанником, особенным существом, призванным к попечению о благе 100
миллионов людей, кто - представителем дворянства, кто - священником,
получившим особенную благодать своим посвящением, кто - солдатом, обязанным
присягой без рассуждения исполнять все, что ему прикажут.
Только под влиянием опьянения власти и подобострастия, вытекающих из их
воображаемых положений, и могли и могут все эти люди делать то, что делают.
Не будь у всех этих людей твердого убеждения в том, что звания царей,
министров, губернаторов, судей, дворян, землевладельцев, предводителей,
офицеров, солдат суть нечто действительно существующее и очень важное, ни
один из этих людей не подумал бы без ужаса и отвращения об участии в таких
делах, которые они делают теперь.
Условные положения, установленные сотни лет назад, признававшиеся веками и
теперь признаваемые всеми окружающими и обозначаемые особенными названиями и
особыми нарядами, кроме того подтверждаемые всякого рода торжественностью,
воздействием на внешние чувства, до такой степени внушаются людям, что они,
забывая обычные и общие всем условия жизни, начинают смотреть на себя и всех
людей только с этой условной точки зрения и только этой условной точкой
зрения руководствуются в оценке своих и чужих поступков.
Так, вполне душевно здоровый и старый уже человек, только оттого, что на
него надета какая-нибудь побрякушка или шутовской наряд, ключи на заднице
или голубая лента, приличная только для наряжающейся девочки, и ему внушено
при этом, что он генерал, камергер, андреевский кавалер или тому подобная
глупость, вдруг делается от этого самоуверен, горд и даже счастлив, или,
наоборот, оттого, что лишается или не получает ожидаемой побрякушки и
клички, становится печальным и несчастным, так что даже заболевает. Или, что
еще поразительнее, вполне в остальном здоровый душевно, молодой, свободный и
даже обеспеченный человек только оттого, что он назвался и его назвали
судебным следователем или земским начальником, хватает несчастную вдову от
ее малолетних детей и запирает или устраивает ее заключение в тюрьме,
оставляя без матери ее детей, и все это из-за того, что эта несчастная тайно
торговала вином и этим лишила казну 25 рублей дохода, и не чувствует при
этом ни малейшего раскаяния. Или, что еще удивительнее, в остальном разумный
и кроткий человек только оттого, что на него надета бляха или мундир и ему
сказано, что он сторож или таможенный солдат, начинает стрелять пулей в
людей, и ни он, ни окружающие не только не считают его в этом виноватым, но
считают его виноватым, когда он не стрелял; не говорю уже про судей и
присяжных, приговаривающих к казням, и про военных, убивающих тысячи без
малейшего раскаяния только потому, что им внушено, что они не просто люди, а
присяжные, судьи, генералы, солдаты.
Такое постоянное неестественное и странное состояние людей в
государственной жизни выражается словами обыкновенно так: "Как человек, я
жалею его, но как сторож, судья, генерал, губернатор, царь, солдат я должен
убить или истязать его", точно как будто может быть какое-нибудь данное или
признанное людьми положение, которое могло бы упразднить обязанности,
налагаемые на каждого из нас положением человека.
Так, например, в настоящем случае люди едут на убийство и истязание
голодных людей и признают, что в споре крестьян с помещиком - крестьяне
правы (это говорили мне все начальствующие), знают, что крестьяне несчастны,
бедны, голодны; помещик богат и не внушает сочувствия, и все эти люди
все-таки едут убивать крестьян для того, чтобы приобрести этим помещику 3000
рублей, только потому, что эти люди воображают себя в эту минуту не людьми -
а - кто губернатором, кто чиновником, кто жандармским генералом, кто
офицером, кто солдатом, и считают для себя обязательными не вечные
требования совести человека, а случайные, временные требования своих
офицерских, солдатских положений.е объяснение этого удивительного
явления - то, что люди эти находятся в том же состоянии, в котором находятся
те загипнотизированные люди, которым, как говорят, приказывают воображать
или чувствовать себя в известных условных положениях и действовать так, как
бы действовали те существа, которых они изображают; как, например, когда
загипнотизированному лицу внушено, что он хромой, и он начинает хромать,
слепой, и он не видит, что он зверь, и он начинает кусаться. В таком
состоянии находятся не только люди, едущие в этом поезде, но и все люди,
исполняющие свои общественные и государственные обязанности предпочтительно
и в ущерб человеческим.
Сущность этого состояния в том, что люди под влиянием внушенной им одной
мысли не в силах обсуживать своих поступков и потому делают, не рассуждая,
все то, что в соответствии с внушенной мыслью предписывается им и на что они
наводятся посредством примера, совета или намека.
Разница между загипнотизированными искусственным способом и теми, которые
находятся под влиянием государственного внушения, состоит в том, что
искусственно загипнотизированным внушено их воображаемое положение вдруг,
одним лицом и в самый короткий промежуток времени, и потому внушение это
представляется нам в резкой, удивляющей нас форме, тогда как людям,
действующим под государственным внушением, их воображаемое положение
внушается им исподволь, понемногу, незаметно, с детства, иногда не только
годами, но целыми поколениями, и кроме того внушается не одним лицом, а
всеми окружающими их.
"Но, - скажут на это, - всегда во всех обществах большинство людей: все
дети, все поглощаемые трудом детоношения, рождения и кормления женщины, все
огромные массы рабочего народа, поставленные в необходимость напряженной и
неустанной физической работы, все от природы слабые духом, все люди
ненормальные, с ослабленной духовной деятельностью вследствие отравления
никотином, алкоголем и опиумом или других причин, - все эти люди всегда
находятся в том положении, что, не имея возможности мыслить самостоятельно,
подчиняются или тем людям, которые стоят на более высокой ступени разумного
сознания, или преданиям семейным или государственным, тому, что называется
общественным мнением, и в этом подчинении нет ничего неестественного и
противоречивого".
И действительно, в этом нет ничего неестественного, и способность людей
маломыслящих подчиняться указаниям людей, стоящих на высшей степени
сознания, есть всегдашнее свойство людей, то свойство, вследствие которого
люди, подчиняясь одним и тем же разумным началам, могут жить обществами:
одни - меньшинство - сознательно подчиняясь одним и тем же разумным началам,
вследствие согласия их с требованиями своего разума; другие - большинство -
подчиняясь тем же началам бессознательно только потому, что эти требования
стали общественным мнением.ти требования
стали общественным мнением. Такое подчинение маломыслящих людей
общественному мнению не представляет ничего неестественного до тех пор, пока
общественное мнение не раздвояется.
Но бывают времена, когда открывшаяся сначала некоторым людям высшая против
прежней степень сознания истины, равномерно переходя от одних к другим,
захватывает такое большое количество людей, что прежнее общественное мнение,
основанное на низшей степени сознания, начинает колебаться и новое уже
готово установиться, но еще не установилось. Бывают такие времена, подобные
весне, когда старое общественное мнение еще не разрушилось и новое еще не
установилось, когда люди уже начинают обсуживать поступки свои и других
людей на основании нового сознания, а между тем в жизни по инерции, по
преданию продолжают подчиняться началам, которые только в прежние времена
составляли высшую степень разумного сознания, но которые теперь уже
находятся в явном противоречии с ним. И тогда люди, с одной стороны,
чувствуя необходимость подчиниться новому общественному мнению и, с другой
стороны, не решаясь отступать от прежнего, находятся в неестественном,
колеблющемся состоянии. И в таком состоянии находятся по отношению к
христианским истинам не только люди этого поезда, но и большинство людей
нашего времени.
В таком состоянии находятся одинаково и люди высших сословий, пользующиеся
исключительно выгодными положениями, и люди низших сословий, беспрекословно
повинующиеся тому, что им предписывается.
Одни, люди правящих классов, не имея уже разумного объяснения занимаемых
ими выгодных положений, поставлены в необходимость для удержания этих
положений подавлять в себе высшие, разумные любовные способности и внушать
самим себе необходимость своего исключительного положения; другие же, низшие
сословия, задавленные трудом и умышленно одуряемые, находятся в постоянном
состоянии внушения, неуклонно и постоянно производимом над ними людьми
высших классов.
Только этим можно объяснить те удивительные явления, которыми наполнена
наша жизнь и поразительным образцом которых представились мне те,
встреченные мною 9-го сентября, знакомые мне, добрые, смирные люди, которые
с спокойным духом ехали на совершение самого зверского, бессмысленного и
подлого преступления. Не будь в этих людях каким-либо средством усыплена
совесть, ни один человек из них не мог бы сделать одной сотой того, что они
собираются сделать, и очень может быть, что и сделают.
Не то что в них нет той совести, которая запрещает им делать то, что они
собираются делать, как ее, такой совести, не было в людях даже 400, 300,
200, 100 лет тому назад, - сжигавших на кострах, пытавших, засекавших людей;
она есть во всех этих людях, но только она усыплена в них; в одних - в
начальствующих, в тех, которые находятся в исключительно выгодных
положениях, - самовнушением, как называют это психиатры; в других, в
исполнителях, в солдатах, - прямым, сознательным внушением, гипнотизацией,
производимой высшими классами.
Совесть усыплена в этих людях, но она есть в них и сквозь то самовнушение
и внушение, которое обладает ими, уже говорит в них и вот-вот может
пробудиться.
Все эти люди находятся в положении, подобном тому, в котором находился бы
загипнотизированный человек, которому бы было внушено и приказано совершить
дело, противное всему тому, что он считает разумным и добрым: убить свою
мать или ребенка. Загипнотизированный человек чувствует себя связанным
напущенным на него внушением, ему кажется, что он не может остановиться, но
вместе с тем, чем ближе он подходит к времени и месту совершения поступка,
тем сильнее подымается в нем заглушенный голос совести, и он все больше и
больше начинает упираться, корчиться и хочет пробудиться. И нельзя вперед
сказать, сделает ли он или не сделает внушенный ему поступок, - что возьмет
верх: разумное сознание или неразумное внушение. Все зависит от
относительной силы того или другого.
Точно то же совершается теперь и в людях этого поезда и вообще во всех
людях, совершающих в наше время государственные насилия и пользующихся ими.
Было время, когда люди, выехав с целью истязания и убийства, показания
примера, не возвращались иначе, как совершив то дело, на которое они ехали,
и, совершив такое дело, не мучились раскаяниями и сомнениями, а спокойно,
засекши людей, возвращались в семью и ласкали детей, - шутили, смеялись и
предавались тихим семейным удовольствиям. Тогда и людям, пользовавшимся
этими насилиями, и помещикам, и богачам и в голову не приходило, чтобы те
выгоды, которыми они пользуются, имели бы прямую связь с этими жестокостями.
Но теперь уже не то: люди знают уже или близки к тому, чтобы знать, что они
делают и для чего делают то, что делают. Они могут закрывать глаза,
заставлять бездействовать свою совесть, но с незакрытыми глазами и
незаглушенной совестью они не могут уже - как те, которые совершают их, так
и те, которые ими пользуются, - не видеть того значения, которое имеют эти
дела. Бывает, что люди понимают значение того, что они сделали, только уже
после совершения дела; бывает и то, что они понимают это перед самым
совершением его. Так, люди, распоряжавшиеся истязаниями в Нижнем-Новгороде,
Саратове, Орле, Юзовском заводе, поняли значение того, что они сделали,
только после совершения дела и теперь мучаются стыдом перед общественным
мнением и перед своей совестью. Мучаются и распорядители и исполнители. Я
говорил с солдатами, исполнявшими такие дела, и они всегда старательно
отклоняли разговор об этом; когда же говорили, то говорили с недоумением и
ужасом. Бывают же случаи, когда люди опоминаются перед самым совершением
дела. Так, я знаю случай с фельдфебелем, во время усмирения избитым двумя
мужиками и подавшим об этом рапорт, но на другой день, как он увидал
истязания, совершенные над другими крестьянами, упросившим ротного командира
разорвать рапорт и отпустить побивших его мужиков. Знаю случай, когда
солдаты, назначенные расстреливать, отказывались повиноваться, и знаю много
случаев, когда начальствующие отказывались распоряжаться истязаниями и
убийствами. Так что люди, учреждающие насилия и совершающие их, иногда
опоминаются много прежде совершения внушенного им дела, иногда же перед
самым совершением его, иногда и после его.
Люди, едущие в этом поезде, выехали для истязания и убийства своих
братьев, но никто не знает того, сделают или не сделают они то, для чего они
едут. Как ни скрыта для каждого его ответственность в этом деле, как ни
сильно во всех этих людях внушение того, что они не люди, а губернаторы,
исправники, офицеры, солдаты, и что, как такие существа, они могут нарушать
свои человеческие обязанности, чем ближе они будут подвигаться к месту
своего назначения, тем сильнее в них будет подниматься сомнение о том: нужно
ли сделать то дело, на которое они едут, и сомнение это дойдет до высшей
степени, когда они подойдут к самому моменту исполнения.
Не может губернатор, несмотря на весь дурман окружающей обстановки, не
задуматься в ту минуту, когда ему придется отдавать последнее решительное
приказание об убийстве или истязании. Он знает, что дело орловского
губернатора вызвало негодование лучших людей общества, и сам он уже под
влиянием общественного мнения тех кругов, в которых он находится, не раз
выражал неодобрение ему; он знает, что прокурор, который должен был ехать,
прямо отказался от участия в деле, потому что считает это дело постыдным;
знает и то, что в правительстве нынче-завтра могут произойти перемены,
вследствие которых то, чем выслуживались вчера, может завтра сделаться
причиной немилости; знает, что есть пресса, если не русская, то заграничная,
которая может описать это дело и навеки осрамить его. Он уже чует то новое
общественное мнение, которое отменяет то, что требовало прежнее. Кроме того,
он не может быть вполне уверен в том, послушаются ли его в последнюю минуту
исполнители. Он колеблется, и нельзя предугадать, что он сделает.
То же в большей или меньшей мере испытывают все чиновники и офицеры,
едущие с ним. Все они знают в глубине души, что дело, которое делается, -
постыдно, что участие в нем роняет и марает человека перед некоторыми
людьми, мнением которых они уже дорожат. Они знают, что прийти к невесте или
женщине, перед которой кокетничаешь, после убийства или истязания
беззащитных людей - стыдно. И, кроме того, они так же, как и губернатор,
сомневаются в том, наверное ли послушаются их солдаты. И как ни непохоже это
на тот уверенный вид, с которым теперь все эти начальствующие люди движутся
по станции и платформе, все они в глубине души не только страдают, но и
колеблются. Даже затем и напускают они на себя этот самоуверенный тон, чтобы
скрыть внутреннее колебание. И чувство это увеличивается по мере приближения
их к месту действия.
И, как ни незаметно это и как ни странно сказать это, в таком же положении
находится и вся эта масса молодых ребят, солдат, кажущихся столь покорными.
Все они уже не такие солдаты, какие были прежде, люди, отказавшиеся от
трудовой естественной жизни и посвятившие свою жизнь исключительно разгулу,
грабежу и убийству, как какие-нибудь римские легионеры или воины 30-летней
войны, или даже хоть недавние 25-летние солдаты; все это теперь большею
частью люди, недавно взятые из семей, все еще полные воспоминаниями о той
доброй, естественной и разумной жизни, из которой они взяты.
Все эти большею частью крестьянские ребята знают, по какому делу они едут,
знают, что помещики всегда обижают их братью, крестьян, и что поэтому и в
этом деле должно быть то же. Кроме того, большая половина этих людей уже
читает книги, и не все книги такие, в которых восхваляется военное дело, но
есть и такие, в которых доказывается его безнравственность. Среди них служат
часто свободомыслящие товарищи - вольноопределяющиеся и такие же молодые
либеральные офицеры, и среди них уже заброшено зерно сомнения о безусловной
законности и доблестности их деятельности. Правда, что все они прошли через
ту страшную, искусную, веками выработанную муштровку, убивающую всякую
самодеятельность человека, и так приучены к механическому повиновению, что
при словах команды: Пальба шеренгой!.. Шеренга... Пли!.. и т. п., у них сами
собою поднимаются ружья и совершаются привычные движения. Но ведь "пли!"
будет значить теперь не то, что забавляться, стреляя в мишень, а значит
убивать своих измученных, обиженных отцов, братьев, которые, вот они, стоят
кучей с бабами, ребятами на улице и что-то кричат, махая руками.Неужели стрелять в них? И Бог знает, что сделает каждый солдат в эту
последнюю минуту. Одного малейшего указания на то, что этого нельзя делать,
главное, что этого можно не делать, одного такого слова, намека будет тогда
достаточно для того, чтобы остановить их.
Все люди, едущие в этом поезде, когда приступят к совершению того дела, на
которое едут, будут в том же положении, в котором был бы загипнотизированный
человек, которому внушено разрубить бревно, и он, подойдя уже к тому, что
ему указано как бревно, и уже взмахнув топором, сам увидал бы или ему
указали бы, что это не бревно, а его спящий брат. Он может совершить
предписанное ему дело и может очнуться перед совершением его. Так же и все
эти люди могут очнуться или не очнуться. Не очнутся они, и совершится такое
же ужасное дело, какое было в Орле, и усилится в других людях то
самовнушение и внушение, под влиянием которого они действуют; очнутся они, и
не только не произойдет такого дела, но еще и многие из тех, которые узнают
про оборот, который приняло дело, освободятся от того внушения, в котором
они находились, или по крайней мере приблизятся к такому освобождению.
Но не только если все люди, едущие в этом поезде очнутся и воздержатся от
совершения начатого дела, если очнутся и воздержатся хоть некоторые из них и
выскажут смело другим людям преступность этого дела, то и тогда воздействие
этих нескольких людей может сделать то, что и остальные люди очнутся от того
внушения, под которым они находились, и предполагаемое злодеяние не будет
совершено.
Мало того, если даже хоть несколько людей, не участвующих в этом деле, но
только присутствующих при приготовлениях к нему или узнавших про
совершившиеся уже прежде подобные дела, не останутся равнодушными, а прямо и
смело выскажут свое отвращение к участникам таких дел и укажут им на всю
неразумность, жестокость и преступность их, то и это не пройдет бесследно.
Так это и было в настоящем случае. Стоило некоторым людям, участникам и
неучастникам этого дела, свободным от внушения, еще тогда, когда только
готовились к этому делу, смело высказывать свое негодование перед
совершившимися в других местах истязаниями и отвращение и презрение к людям,
участвовавшим в них, стоило в настоящем тульском деле некоторым лицам
выразить нежелание участвовать в нем, стоило проезжавшей барыне и другим
лицам тут же на станции высказать тем, которые ехали в этом поезде, свое
негодование перед совершаемым ими делом, стоило одному из полковых
командиров, от которых требовались части войск для усмирения, высказать свое
мнение, что военные не могут быть палачами, и благодаря этим и некоторым
другим, кажущимся неважными частным воздействиям на людей, находящихся под
внушением, дело приняло совсем другой оборот, и войска, приехав на место, не
совершили истязаний, а только срубили лес и отдали его помещику.ом поезде, свое
негодование перед совершаемым ими делом, стоило одному из полковых
командиров, от которых требовались части войск для усмирения, высказать свое
мнение, что военные не могут быть палачами, и благодаря этим и некоторым
другим, кажущимся неважными частным воздействиям на людей, находящихся под
внушением, дело приняло совсем другой оборот, и войска, приехав на место, не
совершили истязаний, а только срубили лес и отдали его помещику.
Не будь в некоторых людях ясного сознания того, что то, что они делают, -
дурно, и не будь вследствие этого воздействий в этом смысле людей друг на
друга, произошло бы то, что было в Орле. Будь это сознание еще сильнее и
потому количество этих воздействий г, чем то, какое было, очень может быть,
что губернатор с 1ми не решился бы даже и срубить леса, отдавая его
помещику. но сознание еще сильнее и воздействий этих еще больше, очень может
быть, что губернатор не решился бы даже ехать на место действия. Будь
сознание еще сильнее и воздействий еще больше, очень может быть, что не
решился бы и министр предписывать и государь утверждать такое решение.
Все зависит, следовательно, от силы сознания каждым отдельным человеком
христианской истины.
И потому, казалось бы, на усиление в себе и других ясности требований
христианской истины и должна бы была быть направлена деятельность всех людей
нашего времени, утверждающих, что они желают содействовать благу
человечества.

    4



Но удивительное дело: именно те люди, которые в наше время более всех
других говорят, что заботятся об улучшении человеческой жизни, и считаются
руководителями общественного мнения, утверждают, что этого-то и не нужно
делать и что для улучшения положения людей существуют другие, более
действительные средства. Люди эти утверждают, что улучшение жизни
человеческой происходит не вследствие внутренних усилий отдельных людей
сознания, уяснения и исповедания истины, а вследствие постепенного изменения
общих внешних условий жизни, и что потому силы каждого отдельного человека
должны быть направлены не на сознание и уяснение себе и исповедание истины,
а на постепенное изменение в полезном для человечества направлении общих
внешних условий жизни, всякое же исповедание отдельным человеком истины,
несогласной с существующим порядком, не только не полезно, но вредно, потому
что вызывает со стороны власти стеснения, мешающие этим отдельным людям
продолжать их полезную для служения обществу деятельность. По учению этому
все изменения в жизни человеческой происходят по тем же законам, по которым
они происходят и в жизни животных.
Так что по учению этому все основатели религий, как Моисей и пророки,
Конфуций, Лао-дзи, Будда, Христос и другие, проповедовали свои учения, а
последователи их принимали их не потому, что они любили истину, уясняли ее
себе и исповедовали, а потому, что политические, социальные и, главное,
экономические условия тех народов, среди которых появились и
распространялись эти учения, были благоприятны для проявления и
распространения их.
И потому главная деятельность человека, желающего служить обществу и
улучшить положение человечества, должна по этому учению быть направлена не
на уяснение истины и исповедание ее, а на улучшение внешних политических,
социальных и, главное, экономических условий. Изменение же этих
политических, социальных и экономических условий совершается посредством
отчасти служения правительству и внесения в него либеральных и прогрессивных
начал, отчасти содействием развитию промышленности и распространению
социалистических идей и, главное, распространением научного образования.
По этому учению важно не то, чтобы исповедовать в жизни ту истину, которая
открылась тебе, и вследствие этого неизбежно быть вынужденным осуществлять
ее в жизни или по крайней мере не совершать поступков, противных
исповедуемой истине: не служить правительству и не усиливать его власть,
если считаешь власть эту вредною, не пользоваться капиталистическим строем,
если считаешь этот строй неправильным, не высказывать уважения разным
обрядам, если считаешь их вредным суеверием, не участвовать в судах, если
считаешь их устройство ложным, не служить солдатом, не присягать, вообще не
лгать, не подличать, а важно то, чтобы, не изменяя существующих форм жизни
и, противно своим убеждениям, подчиняясь им, вносить либерализм в
существующие учреждения: содействовать промышленности, пропаганде социализма
и успехам того, что называется науками, и распространению образования. По
этой теории можно, оставаясь землевладельцем, купцом, фабрикантом, судьей,
чиновником, получающим жалование от правительства, солдатом, офицером, быть
при этом не только гуманным человеком, но даже социалистом и революционером.
Лицемерие, имевшее прежде одну религиозную основу в учении о падении рода
человеческого, об искуплении и о церкви, в этом учении получило в наше время
новую научную основу и вследствие этого захватило в свои сети всех тех
людей, которые уже не могут по степени своего развития опираться на
лицемерие религиозное. Так что если прежде только человек, исповедующий
церковное религиозное учение, мог, признавая себя при этом чистым от всякого
греха, участвовать во всех преступлениях, совершаемых государством, и
пользоваться ими, если он только при этом исполнял внешние требования своего
исповедания, то теперь и все люди, не верящие в церковное христианство,
имеют такую же твердую светскую научную основу для признания себя чистыми и
даже высоконравственными людьми, несмотря на свое участие в государственных
злодеяниях и пользование ими.
Живет не в одной России, но где бы то ни было - во Франции, Англии,
Германии, Америке - богатый землевладелец и за право, предоставляемое им
людям, живущим на его земле, кормиться с нее, сдирает с этих большею частью
голодных людей все, что только он может содрать с них. Право собственности
на землю этого человека основывается на том, что при каждой попытке
угнетенных людей без его согласия воспользоваться землями, которые он
считает своими, приходят войска и подвергают людей, захватывающих эти земли,
истязаниям и убийствам. Казалось бы, очевидно, что человек, живущий так,
есть злое и эгоистическое существо и никак не может считать себя
христианином или либеральным человеком. Казалось бы очевидным, что первое,
что должен сделать такой человек, если он хочет хоть сколько-нибудь
приблизиться к христианству или либерализму, состоит в том, чтобы перестать
грабить, и губить людей посредством поддерживаемого правительством
убийствами и истязаниями его права на землю. Но так бы это было, если бы не
было метафизики лицемерия, которая говорит, что с религиозной точки зрения
владение или невладение землей - безразлично для спасения, а с научной точки
зрения - то, что отказ от владения землей был бы бесполезным личным усилием
и что содействие благу людей совершается не этим путем, а постепенным
изменением внешних форм. И вот этот человек, нисколько не смущаясь и не
сомневаясь в том, что ему поверят, устроив земледельческую выставку,
общество трезвости или разослав через жену и детей фуфайки и бульон трем
старухам, смело в семье, в гостиных, в комитетах, печати проповедует
евангельскую или гуманную любовь к ближнему вообще и в особенности к тому
рабочему земледельческому народу, который он, не переставая, мучит и
угнетает. И люди, находящиеся в том же положении, как и он, верят ему,
восхваляют его и с ним вместе с важностью обсуждают вопросы о том, какими бы
еще мерами улучшить положение того рабочего народа, на ограблении которого
основана их жизнь, придумывая для этого всевозможные средства, но только не
то одно, без которого невозможно никакое улучшение положения народа, и
именно то, чтобы перестать отнимать у этого народа необходимую ему для
пропитания землю.
Поразительнейшим примером такого лицемерия были заботы русских
землевладельцев во время последнего года о борьбе с голодом, который они-то
и произвели и которым они тут же пользовались, продавая не только хлеб по
самой высокой цене, но картофельную ботву по 5 рублей за десятину на топливо
мерзнущим крестьянам.
Или живет купец, вся торговля которого, как и всякая торговля, основана на
ряде мошенничеств, посредством которых, пользуясь невежеством и нуждой
людей, у них покупаются предметы ниже их стоимости и, пользуясь невежеством
же, нуждой и соблазном, продаются назад выше стоимости. Казалось бы,
очевидно, что человек, вся деятельность которого основана на том, что на его
же языке называется мошенничеством, если только эти же дела совершаются при
других условиях, должен бы стыдиться своего положения и никак уже не может,
продолжая быть купцом, выставлять себя христианином или либеральным
человеком. Но метафизика лицемерия говорит ему, что он может слыть
добродетельным человеком, продолжая свою вредную деятельность: религиозному
человеку нужно только верить, а либеральному нужно только содействовать
изменению внешних условий - прогрессу промышленности. И вот этот купец
(который часто кроме того совершает еще и ряд прямых мошенничеств, продавая
дурное за хорошее, обвешивает, обмеривает или торгует исключительно губящими
жизнь народа предметами, как вино, опиум) смело считает себя и считается
другими, если только он прямо не обманывает в делах своих сотоварищей по
обману, т. е. свою братью - купцов, то считается образцом честности и
добросовестности. Если же он истратит 0,001 из украденных им денег на
какое-нибудь общественное учреждение: больницу, музей, учебное заведение, то
его считают еще и благотворителем того народа, на обмане и развращении
которого основано все его благосостояние; если же он пожертвовал часть
украденных денег на церковь и бедных, - то и примерным христианином.
Или живет фабрикант, доход которого весь составляется из платы, отнятой у
рабочих, и вся деятельность которого основана на принудительном,
неестественном труде, губящем целые поколения людей; казалось бы, очевидно,
что прежде всего, если человек этот исповедует какие-нибудь христианские или
либеральные принципы, ему нужно перестать губить для своих барышей
человеческие жизни. Но по существующей теории он содействует промышленности,
и ему не нужно, даже было бы вредно для людей и общества, прекращать свою
деятельность. И вот человек этот, жестокий, рабовладелец тысяч людей,
устроив для искалеченных на его работе людей домики с двухаршинными
садиками, и кассу, и богадельню, больницу, вполне уверен, что он этим с
излишком заплатил за все те погубленные и губимые им физически и духовно
человеческие жизни, спокойно, гордясь ею, продолжает свою деятельность.
Или живет правитель или какой бы то ни было гражданский, духовный, военный
слуга государства, служащий для того, чтобы удовлетворить свое честолюбие
или властолюбие или, что чаще всего бывает, для того только, чтобы получить
собираемое с изнуренного, измученного работой народа жалованье (подати, от
кого бы ни шли, всегда идут с труда, т. е. с рабочего народа), и если он,
что очень редко бывает, еще прямо не крадет государственные деньги
непривычным способом, то считает себя и считается другими, подобными ему,
полезнейшим и добродетельнейшим членом общества.
Живет какой-нибудь судья, прокурор, правитель и знает, что по его
приговору или решению сидят сейчас сотни, тысячи оторванных от семей
несчастных в одиночных тюрьмах, на каторгах, сходя с ума и убивая себя
стеклом, голодом, знает, что у этих тысяч людей есть еще тысячи матерей,
жен, детей, страдающих разлукой, лишенных свиданья, опозоренных, тщетно
вымаливающих прощенья или хоть облегченья судьбы отцов, сыновей, мужей,
братьев, и судья и правитель этот так загрубел в своем лицемерии, что он сам
и ему подобные и их жены и домочадцы вполне уверены, что он при этом может
быть очень добрый и чувствительный человек. По метафизике лицемерия выходит,
что он делает полезное общественное дело. И человек этот, погубив сотни,
тысячи людей, проклинающих его и отчаивающихся благодаря его деятельности в
вере в добро и Бога, с сияющей, благодушной улыбкой на гладком лице идет к
обедне, слушает Евангелие, произносит либеральные речи, ласкает своих детей,
проповедует им нравственность и умиляется перед воображаемыми страданиями.
Живут все эти люди и те, которые кормятся около них, их жены, учителя,
дети, повара, актеры, жокеи и т. п., живут той кровью, которая тем или
другим способом, теми или другими пиявками высасывается из рабочего народа,
живут так, поглощая каждый ежедневно для своих удовольствий сотни и тысячи
рабочих дней замученных рабочих, принужденных к работе угрозами убийств,
видят лишения и страдания этих рабочих, их детей, стариков, жен, больных,
знают про те казни, которым подвергаются нарушители этого установленного
грабежа, и не только не уменьшают свою роскошь, не скрывают ее, но нагло
выставляют перед этими угнетенными, большею частью ненавидящими их рабочими,
как бы нарочно дразня их, свои парки, дворцы, театры, охоты, скачки и вместе
с тем, не переставая, уверяют себя и друг друга, что они все очень озабочены
благом того народа, который они, не переставая, топчут ногами, и по
воскресеньям в богатых одеждах, на богатых экипажах едут в нарочно для
издевательства над христианством устроенные дома и там слушают, как нарочно
для этой лжи обученные люди на все лады, в ризах и без риз, в белых
галстуках, проповедуют друг другу любовь к людям, которую они все отрицают
всею своею жизнью. И, делая все это, люди эти так входят в свою роль, что
серьезно верят, что они действительно то самое, чем притворяются.
Всеобщее лицемерие, вошедшее в плоть и кровь всех сословий нашего времени,
дошло до таких пределов, что ничто уже в этом роде никого уже не возмущает.
Недаром гипокритство значит актерство, и притворяться - играть роль можно
всякую. Такие явления, как то, что наместники Христа благословляют в порядке
стоящих убийц, держащих заряженное на своих братьев ружье, на молитву; что
священники, пастыри всяких христианских исповеданий всегда так же неизбежно,
как и палачи, участвуют в казнях, своим присутствием признавая убийство
совместимым с христианством (на опыте в Америке во время убийства
электричеством присутствовал пастор), - все такие явления никого уже не
удивляют.
Недавно была международная тюремная выставка в Петербурге, где выставляли
орудия истязаний: кандалы, модели одиночных заключений, т. е. орудия пытки
худшие, чем кнуты и розги, и чувствительные господа и дамы ходили
осматривать это и веселились этим.
Никого не удивляет и то, как либеральная наука доказывает, рядом с
признанием равенства, братства, свободы людей, необходимость войска, казней,
таможен, цензуры, регламентации проституции, изгнания дешевых работников,
запрещений эмиграции, необходимости и справедливости колонизации, основанной
на отравлении, ограблении и уничтожении целых пород людей, называемых
дикими, и т. п.
Говорят о том, что будет тогда, когда все люди будут исповедовать то, что
называется христианством (т. е. различные враждебные между собой
исповедания), когда все будут сыты и одеты, будут все соединены друг с
другом с одного конца света до другого телеграфами, телефонами, будут
сообщаться воздушными шарами, когда все рабочие проникнутся социальными
учениями и когда рабочие союзы соберут столько-то миллионов членов и рублей
и все люди будут образованы, все будут читать газеты, знать все науки.
Но что же может произойти полезного и доброго от всех этих
усовершенствований, если при этом люди не будут говорить и делать то, что
они считают правдой?
Ведь бедствия людей происходят от разъединения. Разъединение же происходит
оттого, что люди следуют не истине, которая одна, а лжам, которых много.
Единственное средство соединения людей воедино есть соединение в истине. И
потому, чем искреннее люди стремятся к истине, тем ближе они к этому
соединению.
Но как же могут люди соединиться в истине или хотя бы приблизиться к ней,
если они не только не высказывают ту истину, которую знают, но считают, что
этого не нужно делать, и притворяются, что считают истиной то, что не
считают истиной.
И потому никакое улучшение положения людей невозможно до тех пор, пока
люди будут притворяться, т. е. сами от себя скрывать истину, до тех пор,
пока не признают того, что единение их, а потому и благо их возможно только
в истине, и потому не будут ставить выше всего другого признание и
исповедание истины, той истины, которая открылась им.
Пусть совершатся все те внешние усовершенствования, о которых могут только
мечтать религиозные и научные люди; пусть все люди примут христианство и
пусть совершатся все те улучшения, которых желают разные Беллами и Рише со
всевозможными добавлениями и исправлениями, но пусть при этом останется то
лицемерие, которое есть теперь; пусть люди не исповедуют ту истину, которую
они знают, а продолжают притворяться, что верят в то, во что не верят, и
уважают то, чего не уважают, и положение людей не только останется то же, но
будет становиться все хуже и хуже. Чем будут сытее люди, чем больше будет
телеграфов, телефонов, книг, газет, журналов, тем будет только больше
средств распространения несогласных между собой лжей и лицемерия и тем
больше будут разъединены и потому бедственны люди, как это и есть теперь.
Пусть совершатся все эти внешние изменения, и положение человечества не
улучшится. Но пусть только каждый человек сейчас же в своей жизни по мере
сил своих исповедует ту правду, которую он знает, или хотя по крайней мере
пусть не защищает ту неправду, которую он делает, выдавая ее за правду, и
тотчас же в нынешнем 93-м году совершились бы такие перемены к освобождению
людей и установлению правды на земле, о которых мы не смеем мечтать и через
столетия.
Недаром единственная не кроткая, а обличительная и жестокая речь Христа
была обращена к лицемерам и против лицемерия. Развращает, озлобляет,
озверяет и потому разъединяет людей не воровство, не грабеж, не убийство, не
блуд, не подлоги, а ложь, та особенная ложь лицемерия, которая уничтожает в
сознании людей различие между добром и злом, лишает их этим возможности
избегать зла и искать добра, лишает их того, что составляет сущность
истинной человеческой жизни, и потому стоит на пути всякого
совершенствования людей.
Люди, не знающие истины и делающие зло, возбуждая в других сострадание к
своим жертвам и отвращение к своим поступкам, делают зло только тем, над кем
они совершают его, но люди, знающие истину и делающие зло, прикрытое
лицемерием, делают зло и себе и тем, над кем его совершают, и еще тысячам и
тысячам других людей, соблазняемых той ложью, которою они стараются прикрыть
совершаемое ими зло.
Воры, грабители, убийцы, обманщики, совершающие дела, признаваемые злом
ими самими и всеми людьми, служат примером того, чего не нужно делать, и
отвращают людей от зла. Люди же, делающие те же дела воровства, "грабежа,
истязаний, убийств, прикрываясь религиозными и научными либеральными
оправданиями, как это делают все землевладельцы, купцы, фабриканты и всякие
слуги правительства нашего времени, призывают других к подражанию своим
поступкам и делают зло не только тем, которые страдают от него, но тысячам и
миллионам людей, которых они развращают, уничтожая для этих людей различие
между добром и злом.
Одно состояние, нажитое торговлей предметами, необходимыми для народа или
развращающими народ, или биржевыми операциями, или приобретением дешевых
земель, которые потом дорожают от нужды народной, или устройством заводов,
губящих здоровье и жизни людей, или посредством гражданской или военной
службы государству, или какими-либо делами, потворствующими соблазнам людей,
- состояние, приобретаемое такими делами не только с разрешения, но с
одобрения руководителей общества, скрашенное при этом показною
благотворительностью, без сравнения более развращает людей, чем миллионы
краж, мошенничеств, грабежей, совершенных вне признанных законом форм и
подвергающихся уголовному преследованию.
Одна казнь, совершенная не находящимися под действием страсти,
достаточными, образованными людьми, с одобрения и с участием христианских
пастырей, выставляемая как нечто необходимое и даже справедливое, развращает
и озверяет людей больше, чем сотни и тысячи убийств, совершенных людьми
рабочими, необразованными, да еще в увлечениях страсти. Казнь такая, какую
предлагал устроить Жуковский, такая, при которой люди испытывали бы даже,
как предлагал Жуковский, религиозное умиление, была бы самым развращающим
действием, которое только можно себе представить. (См. VI том полн. собр.
соч. Жуковского.)
Всякая, самая короткая война с сопровождающими обыкновенно войну тратами,
истреблениями посевов, воровствами, допускаемым развратом, грабежами,
убийствами, с придумываемыми оправданиями необходимости и справедливости ее,
с возвеличением и восхвалением военных подвигов, любви к знамени, к
отечеству и с притворством забот о раненых и т. п. - развращает в один год
людей больше, чем миллионы грабежей, поджогов, убийств, совершаемых в
продолжение сотни лет одиночными людьми под влиянием страстей.
Одна, степенно ведомая в пределах приличия роскошная жизнь
благопристойной, так называемой добродетельной семьи, проедающей, однако, на
себя столько рабочих дней, сколько достало бы на прокормление тысяч людей, в
нищете живущих рядом с этой семьей, - более развращает людей, чем тысячи
неистовых оргий грубых купцов, офицеров, рабочих, предающихся пьянству и
разврату, разбивающих для потехи зеркала, посуду и т. п.
Одна торжественная процессия, молебствие или проповедь с амвона или
кафедры лжи, в которую не верят проповедующие, производит без сравнения
более зла, чем тысячи подлогов и фальсификаций пищи и т. п.
Говорят о лицемерии фарисеев. Но лицемерие людей нашего времени далеко
превосходит невинное сравнительно лицемерие фарисеев. У тех был хоть внешний
религиозный закон, из-за исполнения которого они могли не видеть своих
обязанностей по отношению своих близких, да и обязанности-то эти были тогда
еще неясно указаны; в наше же время, во-первых, нет такого религиозного
закона, который освобождал бы людей от их обязанностей к близким, всем без
различия (я не считаю тех грубых и глупых людей, которые думают еще и
теперь, что таинства или разрешение папы могут разрешать их грехи);
напротив, тот евангельский закон, который в том или другом виде мы все
исповедуем, прямо указывает на эти обязанности, и кроме того эти самые
обязанности, которые тогда в туманных выражениях были высказаны только
некоторыми пророками, теперь уже так ясно высказаны, что стали такими
труизмами, что их повторяют гимназисты и фельетонисты. И потому людям нашего
времени, казалось бы, уж никак нельзя притворяться, что они не знают этих
своих обязанностей.
Люди нашего времени, пользующиеся держащимся насилием порядком вещей и
вместе с тем уверяющие, что они очень любят своих ближних и совсем не
замечают того, что они всей своей жизнью делают зло этим ближним, подобны
человеку, непрестанно грабившему людей, который бы, будучи, наконец,
захвачен с поднятым ножом над отчаянным криком зовущей себе на помощь
жертвой, уверял бы, что он не знал, что то, что он делал, было неприятно
тому, кого он грабил и собирался резать. Ведь как нельзя этому грабителю и
убийце отрицать того, что у всех на виду, так точно нельзя, казалось бы,
теперь уже и людям нашего времени, живущим на счет страданий угнетенных
людей, уверять себя и других, что они желают добра тем людям, которых они,
не переставая, грабят, и что они не знали того, каким образом приобретается
ими то, чем они пользуются.
Нельзя уж нам уверять, что мы не знали про те 100 тысяч человек в одной
России, которые сидят всегда по тюрьмам и каторгам для обеспечения нашей
собственности и спокойствия, и что мы не знаем про те суды, в которых мы
сами участвуем и которые по нашим прошениям приговаривают покушающихся на
нашу собственность и безопасность людей к тюрьмам, ссылкам и каторгам, в
которых люди, нисколько не худшие, чем те, которые их судят, гибнут и
развращаются; что мы не знали того, что все, что мы имеем, мы имеем только
потому, что это добывается и ограждается для нас убийством и истязаниями.
Нельзя нам притворяться, что мы не видим того городового, который с
заряженным револьвером ходит перед окнами, защищая нас в то время, как мы
едим вкусный обед или смотрим новую пьесу, и про тех солдат, которые сейчас
же выедут с ружьями и боевыми патронами туда, где будет нарушена наша
собственность.
Ведь мы знаем, что если мы доедим свой обед, и досмотрим новую пьесу, и
довеселимся на бале, на катанье, скачке или охоте, то только благодаря пуле
в револьвере городового и в ружье солдата, которая пробьет голодное брюхо
того обделенного, который из-за угла, облизываясь, глядит на наши
удовольствия и тотчас же нарушит их, как только уйдет городовой с
револьвером или не будет солдата в казармах, готового явиться по нашему
первому зову.
И потому как человеку, пойманному среди бела дня в грабеже, никак нельзя
уверять всех, что он замахнулся на грабимого им человека не затем, чтобы
отнять у него его кошелек, и не угрожал зарезать его, так и нам, казалось
бы, нельзя уже уверять себя и других, что солдаты и городовые с револьверами
находятся около нас совсем не для того, чтобы оберегать нас, а для защиты от
внешних врагов, для порядка, для украшения, развлечения и парадов, и что мы
и не знали того, что люди не любят умирать от голода, не имея права
вырабатывать себе пропитание из земли, на которой они живут, не любят
работать под землей, в воде, в пекле, по 10-14 часов в сутки и по ночам на
разных фабриках и заводах для изготовления предметов наших удовольствий.
Казалось бы, невозможно отрицать того, что так очевидно. А между тем это-то
самое и делается.
И хотя и есть среди богатых живые люди, каких я, к счастью, встречаю все
чаще и чаще, особенно из молодых и женщин, которые при напоминании о том,
как и чем покупаются их удовольствия, не стараясь скрыть истину,
схватываются за голову и говорят: "Ах, не говорите об этом. Ведь если так,
то жить нельзя"; хотя и есть такие искренние люди, которые, хотя и не могут
избавиться от него, видят свой грех, огромное большинство людей нашего
времени так вошло в свою роль лицемерия, что уж смело отрицает то, что режет
глаза всякому зрячему.
"Все это несправедливо, - говорят они: - никто не принуждает народ
работать у землевладельцев и на фабриках. Это дело свободного договора.
Крупная собственность и капиталы необходимы, потому что организуют работу и
дают ее рабочему классу. Работы же на фабриках и заводах совсем не так
ужасны, как вы их представляете. И если есть некоторые злоупотребления на
фабрикаx, то правительство и общество принимают меры к тому, чтобы устранить
их и сделать труд рабочих еще более легким и даже приятным. Рабочий народ
привык к физическим работам и пока ни на что другое не способен. Бедность же
народа происходит совсем не от землевладения; не от угнетения капиталистов,
а от других причин: она происходит от необразования, грубости, пьянства
народа. И мы, правительственные люди, противодействующие этому обеднению
мудрым управлением, и мы, капиталисты, противодействующие этому
распространением полезных изобретений, мы, духовенство, - религиозным
обучением, а мы, либералы, - устройством союзов рабочих, увеличением и
распространением образования, этим путем, не изменяя своего положения,
увеличиваем благосостояние народа. Мы не хотим, чтобы все были бедны, как
бедные, а хотим, чтобы все были богаты, как богатые. То же, что людей будто
бы истязают и убивают для того, чтобы заставить их работать на богатых, есть
софизм; войска посылаются против народа только тогда, когда народ, не
понимая своей выгоды, бунтует и нарушает спокойствие, нужное для всеобщего
блага. Так же необходимо и обуздание злодеев, для которых устроены тюрьмы,
виселицы, каторги. Мы сами бы желали упразднить их и работаем в этом
направлении".
Лицемерие в наше время, поддерживаемое с двух сторон:
quasi-религией и quasi-наукой, дошло до таких размеров, что если бы мы не
жили среди него, то нельзя бы было поверить, что люди могут дойти до такой
степени самообмана. Люди дошли в наше время до того удивительного положения,
что так огрубело сердце их, что они глядят и не видят, слушают и не слышат и
не разумеют.
Люди уже давно живут жизнью, противной их сознанию. Если бы не было
лицемерия, они не могли бы жить этой жизнью. Этот противный их сознанию
строй жизни продолжается только потому, что он прикрыт лицемерием.
И чем больше увеличивается расстояние между действительностью и сознанием
людей, тем больше растягивается и лицемерие. Но и лицемерию есть пределы. И
мне кажется, что мы в наше время дошли до этого предела.
Каждый человек нашего времени с невольно усвоенным им христианским
сознанием находится в положении, совершенно подобном положению спящего
человека, который видит во сне, что он должен делать то, чего, как он знает
это и во сне, он не должен делать. Он знает это в самой глубине своего
сознания, и все-таки как-будто не может изменить своего положения, не может
остановиться и перестать делать то, чего, он знает, ему не должно делать. И,
как это бывает во сне, положение его, становясь все мучительнее и
мучительнее, доходит, наконец, до последней степени напряжения, и тогда он
начинает сомневаться в действительности того, что представляется ему, и
делает усилие сознания, чтобы разорвать то наваждение, которое сковывает
его.
В таком же положении находится средний человек нашего христианского мира.
Он чувствует, что все то, что делается им самим и вокруг него, есть что-то
нелепое, безобразное, невозможное и противное его сознанию, чувствует, что
положение это становится все мучительнее и мучительнее и дошло уже до
последней степени напряжения.
Не может этого быть: не может быть того, чтобы мы, люди нашего времени, с
нашим вошедшим уже в нашу плоть и кровь христианским сознанием достоинства
человека, равенства людей, с нашей потребностью мирного общения и единения
народов, действительно жили бы так, чтобы всякая наша радость, всякое
удобство оплачивалось бы страданиями, жизнями наших братии и чтобы мы при
этом еще всякую минуту были бы на волоске от того, чтобы, как дикие звери,
броситься друг на друга, народ на народ, безжалостно истребляя труды и жизни
людей только потому, что какой-нибудь заблудший дипломат или правитель
скажет или напишет какую-нибудь глупость другому такому же, как он,
заблудшему дипломату или правителю.
Не может этого быть. А между тем всякий человек нашего времени видит, что
это самое делается и это самое ожидает его. И положение становится все
мучительнее и мучительнее. И как человек во сне не верит тому, чтобы то, что
ему представляется действительностью, было бы точно действительностью, и
хочет проснуться к другой, настоящей действительности, так точно и средний
человек нашего времени не может в глубине души верить тому, чтобы то ужасное
положение, в котором он находится и которое становится все хуже и хуже, было
бы действительностью, и хочет проснуться к настоящей действительности, к
действительности уже живущего в нем сознания.
И как стоит человеку во сне только сделать усилие сознания и спросить
себя: да не сон ли это? для того, чтобы мгновенно разрушилось казавшееся ему
таким безнадежным положение и он проснулся бы к спокойной и радостной
действительности, точно так же и современному человеку стоит только сделать
усилие сознания, усомниться в действительности того, что ему представляет
его собственное и окружающее его лицемерие, и спросить себя: да не обман ли
это? чтобы он почувствовал себя тотчас же перешедшим так же, как и
проснувшийся человек, из воображаемого и страшного мира в настоящую,
спокойную и радостную действительность.
И для этого человеку не нужно делать никаких подвигов и поступков, а нужно
сделать только внутреннее усилие сознания.

    5



Но может ли человек сделать это усилие? По существующей и необходимой для
лицемерия теории человек не свободен и не может изменить своей жизни.
"Человек не может изменить своей жизни потому, что он не свободен; не
свободен же он потому, что все поступки его обусловлены предшествующими
причинами. И что бы ни делал человек, существуют всегда те или другие
причины, по которым человек совершил те или другие поступки, и потому
"человек не может быть свободен и изменить сам свою жизнь", говорят
защитники метафизики лицемерия. И они были бы совершенно правы, если бы
человек был существо бессознательное и неподвижное по отношению истины,
т.е., раз познав истину, всегда бы оставался на одной и той же степени
познания ее. Но человек - существо сознательное и познающее все большую и
большую степень истины, и потому, если человек и не свободен в совершении
тех или других поступков, потому что для каждого поступка существует
причина, - сами причины этих поступков, заключающиеся для сознательного
человека в том, что он признает ту или другую истину достаточной причиной
поступка, находятся во власти человека.
Так что человек, не свободный в совершении тех или других поступков,
свободен в том, на основании чего совершаются поступки. Вроде того, как
машинист на паровозе, не свободный в том, чтобы изменить уже совершившееся
или совершающееся движение паровоза, свободен в том, чтобы вперед определить
его будущие движения.
Что бы ни делал сознательный человек, он поступает так, а не иначе, только
потому, что он или теперь признает, что истина в том, что должно поступать
так, как он поступает, или потому, что он когда-то прежде признал это,
теперь же только по инерции, по привычке поступает так, как он это признал
должным прежде.
В том ли другом случае причиной его поступка было не известное явление, а
признание известного положения истиной, и вследствие того, признание того
или другого явления достаточной причиной поступка.
Есть ли человек или воздерживается от пищи, работает или отдыхает, бежит
опасности или подвергается ей, если он сознательный человек, он поступает
так только потому, что теперь считает это должным, разумным; считает, что
истина состоит в том, чтобы поступать так, а не иначе, или уже давно прежде
считал это.
Признание же известной истины или непризнание ее зависит не от внешних, а
от каких-то других причин, находящихся в самом человеке. Так что иногда при
всех внешних, казалось бы, выгодных условиях для признания истины один
человек не признает ее, и, напротив, другой при всех самых невыгодных к тому
условиях без всяких видимых причин признает ее. Как это и сказано в
Евангелии: "и никто не придет ко мне, если Отец не привлечет его к себе"
(Иоан. VI, 44), т.е. что признание истины, составляющее причину всех явлений
жизни человеческой, не зависит от внешних явлений, а от каких-то внутренних
свойств человека, не подлежащих его наблюдению.
И потому человек, не свободный в своих поступках, всегда чувствует себя
свободным в том, что служит причиной его поступков, - в признании или
непризнании истины. И чувствует себя свободным не только независимо от
внешних, происходящих вне его событий, но даже и от своих поступков.
Так, человек, совершив под влиянием страсти поступок, противный сознанной
истине, остается все-таки свободным в признании или непризнании ее, т.е.
может, не признавая истину, считать свой поступок необходимым и оправдывать
себя в совершении его, и может, признавая истину, считать свой поступок
дурным и осуждать себя в нем.
Так, игрок или пьяница, не выдержавший соблазна и подпавший своей страсти,
остается все-таки свободным признавать игру и пьянство или злом, или
безразличной забавой. В первом случае он, если и не тотчас избавляется от
своей страсти, тем больше освобождается от нее, чем искреннее он признает
истину; во втором же он усиливает свою страсть и лишает себя всякой
возможности освобождения.
Точно так же и человек, не выдержавший жара и, не спасши своего товарища,
выбежавший из горящего дома, остается свободным (признавая истину о том, что
человек с опасность своей жизни должен служить чужим жизням) считать свой
поступок дурным и потому осуждать себя за него или (не признавая эту истину)
считать свой поступок естественным, необходимым и оправдывать себя в нем. В
первом случае - в том, когда он признает истину, несмотря на свое
отступление от нее, он готовит целый ряд неизбежно имеющих вытечь из такого
признания самоотверженных поступков; во втором случае готовит целый ряд
противоположных первым эгоистических поступков.
Не то, чтобы человек был свободен всегда признавать или не признавать
всякую истину. Есть истины давно уже признанные или самим человеком, или
переданные ему воспитанием, преданием и приняты им на веру, следование
которым стало для него привычкой, второй природой, и есть истины, только
неясно, невдалеке представляющиеся ему. Человек одинаково несвободен в
непризнании первых и в признании вторых. Но есть третий род истин, таких,
которые не стали еще для человека бессознательным мотивом деятельности, но
вместе с тем уже с такою ясностью открылись ему, что он не может обойти их и
неизбежно должен так или иначе отнестись к ним, признать или не признать их.
По отношению этих-то истин и проявляется свобода человека.
Всякий человек в своей жизни находился по отношению к истине в положении
путника, идущего в темноте при свете впереди двигающегося фонаря: он не
видит того, что еще не освещено фонарем, не видит и не властен изменить
своего отношения ни к тому, ни к другому; но он видит, на каком бы месте
пути он ни стоял, то, что освещено фонарем, и всегда властен выбрать ту ли
другую сторону дороги, по которой движется.
Для каждого человека есть всегда истины, невидимые ему, не открывшиеся его
умственному взору, есть другие истины, уже пережитые, забытые и усвоенные
им, и есть известные истины, при свете его разума восставшие перед ним и
требующие своего признания. И вот в признании или непризнании этих-то истин
и проявляется то, что мы сознаем своей свободой.
Вся трудность и кажущаяся неразрешимость вопроса о свободе человека
происходит от того, что люди, решающие этот вопрос, представляют себе
человека неподвижным по отношению истины.
Человек несомненно несвободен, если мы представим себе его неподвижным,
если мы забудем, что жизнь человека и человечества есть только постоянное
движение от темноты к свету, от низшей степени истины к высшей, от истины
более смешанной с заблуждениями к истине, более освобожденной от них.
Человек был бы несвободен, если бы он не знал никакой истины, и точно так
же не был бы свободен и даже не имел бы понятия о свободе, если бы вся
истина, долженствующая руководить его в жизни, раз навсегда во всей чистоте
своей, без примеси заблуждений, была бы открыта ему.
Но человек не неподвижен относительно истины, а постоянно, по мере
движения своего в жизни, каждый отдельный человек, так же как и все
человечество, познает все большую и большую степень истины и все больше и
больше освобождается от заблуждений. И потому люди всегда находятся в
трояком отношении к истине: одни истины так уже усвоены ими, что стали
бессознательными причинами поступков, другие только начинают открываться им
и третьи, хотя и не усвоены еще ими, до такой степени ясности открыты им,
что они неизбежно так или иначе должны отнестись к ним, должны признать или
не признать их.
И вот в признании или непризнании этих-то истин и свободен человек.
Свобода человека не в том, что он может независимо от хода жизни и уже
существующих и влияющих на него причин совершать произвольные поступки, а в
том, что он может, признавая открывшуюся ему истину и исповедуя ее,
сделаться свободным и радостным делателем вечного и бесконечного дела,
совершаемого Богом или жизнью мира, может, и не признавая эту истину,
сделаться рабом ее и быть насильно и мучительно влекомым туда, куда он не
хочет идти.
Истина не только указывает путь жизни человеческой, но открывает тот
единственный путь, по которому может идти жизнь человеческая. И потому все
люди неизбежно, свободно или несвободно пойдут по пути истины: одни - сами
собою, совершая предназначенное им дело жизни, другие -невольно подчиняясь
закону жизни. Свобода человека в этом выборе.
Такая свобода, в таких узких пределах, кажется людям столь ничтожною, что
они не замечают ее; одни (детерминисты) считают эту долю свободы столь
малою, что вовсе не признают ее; другие, защитники полной свободы, имея в
виду свою воображаемую свободу, пренебрегают этой кажущейся им ничтожной
степенью свободы. Свобода, заключенная между пределами незнания истины и
признания известной степени ее, кажется людям не свободою, тем более, что,
хочет или не хочет человек признать открывшуюся ему истину, он неизбежно
будет принужден к исполнению ее в жизни.
Лошадь, запряженная вместе с другими в воз, не свободна не идти впереди
воза. И если она не везет, воз будет бить ее по ногам, и она пойдет туда же,
куда пойдет воз, и будет невольно везти его. Но несмотря на эту ограниченную
свободу, она свободна сама везти воз или быть влекомой им. То же и с
человеком.
Велика ли, не велика ли эта свобода в сравнении с той фантастической
свободой, которую мы бы хотели иметь, свобода эта, однако, несомненно
существует и свобода эта есть свобода, и в этой свободе заключается благо,
доступное человеку.
И мало того, что свобода эта дает благо людям, она же есть и единственное
средство совершения того дела, которое делается жизнью мира.
По учению Христа, человек, который видит смысл жизни в той области, в
которой она несвободна, в области последствий, т.е. поступков, не имеет
истинной жизни. Истинную жизнь, по христианскому учению, имеет только тот,
кто перенес свою жизнь в ту область, в которой она свободна, - в область
причин, т.е. познания и признания открывающейся истины, исповедания ее, и
потому неизбежно следующего, - как воз за лошадью, исполнения ее.
Полагая жизнь свою в делах плотских, человек делает те дела, которые
всегда находятся в зависимости от пространственных и временных, вне его
находящихся причин. Он сам даже ничего не делает, ему только кажется, что
делает он, но в действительности творятся все те дела, которые ему кажется,
что он делает, через него высшею силою, и он не творец жизни, а раб ее;
полагая же жизнь свою в признании и исповедании открывающейся ему истины,
он, соединяясь с источником всеобщей жизни, совершает дела уже не личные,
частные, зависящие от условий пространства и времени, но дела, не имеющие
причины и сами составляющие причины всего остального и имеющие бесконечное,
ничем не ограниченное значение.
Пренебрегая сущностью истинной жизни, состоящей в признании и
исповедывании истины, и напрягая свои усилия для улучшения своей жизни на
внешние поступки, люди языческого жизнепонимания подобны людям на пароходе,
которые бы для того, чтобы дойти до цели, заглушали бы паровик, мешающий им
разместить гребцов, и в бурю старались бы вместо того, чтобы идти готовым
уже паром и винтом, грести недостающими до - воды веслами.
Царство Божие усилием берется и только делающие усилие восхищают его, и
это-то усилие отречения от изменений внешних условий для признания и
исповедания истины и есть то усилие, которым берется Царство Божие и которое
должно и может быть сделано в наше время.
Стоит людям только понять это: перестать заботиться о делах внешних и
общих, в которых они не свободны, а только одну сотую той энергии, которую
они употребляют на внешние дела, употребить на то, в чем они свободны, на
признание и исповедание той истины, которая стоит перед ними, на
освобождение себя и людей от лжи и лицемерия, скрывавших истину, для того,
чтобы без усилий и борьбы тотчас же разрушился тот ложный строй жизни,
который мучает людей и угрожает им еще худшими бедствиями, и осуществилось
бы то Царство Божие или хоть та первая ступень его, к которой уже готовы
люди по своему сознанию.
Как бывает достаточно одного толчка для того, чтобы вся насыщенная солью
жидкость мгновенно перешла в кристаллы, так может быть теперь достаточно
самого малого усилия для того, чтобы открытая уже людям истина охватила
сотни, тысячи, миллионы людей, установилась бы соответствующее сознание,
общественное мнение и вследствие установления его изменился бы весь строй
существующей жизни. И сделать это усилие зависит от нас.
Только бы каждый из нас постарался понять и признать ту христианскую
истину, которая в самых разнообразных видах со всех сторон окружает нас и
просится нам в душу; только бы мы перестали лгать и притворяться, что мы не
видим эту истину или желаем исполнять ее, но только не в том, чего она
прежде всего требует от нас; только бы мы признали эту истину, которая зовет
нас, и смело исповедывали ее, и мы тотчас же увидали бы, что сотни, тысячи,
миллионы людей находятся в том же положении, как и мы, так же, как ими,
видят истину и так же, как и мы, только ждут от других признания ее.
Только бы перестали люди лицемерить, и они тотчас же увидали бы, что тот
жестокий строй жизни, который один связывает их и представляется им чем-то
твердым, необходимым и священным, от Бога установленным, уже весь колеблется
и держится только той ложью лицемерия, которой мы вместе с подобными нам
поддерживаем его.
Но если это так, если справедливо, что от нас зависит разрушить
существующий строй жизни, имеем ли мы право разрушить его, не зная ясно
того, что мы поставим на его место? Что будет с миром, если уничтожится
существующий порядок вещей?
"Что будет там, за стенами оставляемого нами мира?" (*)

(* Слова Герцена *)

Страх берет - пустота, ширина, воля... Как идти, не зная куда, как терять,
не видя приобретения!..
"Если бы Колумб так рассуждал, он никогда не снялся бы с якоря.
Сумасшествие ехать по океану, не зная дороги, по океану, по которому никто
не ездил, плыть в страну, существование которой - вопрос. Этим сумасшествием
он открыл новый мир. Конечно, если бы народы переезжали от одного готового
hotel garni в другой, еще лучший, - было бы легче, да беда в том, что некому
заготовлять новых квартир. В будущем хуже, нежели в океане - ничего нет, -
оно будет таким, каким его сделают обстоятельства и люди".
"Если вы довольны старым миром, старайтесь его сохранить, он очень хил и
надолго его не станет; но если вам невыносимо жить в вечном раздоре
убеждений с жизнью, думать одно и делать другое, выходите из-под выбеленных
средневековых сводов на свой страх. Я очень знаю, что это не легко. Шутка ли
расстаться со всем, к чему человек привык со дня рождения, с чем вместе рос
и вырос. Люди готовы на страшные жертвы, но не на те, которые от них требует
новая жизнь. Готовы ли они пожертвовать современной цивилизацией, образом
жизни, религией, принятой условной нравственностью? Готовы ли они лишиться
всех плодов, выработанных с такими усилиями, плодов, которыми мы хвастаемся
три столетия, лишиться всех удобств и прелестей нашего существования,
предпочесть дикую юность образованной дряхлости, сломать свой наследственный
замок из одного удовольствия участвовать в закладке нового дома, который
построится, без сомнения, гораздо лучше после нас?" (Герцен, т. V, стр. 55).
Так говорил почти полстолетия тому назад русский писатель, своим
проницательным умом уже тогда ясно видевший то, что видит теперь уже всякий
самый малоразмышляющий человек нашего времени: невозможность продолжения
жизни на прежних основах и необходимость установления таких-то новых форм
жизни.
С самой простой, низменной, мирской точки зрения уже ясно, что безумно
оставаться под сводом не выдерживающего своей тяжести здания и надо выходить
из него. И действительно, трудно придумать положение, которое было бы
бедственнее того, в котором находится теперь христианский мир с своими
вооруженными друг против друга народами, с своими постоянно неудержимо
возрастающими для поддержания все растущих этих вооружений податями, со все
разгорающейся ненавистью рабочего сословия к богатому, с висящим надо всеми
дамокловым мечом войны, всякую секунду готовым и необходимо долженствующим
рано или поздно оборваться.
Едва ли какая-либо революция может быть бедственнее для большой массы
народа постоянно существующего порядка или скорее беспорядка нашей жизни с
своими обычными жертвами неестественной работы, нищеты, пьянства, разврата и
со всеми ужасами предстоящей войны, имеющей поглотить в один год больше
жертв, чем все революции нынешнего столетия.
Что будет с нами, со всем человечеством, если каждый из нас исполнит то,
что требует от него Бог через вложенную в него совесть? Не будет ли беды
оттого, что, находясь весь во власти хозяина, н в устроенном и руководимом
им заведении исполню то, что он мне велит делать, но что мне, не знающему
конечных целей хозяина, кажется странным?
Но даже не этот вопрос "что будет?" тревожит людей, когда они медлят
исполнить волю хозяина: их тревожит вопрос, как жить без тех привычных нам
условий нашей жизни, которые мы называем наукой, искусством, цивилизацией,
культурой. Мы чувствуем для себя лично всю тяжесть настоящей жизни, мы видим
и то, что порядок жизни этой если будет продолжаться, неизбежно погубит нас,
но вместе с тем мы хотим, чтобы условия этой нашей жизни, выросшие из нее:
наши науки, искусства, цивилизации, культуры, при изменении нашей жизни
остались бы целы. Вроде того, как если бы человек, живущий в старом доме,
страдающий от холода и неудобств этого дома и знающий, кроме того, то, что
дом этот вот-вот завалится, согласился бы на перестройку его только с тем,
чтобы не выходить из него: условие, равняющееся отказу от перестройки дома.
"А что, как я выйду из дома, лишусь на время всех удобств, а новый дом не
построится или построится иначе и в нем не будет того, к чему я привык?"
Но ведь когда есть материал, есть строители, то все вероятия за то, что
новый дом построится лучше прежнего, а вместе с тем есть не только вероятие,
но несомненность того, что старый дом завалится и задавит тех, которые
останутся в нем. Удержатся ли прежние, привычные условия жизни, уничтожатся
ли они, возникнут ли совсем новые, лучшие, нужно неизбежно выходить из
старых, ставших невозможными и губительными, условий нашей жизни и идти
навстречу будущего.
"Исчезнут науки, искусства, цивилизации, культуры!" Да ведь все это суть
только различные проявления истины, предстоящее же изменение совершается
только во имя приближения к истине и осуществления ее. Так как же могут
исчезнуть проявления истины вследствие осуществления ее? Они будут иные,
лучшие и высшие, но никак не уничтожатся. Уничтожится в них то, что было
ложно: то же, что было от истины, то только более процветет и усилится.

    6



Одумайтесь, люди, и веруйте в Евангелие, в учение о благе. Если не
одумаетесь, все так же погибнете, как погибли люди, убитые Пилатом, как
погибли те, которых задавила башня Силоамская, как погибли миллионы и
миллионы людей, убивавших и убитых, казнивших и казненных, мучащих и
мучимых, и как глупо погиб тот человек, засыпавший житницы и собиравшийся
долго жить и умерший в ту же ночь, с которой он хотел начинать жизнь.
"Одумайтесь, люди, и веруйте в Евангелие", - говорил Христос 1800 лет тому
назад и говорит еще с большей убедительностью теперь, - предсказанною им и
совершившеюся теперь бедственностью и неразумностью нашей жизни, дошедшей
теперь до последних пределов бедственности и неразумия.
Ведь теперь, после стольких веков тщетных стараний языческим устройством
насилия обеспечить нашу жизнь, казалось бы, не может не быть очевидным для
всякого, что все направленные к этой цели усилия вносят только новые
опасности в жизнь и личную и общественную, но никак не обеспечивают ее.
Ведь, как бы мы ни назывались, какие бы мы ни надевали на себя наряды, чем
бы и при каких священниках ни мазали себя, сколько бы ни имели миллионов,
сколько бы охраны ни стояло по нашему пути, сколько бы полицейских ни
ограждали наше богатство, сколько бы мы ни казнили так называемых
злодеев-революционеров и анархистов, какие бы мы сами ни совершали подвиги,
какие бы ни основывали государства и ни воздвигали крепости и башни от
Вавилонской до Эйфелевой, - перед всеми нами всегда стоят два неотвратимые
условия нашей жизни, уничтожающие весь смысл ее: 1) смерть, всякую минуту
могущая постигнуть каждого из нас, и 2) непрочность всех совершаемых нами
дел, очень быстро, бесследно уничтожающихся. Что бы мы ни делали: основывали
государства, строили дворцы и памятники, сочиняли поэмы и песни, - все это
не надолго и все проходит, не оставляя следа. И потому, как бы мы ни
скрывали это от себя, мы не можем не видеть, что смысл жизни нашей не может
быть ни в нашем личном плотском существовании, подверженном неотвратимым
страданиям и неизбежной смерти, ни в каком-либо мирском учреждении или
устройстве.
Кто бы ты ни был, читающий эти строки, подумай о твоем положении и о твоих
обязанностях - не о том положении землевладельца, купца, судьи, императора,
президента, министра, священника, солдата, которое временно приписывают тебе
люди, и не о тех воображаемых обязанностях, которые на тебя налагают эти
положения, а о твоем настоящем, вечном положении существа, по чьей-то воле
после целой вечности несуществования вышедшего из бессознательности и всякую
минуту по чьей-то воле могущего возвратиться туда, откуда ты вышел. Подумай
о твоих обязанностях: не о тех воображаемых обязанностях твоих
землевладельца к своему имению, купца к капиталу, императора, министра,
чиновника к государству, а о тех настоящих твоих обязанностях, которые
вытекают из твоего настоящего положения существа, вызванного к жизни и
одаренного разумом и любовью. То ли ты делаешь, что требует от тебя тот, кто
послал тебя в мир и к которому ты очень скоро вернешься? То ли ты делаешь,
что он хочет от тебя? То ли ты делаешь, когда, будучи землевладельцем,
фабрикантом, ты отбираешь произведения труда бедных, строя свою жизнь на
этом ограблении, или, будучи правителем, судьей, насилуешь, приговариваешь
людей к казням, или, будучи военным, готовишься к войнам, воюешь, грабишь,
убиваешь?
Ты говоришь, что так устроен мир, что это неизбежно, что ты не по своей
воле делаешь это, но принужден к этому. - Но разве это может быть, чтобы в
тебя заложено было с такой силой отвращение к страданиям людей, к
истязаниям, к убийству их, чтобы в тебя вложена была такая потребность любви
к людям и еще более сильная потребность любви от них, чтобы ты ясно видел,
что только при признании равенства всех людей, при служении их друг другу
возможно осуществление наибольшего блага, доступного людям, чтобы то же
самое говорили тебе твое сердце, твой разум, исповедуемая тобой вера, чтобы
это самое говорила наука и чтобы, несмотря на это, ты бы был по каким-то
очень туманным, сложным рассуждениям принужден делать все прямо
противоположное этому; чтобы ты, будучи землевладельцем или капиталистом,
должен был на угнетении народа строить всю свою жизнь, или чтобы, будучи
императором или президентом, был принужден командовать войсками, т. е. быть
начальником и руководителем убийц, или чтобы, будучи правительственным
чиновником, был принужден насильно отнимать у бедных людей их кровные деньги
для того, чтобы пользоваться ими и раздавать их богатым, или, будучи судьей,
присяжным, был бы принужден приговаривать заблудших людей к истязаниям и к
смерти за то, что им не открыли истины, или - главное, на чем зиждется все
зло мира, - чтобы ты, всякий молодой мужчина, должен был идти в военные и,
отрекаясь от своей воли и от всех человеческих чувств, обещаться по воле
чуждых тебе людей убивать всех тех, кого они тебе прикажут?
Не может этого быть. Если и говорят тебе люди, что все это необходимо для
поддержания существующего строя жизни, а что существующий строй с своей
нищетой, голодом, тюрьмами, казнями, войсками, войнами необходим для
общества, что если бы этот строй нарушился, то наступят худшие бедствия, то
ведь это говорят только те, которым выгоден этот строй жизни, все же те, их
в 10 раз больше, которые страдают от этого строя жизни, все думают и говорят
обратное. И ты сам в глубине души знаешь, что это неправда, что существующий
строй жизни отжил свое время и неизбежно должен быть перестроен на новых
началах и что потому нет никакой нужды, жертвуя человеческими чувствами,
поддерживать его.
Главное же то, что если бы и допустить, что существующий строй необходим,
почему ты именно чувствуешь себя обязанным, попирая все лучшие человеческие
чувства, поддерживать его? Кто тебя приставил нянькой этого разрушающегося
строя? Ни общество, ни государство, ни все люди никогда не просили тебя о
том, чтобы ты поддерживал этот строй, занимая то место землевладельца,
купца, императора, священника, солдата, которое ты занимаешь; и ты знаешь
очень хорошо, что ты занял, принял свое положение вовсе не с самоотверженною
целью поддерживать необходимый для блага людей порядок жизни, а для себя:
для своей корысти, славолюбия, честолюбия, своей лени, трусости. Если бы ты
не желал этого положения, ты не делал бы всего того, что постоянно нужно
делать, чтобы удерживать твое положение. Попробуй только перестать делать те
сложные, жестокие, коварные и подлые дела, которые ты, не переставая,
делаешь, чтобы удерживать свое положение, и ты сейчас же лишишься его.
Попробуй только перестать, будучи правителем или чиновником, лгать,
подличать, участвовать в насилиях, казнях; будучи священником, перестать
обманывать; будучи военным, перестать убивать; будучи землевладельцем,
фабрикантом, перестать защищать свою собственность судами и насилиями, и ты
тотчас лишишься того положения, которое, ты говоришь, навязано тебе и
которым ты будто бы тяготишься.
Не может быть того, чтобы человек был поставлен против своей воли в
положение, противное его сознанию.
Если ты находишься в этом положении, то не потому, что это необходимо для
кого-то, а только потому, что ты этого хочешь. И потому, зная, что это
положение прямо противно и твоему сердцу, и твоему разуму, и твоей вере, и
даже науке, в которую ты веришь, нельзя не задуматься над вопросом о том, то
ли ты делаешь, что тебе должно делать, если остаешься в этом положении и,
главное, стараешься оправдать его?
Ведь можно было бы рисковать ошибиться, если бы ты имел время увидать и
поправить свою ошибку и если бы то, во имя чего ты так рискуешь, имело бы
какую-нибудь важность. Но когда ты знаешь наверное, что ты всякую секунду
можешь исчезнуть без малейшей возможности ни для себя, ни для тех, кого ты
вовлечешь в свою ошибку, поправить ее, и знаешь, кроме того, что, что бы ты
ни сделал во внешнем устройстве мира, все это очень скоро и так же наверно,
как и ты сам, исчезнет, не оставив следа, то очевидно, что не из-за чего
тебе рисковать такой страшной ошибкой.
Ведь это так просто и ясно, если бы только мы лицемерием не затемняли себе
несомненно открытую нам истину.
"Делись тем, что у тебя есть, с другими, не собирай богатств, не
величайся, не грабь, не мучай, не убивай никого, не делай другому того, чего
не хочешь, чтобы тебе делали", - сказано не 1800, а 5000 лет тому назад, и
сомнения в истине этого закона не могло бы быть, если бы не было лицемерия:
нельзя бы было, если не делать этого, то по крайней мере не признавать, что
это всегда нужно делать и что тот, кто не делает этого, делает дурно.
Но ты говоришь, что есть еще общее благо, для которого можно и должно
отступить от этих правил: для общего блага можно убивать, истязать, грабить.
Лучше погибнуть одному человеку, чем всему народу, говоришь ты, как Каиафа,
и подписываешь одному, и другому, и третьему человеку смертный приговор,
заряжаешь ружье на этого долженствующего для блага общего погибнуть
человека, сажаешь его в тюрьму, отбираешь у него его имущество. Ты говоришь,
что ты делаешь эти жестокие дела потому, что ты чувствуешь себя человеком
общества, государства, обязанным служить ему и исполнять его законы,
землевладельцем, судьей, императором, военным. Но ведь, кроме твоей
принадлежности к известному государству и вытекающих из того обязанностей, у
тебя есть еще принадлежность к бесконечной жизни мира и к Богу и вытекающие
из этой принадлежности обязанности.
И как твои обязанности, вытекающие из твоей принадлежности к известной
семье, обществу, всегда подчиняются высшим обязанностям, вытекающим из
принадлежности к государству, так и твои обязанности, вытекающие из твоей
принадлежности к государству, необходимо должны быть подчинены обязанностям,
вытекающим из твоей принадлежности к жизни мира, к Богу.
И как неразумно было бы срубить телеграфные столбы для того, чтобы
обеспечить отопление семейства или общества и увеличить благосостояние его,
потому что это нарушит законы, соблюдающие благо государства, точно так же
неразумно, для того чтобы обеспечить государство и увеличить благосостояние
его, истязать, казнить, убить человека, потому что это нарушает несомненные
законы, соблюдающие благо мира.
Обязанности твои, вытекающие из твоей принадлежности к государству, не
могут не быть подчинены высшей вечной обязанности, вытекающей из твоей
принадлежности к бесконечной жизни мира или к Богу, и не могут противоречить
им, как это и сказали 1800 лет тому назад ученики Христа (Деян. Ап. IV, 19):
"Судите, справедливо ли слушать вас более, чем Бога" и (V, 29): "Должно
повиноваться больше Богу, нежели человекам".
Тебя уверяют, что для того, чтобы не нарушился вчера устроенный
несколькими людьми в известном уголке мира постоянно изменяющийся порядок,
ты должен совершать поступки истязаний, мучений, убийств отдельных людей,
нарушающие верный, установленный Богом или разумом неизменный порядок мира.
Разве может это быть?
И потому не можешь ты не задуматься над твоим положением землевладельца,
купца, судьи, императора, президента, министра, священника, солдата,
связанным с угнетениями, насилиями, обманами, истязаниями и убийствами, и не
признать незаконности их.
Я не говорю, что, если ты землевладелец, чтобы ты сейчас же отдал свою
землю бедным, если капиталист, сейчас бы отдал свои деньги, фабрику рабочим,
если царь, министр, служащий, судья, генерал, то чтобы ты тотчас отказался
от своего выгодного положения, если солдат (т.е. занимаешь то положение, на
котором стоят все насилия), то, несмотря на все опасности отказа в
повиновении тотчас бы отказался от своего положения.
Если ты сделаешь это, ты сделаешь самое лучшее, но может случиться - и
самое вероятное - то, что ты не в силах будешь сделать этого: у тебя связи,
семья, подчиненные, начальники, ты можешь быть под таким сильным влиянием
соблазнов, что будешь не в силах сделать это, - но признать истину истиной и
не лгать ты всегда можешь. Не утверждать того, что ты остаешься
землевладельцем, фабрикантом, купцом, художником, писателем потому, что это
полезно для людей, что ты служишь губернатором, прокурором, царем не потому,
что тебе это приятно, привычно, а для блага людей; что ты продолжаешь быть
солдатом не потому, что боишься наказания, а потому, что считаешь войско
необходимым для обеспечения жизни людей; не лгать так перед собой и людьми
ты всегда можешь, и не только можешь, но и должен, потому что в этом одном,
в освобождении себя от лжи и исповедании истины состоит единственное благо
твоей жизни.
И стоит тебе сделать только это и само собой неизбежно изменится и твое
положение.
Одно, только одно дело, в котором ты свободен и всемогущ, дано тебе в
жизни, все остальные вне твоей власти. Дело это в том, чтобы познавать
истину и исповедовать ее.
И вдруг, оттого что такие же, как и ты, жалкие, заблудшие люди уверили
тебя, что ты солдат, император, землевладелец, богач, священник, генерал, -
ты начинаешь делать очевидно, несомненно противное твоему разуму и сердцу
зло: начинаешь истязать, грабить, убивать людей, строить свою жизнь на
страдания их, и главное, - вместо того, чтобы исполнять единственное дело
твоей жизни - признавать и исповедовать известную тебе истину, - ты,
старательно притворяясь, что не знаешь ее, скрываешь ее от себя и других,
делая этим прямо противоположное тому единственному делу, к которому ты
призван.
И в каких условиях ты делаешь это? Ты, всякую минуту могущий умереть,
подписываешь смертный приговор, объявляешь войну, идешь на войну, судишь,
мучаешь, обираешь рабочих, роскошествуешь среди нищих и научаешь слабых и
верящих тебе людей тому, что это так и должно быть и что в этом обязанное
людей, рискуя тем, что в тот самый момент, как ты сделал это залетит в тебя
бактерия или пуля и ты захрипишь и умрешь и навеки лишишься возможности
исправить, изменить то зло, которое ты сделал другим и, главное, себе,
погубив задаром один раз в целой вечности данную тебе жизнь, не сделав в ней
то одно, что ты несомненно должен был сделать.
Ведь как это ни просто, и как ни старо, и как бы мы ни одуряли себя
лицемерием и вытекающим из него самовнушением, ничто не может разрушить
несомненности той простой и ясной истины, что никакие внешние усилия не
могут обеспечить нашей жизни, неизбежно связанной с неотвратимыми
страданиями и кончающейся еще более неотвратимой смертью, могущей наступить
для каждого из нас всякую минуту, и что потому жизнь наша не может иметь
никакого другого смысла, как только исполнение всякую минуту того, что хочет
от нас сила, пославшая нас в жизнь и давшая нам в этой жизни одного
несомненного руководителя - наше разумное сознание.
И потому сила эта не может хотеть от нас того, что неразумно и невозможно:
устроения нашей временной плотской жизни, жизни общества или государства.
Сила эта требует от нас того, что одно несомненно, и разумно, и возможно:
служения Царствию Божию, т.е. содействия установлению наибольшего единения
всего живущего, возможного только в истине, и потому признания открывшейся
нам истины и исповедания ее, того самого, что одно всегда в нашей власти.
"Ищите Царствия Божия и правды его, а остальное приложится вам".
Единственный смысл жизни человека состоит в служении миру содействием
установлению Царства Божия. Служение же это может совершиться только через
признание истины и исповедание ее каждым отдельным человеком".
"И не придет Царствие Божие приметным образом и не скажут: вот оно здесь
или вот оно там. Ибо вот: Царствие Божие внутри вас есть".


14 мая 1893 г. Ясная Поляна





    КОММЕНТАРИИ



Л.Н.Толстой до написания книги уже был знаком с деятельностью людей,
проповедующих учение о непротивлении злу насилием. Их учения были им
творчески использованы в своей книге.
Самым первым оказалось знакомство в сентябре 1881 г. с Сютаевым -
крестьянином Тверской губернии, проповедовавшем братство и любовь среди
людей, отрицавшем насилие, собственность, церковную обрядность.
4 июня 1885 г. В.Г.Чертков, единомышленник Л.Н.Толстого, писал ему из
Англии: "Здесь мы живем в местности, наполненной квакерами. Я несколько
знакомлюсь с их литературою... Войну и присягу они безусловно отрицают". 30
ноября 1890 г. он по просьбе Толстого прислал книгу Даймонда.
В марте-апреле 1885 г. автору написал Вендель Гаррисон, затем прислал
краткую биографию, две фотографии, а в последствии - полную "Биографию
В.Гаррисона, составленную его сыновьями" (в 4-х томах, Нью-Йорк, 1885-1889
гг.).
В 1904 г. в Англии вышла сокращенная биография, составленная В.Г.Чертковым
и Ф.Холла, к которой Л.Н.Толстой написал предисловие. Впоследствии в России
выпускалось провозглашение Гаррисона ("Declaration of sentiments") с этим
предисловием.
В январе-феврале 1886 г. получил из Америки от меннонитов книгу Даниэля
Мюссе (Мосера).
В 1889 г. Л.Н.Толстой переписывался со своим знакомым, литературным
критиком Н.Н.Страховым по поводу Хельчицкого. Издание этого надолго
задержалось в связи со смертью переводчика, молодого ученого Г.С.Анненкова,
который наблюдал за печатанием. 30 мая 1889 г. Страхов привез сверстанные
листы: все по-чешски и в приложении - русский пересказ.
Книга вышла в 1893 году в "Сборнике русского языка и словесности
Императорской Академии наук", СПб, т. LV. В 1907 г. в издательстве
"Посредник" вышло отдельное издание перевода с предисловием Л.Н.Толстого.
Летом 1889 г. Страхов привез книгу Г.Арнольда, о которой Лев Николаевич
сказал: "Вот история церкви настоящая".
21 июня 1889 г. секретарь А.Баллу - Вильсон - прислал "Христианское
непротивление" и несколько небольших брошюр; в письме 22 июня 1889 г.
Толстой с большой похвалой отозвался о деятельности Баллу, отметив лишь
некоторые расхождения в их взглядах. Баллу в письме от 14 января н. с. 1890
г. разбирая возражения Толстого, отстаивал свои взгляды. Переписка
продолжалась до смерти А.Баллу в 1890 г., а затем была напечатана в журнале
"Arena" за 1890 г.
Перевод "Христианского непротивления" со своими поправками Толстой пытался
напечатать в "Газете А.Гатцуга - но тогда по цензурным условиям он не
появился. Только в 1908 г. в московском издательстве "Посредник" он вышел
под названием "Учение о христианском непротивлении злу насилием", с
предисловием И.И.Горбунова-Посадова.
"Катехизис непротивления" перевел летом 1890 г. Н.Н.Страхов, гостивший в
Ясной Поляне. 27 и 28 июня Толстой исправлял его, написал черновик
предисловия к "Катехизису" и "Декларации" Гаррисона, которые и стали началом
трактата.
"Декларацию" Гаррисона, фрагменты из "Катехизиса непротивления" и других
книг А.Баллу, отрывки из книги "Сеть веры" Хельчицкого, а также сведения о
христианах I-V веков, не признававших совместимость христианства и воинской
повинности, Л.Н.Толстой включил в составленный им в 1904 г. сборник: "Круг
чтения" (М., "Посредник", 1906 г.).
Надо отметить, что к этому времени Лев Николаевич был также знаком с
творчеством Г.Д.Торо, переписывался с американскими шекерами. Уже появлялись
последователи Толстого, которые отказывались от военной службы.

Одновременно с помощью Н.Н.Страхова и А.М.Калмыковой Лев Николаевич
собирал и изучал материалы по истории христианских церквей, раннего
христианства, в том числе курсы церковной истории православной церкви для
духовной семинарии.
В 1890 г. получил английскую брошюру "Crimes of Christianity"
("Преступления христианства"), Лондон, 1885 г.
Дочь Мария Львовна собирала русскую критическую литературу о книге "В чем
моя вера?", а Чертков - иностранную, чтобы "точно цитировать, как духовные
писатели отделываются от предписаний Христа о непротивлении злу".
В письме от 18 мая 1891 г. Чертков прислал выписку из рукописного дневника
генерала Муравьева-Карского, вошедшую без изменения в первую главу.
Слова Герцена взяты из "Письма к императору Александру II (по поводу книги
барона Корфа)", напечатанного в "Колоколе", 1857 г.
В собственном переводе даны отрывки из Мопассана "Sur l'eau", Рода "Lesens
de la vie", Вогюэ ("A travers l'exposition, IX. Dernieres remarques" -
"Revue des Deux Mondes", 1889, november).
В 1891 г. в русском переводе, под редакцией Ф.И.Булгакова появился роман
"Долой оружие" Берты фон Зуттнер. "Хорошо собрано. Видно горячее убеждение,
но бездарно", - отметил Толстой.

Необходимо добавить об отношении Л.Н.Толстого к Армии Спасения - оно не
всегда было таким однозначно негативным. В "Яснополянских записках"
Д.П.Маковицкого есть запись от 14 ноября 1909 г.: "У генерала Бутса видят
сектантство и отворачиваются от него, а на другую сторону не обращают
внимания, - сказал Л. Н. ... Л. Н. попросил Ольгу Константиновну
(* Толстую *) спросить близких Бутсу людей, каковы дальнейшие результаты
деятельности Бутса. Написать им (центральной конторе), что он прочитал книгу
Бутса (* W.Booth. In darkest England and the Way out. London., <1890>. Рус.
пер. Р. Сементковского: В. Бутс. В трущобах Англии. СПб., 1891 *) и очень
восхищался ею и желал бы знать, какие дальнейшие результаты.

Трактат "Царство Божие внутри вас..." писался с небольшими перерывами
около трех лет: с июля 1890 г. по май 1893 г. Первоначально задумывался
автором как предисловие к переводу брошюры А.Баллу "Катехизис
непротивления". Первоначальное название ее было: "О непротивлении злу, о
церкви и об общей воинской повинности". К 1891 г. были написаны первые
главы, а в 1891-92 гг. Толстой принял действенное участие в помощи
голодающим, работа была приостановлена, но один случай оказал на писателя
сильное воздействие: 9 сентября 1892 г. ехал по железной дороге в местность,
где оказывалась им помощь голодающим, на станции Узловая Сызрано-Вяземской
железной дороге встретился с экстренным поездом, в котором под
предводительством тульского губернатора Н.А.Зиновьева ехал карательный отряд
усмирять крестьян села Бобрики, не давших рубить лес помещику графу
Бобринскому. Эта история вошла в последнюю XII главу.
Рукопись первых 11 глав около 20 марта 1893 г. была послана Толстым
переводчице Изабелле Гапгуд в Америку с профессором Московского университета
И.И.Янжулом, уезжавшим на Всемирную выставку в Чикаго. Около 22 апреля 1893
г., со своим знакомым, художником Н.А.Касаткиным, уезжавшим за границу -
переводчикам Рафаилу Левенфельду в Берлин и И.Д.Гальперину-Каминскому в
Париж.
В 1893 г. во многих заграничных газетах появились фрагменты из XII главы -
описания расправ над крестьянами, что подняло бурю в русских
правительственных сферах. Были указаны также неточности, ошибки в описании,
которые автор и исправил. Выход в печать этого описания привел к разрыву
личных отношений Н.А.Зиновьева с Л.Н.Толстым.
Книга сразу вызвала восхищение критика В.В.Стасова, прочитавшего ее в
Самиздате: "первая книга XIX века" и И.Е.Репина: "эта вещь ужасающей силы".
Но осуждение, прозвучавшее в книге, показалось первым ее читателям, в первую
очередь В.Г.Черткову, да и самому автору слишком жестоким. В 1893-94 годах
он даже хотел написать "Послесловие" для смягчения своего осуждения, но оно
так и осталось неоконченным.

В конце октября 1893 г. появилось первое издание "Le sabut est en vous" в
Париже, в издательстве Perrin et C№, в переводе Гальперина-Каминского,
которое тут же было запрещено для ввоза в Россию.
В 1893 г. появилось и итальянское издание "Il regno di dio e in voi" в
Риме, в переводе Софии Бер.
В 1894 г. в издательстве Августа Дейбнера в Берлине появилось первое
русское издание книги (с некоторыми сокращениями и ошибками). В том же году
перепечатано Библиографическим бюро (объединение издательств в Германии).
В 1894 г. - немецкое - в издательстве "Deutsche Verlagsanstalt" в
Штутгарте, в переводе Р.Левенфельда.
В начале 1894 г. появились два английских издания: в издательстве
Вальтера Скота в Англии "The Kingdom of God is with in you, or Christianity
nos as a Mystical Doctrine, but as a New Life", в переводе А.П.Делано и в
издательстве Вильяма Гейнемана The Kingdom of God is within you", в переводе
Констанции Гернет. Оба перевода поступили и в США.
В 1896 г. книга опубликована без купюр в Женеве М.К.Элпидиным, а в 1898 г.
и в 1902 г. - в Англии В.Г.Чертковым в толстовском издательстве "Свободное
слово", Christchurch, Hants, England.
В 1905 г. в журнале "Свободное слово", No 15 (январь-февраль) был
напечатан черновик начала VIII главы, не вошедший в окончательный текст и
имеющий самостоятельное значение под заглавием "О значении отказа от военной
службы".
Русская цензура французское - первое - издание встретила тихо, но
враждебно, а позже назвала самой вредной книгой. После выпуска первого
русского издания Августа Дейбнера книга стала в огромном количестве
экземпляров распространяться в России в гектографическом и машинописном
виде. В архиве Главного управления по делам печати сохранился секретный
циркуляр Е.Феоктистова от 18 мая 1894 г. No 2829: для "предотвращения
предписать бдительный и негласный надзор за всеми типографиями, литографиями
и лицами, имеющими пишущие машинки".
В России первое легальное издание появилось в июле 1906 г. в Петербурге в
издательстве "Русское свободное слово" ("Полное собрание сочинений,
запрещенных русской цензурой, графа Л.Н.Толстого", т. I-II); в 1907 г.
издана московским книгопродавцем М.В.Клюкиным; в 1908 г. книга издана в
Москве издательством "Посредник" с заменой всех иностранных текстов русским
переводом; в том же году - в петербургском издании Е.В.Герцика ("Полное
собрание сочинений, вышедших за границей", т. V) и отдельным изданием - оба
издания были изъяты из продажи.
В собрание сочинений впервые включена в 1911 г. - в 12-е издание, ч. 14-я
(с приложением черновой редакции начала VIII главы); перепечатано в VI томе
собрания сочинений в издании В.М.Саблина (М., 1912).
В полном собрании сочинений под редакцией П.И.Бирюкова (М., 1913) по
цензурным условиям вошли только извлечения из книги.


    ПРИЛОЖЕНИЕ 1: МАКСИМИЛИАН



Отказы от военной службы по религиозным убеждениям (заповедь "не убий")
известны еще с первых веков христианства. Сохранились даже имена некоторых
римлян-христиан, казненных за отказ носить оружие: Максимилиан, Марцеллий,
Кассан и др. Благодаря сохранившимся с тех времен документам, до нас дошел
один в высшей степени замечательный протокол об отказе от военной службы
юного христианина Максимилиана. Поскольку на русском языке этот документ не
печатался, то приведу его почти полностью. Во времена императора
Диоклетиана, в 295 г., в городе Тевест проходило очередное заседание
комиссии по приемке рекрутов на военную службу в императорских войсках.
Комиссии состояла из следующих должностных лиц: проконсула Диона, прокурора
казны податей, императорского чиновника по сбору податей, который в комиссии
участвовал как заведующий особым налогом с освобождающихся от воинской
повинности (так называемой "податью калек").
Произошел следующий разговор, запротоколированный тогда же:
Проконсул Дион: Рекрут Максимилиан годен к военной службе. Ввиду этого я
требую измерить его рост. (К Максимилиану) Как тебя зовут?
Максимилиан: Зачем ты желаешь знать мое имя? Мне непозволительно воевать,
потому что я христианин.
Проконсул: Хорошо. Служитель! Измерьте рост этого человека.
Максимилиан: Изволь. (Становится для измерения роста.) Но я не могу
воевать, не могу худа делать. Я христианин.
Проконсул (служителю): Сними с него мерку.
Служитель: Росту он пяти футов, десяти дюймов.
Проконсул: Дать ему рекрутский знак.
Максимилиан: Не принимаю этот знак: я не могу быть солдатом.
Проконсул: Ступай служить, дабы не подвергаться смертной казни.
Максимилиан: Я не могу служить в войске, хоть отсеки мне голову, если
хочешь. Я не могу быть солдатом в этом мире, я воин моего Бога.
Проконсул: Кто внушил тебе эти идеи?
Максимилиан: Дух мой и Тот, Кто меня создал.
Проконсул (обращаясь к отцу рекрута): Образумь своего сына!
Отец Максимилиана: Мой сын сам знает, как ему подобает поступать.
Проконсул (к Максимилиану): Будь же солдатом и возьми знак.
Максимилиан: Не приму знака человеческого, имею уже знак Христа, моего
Бога.
Проконсул: Я сейчас же отправлю тебя к твоему Христу.
Максимилиан: Я только этого и желаю, в этом будет великая слава.
Проконсул (служителю): Дай же этому человеку свинцовый шар!
Максимилиан: Я не возьму его, этого знака вашей временной власти, и если
мне дадут его, я разломаю его, потому что он не имеет никакой цены. Я -
христианин, и мне непозволительно носить на шее свинцовый знак, после того
как я уже ношу спасительный знак моего Господа Иисуса Христа, Сына Бога
Живого. Ты не ведаешь Его, пострадавшего ради нашего спасения, так как Бог
отдал Его на страдание за наши грехи. Мы служим Ему, следуем за Ним, Царем
жизни, подателем благодати.
Проконсул: Вступи же в войско и прими знак, а не то погибнешь с позором.
Максимилиан: Не погибну я, мое имя уже у моего Господа. Не могу воевать.
Проконсул: Подумай о своей молодости и иди в солдаты, служат же другие
молодые люди.
Максимилиан: Им виднее, что им делать. А я как христианин не могу
совершать дурного дела. Я - воин Божий.
Проконсул: Какое зло делают те, которые исполняют свои воинские
обязанности?
Максимилиан: Ты сам знаешь, что они совершают.
Проконсул: Служи же. Подумай о том, как бы за свое презрение к военной
службе не погибнуть от жестокой казни.
Максимилиан: Я не погибну. Если придется мне уйти из этой временной жизни,
то душа моя не перестанет жить с Христом, Господом моим.
Проконсул (обратившись к служителю): Вычеркни Максимилиана из списка! (К
Максимилиану) Так как ты упорно отказываешься нести военную службу, то в
пример прочим и получишь заслуженный тобою приговор. (Читает с дощечки)
Максимилиан за упрямый отказ от солдатской присяги присуждается к смерти
посредством меча.
Максимилиан: Благодарение Господу моему!
Этот пример наглядно показывает, что христианская заповедь любить, а не
убивать своих врагов уже в первые века христианства оказывала значительное
влияние на верующих и их выбор. Даже угроза смерти не останавливала их перед
отказом от военной службы.

{А.Пчелинцев "Право на альтернативную службу" / "Религия и права человека.
На пути к свободе совести. Вып. III", М., "Наука", 1996.}


    ПРИЛОЖЕНИЕ 2: ОТНОШЕНИЕ ПЕРВЫХ ХРИСТИАН К ВОЙНЕ



"Безумствует мир во взаимном кровопролитии, и убийство, считаемое
преступлением, когда люди совершают его поодиночке, именуется добродетелью,
если делается скопищем". Так писал в третьем веке знаменитый Киприан, говоря
про воинство.
Так же относилась к войне и вся христианская община первых веков до пятого
века. Христианская община определенно признавала в лице своих руководителей,
что христианам запрещено всякое убийство, а потому и убийство на войне.
Перешедший в христианство во втором веке философ Татиан считает убийство
на войне так же недопустимым для христиан, как и всякое убийство, и почетный
воинский венок считает непристойным для христианина. В том же столетии
Афинагор Афинский говорит, что христиане не только сами никогда не убивают,
но и избегают присутствовать при убийствах.
В третьем столетии Климент Александрийский противопоставляет языческим
"воинственным" народам "мирное племя христиан". Но всего яснее выразил
отвращение христиан к войне знаменитый Ориген. Прилагая к христианам слова
Исаии, что придет время, когда люди перекуют мечи на серпы и копья на плуги,
он совершенно определенно говорит: "Мы не поднимаем оружия ни против какого
народа, мы не учимся искусству воевать, ибо через Иисуса Христа мы сделались
детьми мира". Отвечая на обвинение Цельзом христиан в том, что они
уклоняются от военной службы, так что, по мнению Цельза, если только Римская
империя сделается христианской, она погибнет, Ориген говорит, что христиане
больше других сражаются за благо императора, сражаются за него добрыми
делами, молитвой и добрым влиянием на людей. Что же касается борьбы оружием,
то совершенно справедливо, говорит Ориген, что христиане не сражаются вместе
с императорскими войсками и не пошли бы даже в том случае, если бы император
их к этому принуждал.
Так же решительно высказывается и Тертуллиан, современник Оригена, о
невозможности христианину быть военным. "Не подобает служить знаку Христа и
знаку дьявола, - говорит он про военную службу, - крепости света и крепости
тьмы; не может одна душа служить двум господам. Да и как воевать без меча,
который отнял сам Господь? Неужели можно упражняться мечом, когда Господь
сказал, что каждый, взявшийся за меч, от меча погибнет? И как будет
участвовать в сражении Сын мира?"
В четвертом веке Лактанций говорит то же. "Не должно быть никакого
исключения в заповеди Божьей, что убить человека всегда грех, - говорит он.
- Носить оружие христианам не дозволено, ибо их оружие - только истина". В
правилах египетской церкви третьего века и в так называемом "Завещании
Господа нашего Иисуса Христа", безусловно, запрещено всякому христианину
поступать на военную службу под страхом отлучения от церкви.
В "Деяниях святых" много примеров христианских мучеников первых веков,
пострадавших за отказ продолжать службу в римских легионах.
Так, Максимилиан, приведенный в присутствие по отбыванию воинской
повинности, на первый вопрос проконсула о том, как его зовут, отвечал: "Мое
имя христианин, и потому я сражаться не могу". Несмотря на это заявление,
его зачислили в солдаты, но он отказался от службы. Ему было объявлено, что
он должен выбрать между отбыванием воинской повинности и смертью. Он сказал:
"Лучше умру, но не могу сражаться". Его отдали палачам.
Марцеллий был сотником в Троянском легионе. Поверив в учение Христа и
убедившись в том, что война - нехристианское дело, он в виду всего легиона
снял с себя военные доспехи, бросил их на землю и объявил, что, став
христианином, он более служить не может. Его посадили в тюрьму, но он и там
говорил: "Нельзя христианину носить оружие". Его казнили.
Вслед за Марцеллием отказался от военной службы служивший в том же легионе
Касьян. Его также казнили.
При Юлиане Отступнике отказался продолжать военную службу Мартын,
воспитавшийся и выросший в военной среде. На допросе, сделанном ему
императором, он сказал только: "Я - христианин и потому не могу сражаться".
( "...я перечитал наново лекции покойного друга моего Филиппа Алексеевича
Терновского по церковной истории и нашел в них нечто, чего как будто не
замечал прежде. Упоминается о направлении, которое обнаружилось в III веке
(в IV в. - ред.) у христиан в Севастии, - что они признавали войну делом
непримиримым с христианскою верою и воевать не хотели, но в солдаты шли,
когда их забирали насильно, но там (в службе) опять оружия для нанесения
смерти и ран в руки не брали, а чтобы отстоять свое убеждение - безропотно
подвергались мучительствам и позорной смерти. - Таких "святых мучеников,
иже в Севастии", - поминает и наша греко-восточная церковь". (Из
письма Н.С.Лескова к Л.Н.Толстому от 26 июня 1888 г.))
Первый вселенский собор (325 г.) ясно определил строгую эпитимию за
вторичное поступление в войска христиан, оставивших службу. Подлинные слова
этого постановления в переводе, признанном православною церковью, таковы:
"Благодатию призванные к исповедыванию веры и первый порыв ревности
явившие и отложившие воинские поясы, но потом, аки псы, на свою блевотину
возвратившиеся... таковые 10 лет да припадают к церкви, прося прощения, по
трилетнем слушании Писания в притворе".
Оставшимся в войсках христианам вменялось в обязанность во время войны не
убивать врагов. Еще в четвертом веке Василий Великий рекомендует в течение
трех лет не допускать до причащения солдат, виновных в нарушении этого
постановления.
Таким образом, не только в первые три века христианства, во время гонений
на христиан, но и в первые времена торжества христианства над язычеством,
когда христианство был признано господствующей, государственной религией, в
среде христиан еще держалось убеждение, что война несовместима с
христианством. Ферруций высказал это определенно и решительно (и был за это
казнен):
"Не дозволено христианам проливать кровь, даже в справедливой войне и по
приказу христианских государей".
В четвертом веке Люцифер, епископ Кальярский, учит, что даже самое дорогое
для христиан благо - свою веру - они должны защищать "не убийством других, а
собственной смертью". Павлин, епископ Ноланский, умерший в 431 году, еще
грозил вечными муками за службу кесарю с оружием в руках.
Таков был взгляд христиан первых четырех веков на отношение христианства к
военной службе.

{Составлено Н.Н.Гусевым под редакцией Л.Н.Толстого по книгам: барона Таубе
"Христианство и международный мир" (М., "Посредник", 1906) и Руинарта
"Деяния первых мучеников"; взято из сборника "Круг чтения", составленного
Л.Н.Толстым в 1904 г.
Письмо в примечании дано по изданию: Н.С.Лесков. Собр. соч. в 11 тт., Т.
11., М., "ГИХЛ ", 1958. Упоминаемая книга: "Три века христианства", Киев,
1877; Сведения о севастийских мучениках и литература о них содержались в
книге: И.Косолапов. "Месяцеслов православной кафолической церкви", Казань,
1874; изд. 2-е - Симбирск, 1880.}


    ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ ИНФОРМАЦИЯ



О взглядах и деятельности квакеров и меннонитов можно почерпнуть
информацию на сайтах их официальных представителей в России. Об отношении
Л.Н.Толстого к Баллу и Торо - на сайте, посвященном Л.Н.Толстому,
поддерживаемом Тульским государственным педагогическим университетом. Об
отказах от воинской повинности (в прошлом и настоящем) - на различных
пацифистских сайтах, в первую очередь - сайте Антимилитаристской Радикальной
Ассоциации; в Internet-версии книги А.И.Нежного "Комиссар дьявола" содержат-
ся предсмертные письма расстрелянных в 1919 г. "отказников". Об отношении
Л.Н.Толстого к протестантам (в частности Армии Спасения) и об ассоциации
"Духовное единство" ("Церковь Льва Толстого") - из Internet-версии книги
И.В.Подберезского "Быть протестантом в России" (глава 5 и др.). Об отношении
анархистов к деятельности Л.Н.Толстого - из Электронной анархической
библиотеки.


    СЛОВАРЬ



Агентство (армия) Пинкертона - частное агентство в США по борьбе с рабочим
движением.

Армия Спасения - филантропическая организация, основанная в 1865 г. в
Лондоне английским методистским проповедником Вильямом Бутсом,
превратившаяся в самостоятельную конфессию.

Арнольд Готфрид (1666-1714) - немецкий богослов и историк протестантской
церкви.

Арнольд Мэтью (1822-1888) - английский поэт, критик и педагог, по взглядам
отчасти близкий Толстому.

Афинагор Афинский (II в.) - философ, последователь Платона, автор работ в
защиту христианства.

Баллу Адин (Adin Ballou) (1803-1890) - американский богослов, сторонник
учения о непротивлении злу насилием, среди его работ "Christian
non-resistance" ("Христианское непротивление"), "Сколько нужно людей, чтобы
преобразовать злодейство в праведность и "Non-resistance catechism"
("Катехизис непротивления" - Филадельфия, 1846 г.). В 1838 г. подписал
"Декларацию" Гаррисона, участвовал в создании Американского общества борьбы
с рабством.

Беллами Эдуард (1850-1898) - американский писатель, христианский
социалист, автор утопического романа "Взгляд назад. 2000-1887".

Бобринский Владимир Алексеевич ("богатый малый") (1868-1921).

Бондарев Тимофей Михайлович (1820-1898) - крестьянин, автор сочинения
"Трудолюбие и тунеядство, или Торжество земледельца", в котором доказывалась
обязательность для каждого человека земледельческой ("хлебной") работы; Лев
Николаевич высоко оценил это сочинение, написал к нему предисловие и
содействовал его опубликованию на русском и французском языках.

Боттлер Иосиф (1692-1752) - английский епископ, писатель-богослов.

Буланже Жорж (1837-1891) - французский генерал.

Бутс Чарлз (Booth) (1840-1916) - английский общественный деятель,
сторонник введения государственных пенсий для престарелых.

Вильсон Жильберт-Льюис (Gilbert Lewis Wilson) (1858-1921) - американский
христианский богослов, помощник и единомышленник Адина Баллу.

Василий Великий (ок. 330-379) - епископ Кесарии, философ-платоник.

Вогюэ Мельхиор де (1848-1910) - литературный критик, писатель и переводчик.

Гаррисон Вендель-Филлипс (1844-1907) - сын У.-Л.Гаррисона, переписывался с
Л.Н.Толстым, в 1907 г. приезжал в Ясную Поляну.

Гаррисон Уильям-Ллойд (1805-1879) - американский общественный деятель,
основатель Американского общества борьбы с рабством, публицист и поэт. Одним
из первых признал ненасилие как средство решении общественных проблем.

Гладстон Вильям Эварт (1809-1898) - английский реакционный государственный
деятель, лидер либеральной партии.

Даймонд Ионафан (Dymond) (1796-1828) - квакер, автор книги "An Enquiry
into the Accordancy of War with the principles of Christianity", London,
1824, 2-е издание в 1827 г. ("Исследование о совместимости войны с
принципами христианства", Л.Н.Толстой называет эту книгу "On war" - "О
войне").

Дамиен (Damien, Дамиан), в мире Жозеф де Вестер (1840-1889) - французский
миссионер, добровольно поселившийся в 1873 г. среди прокаженных на острове
Молокаи (Гавайские острова); умер, заразившись проказой.

Дусе (Charles-Camille Doucet, Дусэ) (1812-1895) - французский драматург, с
1864 г. - академик.

Жуковский Василий Андреевич (1783-1852) - известный русский поэт; в 1849
г. написал проект "О смертной казни" ("Собрание сочинений В.А.Жуковского",
издание 6-е, т. 6, СПб, 1869); на полях своей рукописи Л.Н.Толстой сделал
вставку: "Не знаю лучшего примера... извращения христианства людьми,
стоящими у власти, как записка сладкого, изнеженного христианского поэта
Жуковского о том, как устроить смертную казнь в церкви. Как это будет
трогательно".

Зиновьев Николай Алексеевич (1839-1917) - тульский губернатор с 1887 по
1893 г., позднее сенатор, член Государственного Совета "начальник всей
экспедиции".

Иоанн Златоуст (347-407) - архиепископ в Константинополе, церковный
христианский писатель.

Калмыкова Александра Михайловна (1849-1926) - деятельница народного
образования.

Каприви Лео (1831-1899) - граф, германский реакционный военный и
политический деятель, канцлер Германской империи в 1890-94 гг.

Карр Жан-Альфонс (Karr Jean Alphonce) (1808-1890) - французский писатель и
журналист.

Кларети Жюль (Claretie) (1840-1913) - французский биллетрист и драматург,
с 1888 г. - академик.

Климент Александрийский (ок. 150 - ок. 217) - христианский писатель.

Комаровский Леонид Алексеевич (1846-1912) - профессор международного права.

Лактанций Луций Цецилий Фирмиан (ок. 260-325/330) - теолог.

Леруа-Болье Анатоль (1842-1912) - французский публицист и историк,
профессор; или его брат: Леруа-Болье Пьер-Поль (1843-1916) - французский
экономист, финансист и публицист, профессор.

Мольтке Хельмут Карл (1800-1891) - граф, немецкий фельдмаршал, реакционный
военный писатель, сподвижник Бисмарка.

Муравьев-Карский Николай Николаевич (1794-1866) - генерал-адъютант, с 1854
г. - наместник Кавказа и главнокомандующий кавказских войск.

Мэстр Жозеф де (1754-1821) - французский государственный деятель, с 1803
по 1817 г. жил в Петербурге в качестве дипломатического представителя
Сардинского короля при русском дворе.

Мюллер Макс (1823-1900) - английский языковед, автор ряда трудов по
языковедению и истории религии, профессор Оксфордского университета.

Мюссе Даниэль (Daniel Musser, Мосер) - американский меннонит, автор книги
"Утверждение непротивления или разделение царства Христа и царства мира
сего", 1864.

Ориген (ок. 185-254) - "отец церкви", богослов и философ; основная книга
"Против Цельса" - апология христианства. Цельс (II в.) - философ-эклектик,
автор работы "Истинное слово" (ок. 150 г.); нападая на основы христианства,
пытался доказать опасность христианского общества для всех общественных и
политических учреждений.

Пасси Фредерик (1822-1912) - французский экономист и общественный деятель.
В 1868 г. основал "Международную Лигу Мира"; в 1901 г. он первый получил
Нобелевскую премию мира.

Петр Хельчицкий (ок. 1390 - ок.1460) - чешский мыслитель, в своей основной
книге "Сеть веры правой" критиковавший церковь и писавший о несовместимости
государства и христианства; его творчество стало основой для религиозного
движения "моравских (чешских) братьев". Хотя его основные работы были
напечатаны еще в 16 веке, они были недоступны широкой публике. Интерес к
Хельчицкому возобновился с конца XIX века.

Прессансе Эдмонд де (1824-1891) - протестантский богослов и
государственный деятель Франции.

Пыпин Александр Николаевич (1833-1904) - исследователь русской и
зарубежной литературы и фольклора, с 1896 г. - академик.

Пэн Вильям (1644-1718) - английский квакер, идеолог квакерского движения,
в 1681 г. основал в Северной Америке на полученной им от английского короля
земле колонию квакеров под названием "Пенсильвания".

Ренан Эрнест (1823-1892) - французский историк и философ, с 1879 г. -
акадмик.

Рише Шарль (1850-1935) - французский физиолог и психолог.

Род Эдуард (Edward Rod) (1857-1910) - швейцарский романист, критик и
историк литературы, автор книги "Le sens de la vie" ("Смысл жизни").

Савонарола Иероним (Girolama) (1452-1498) - итальянский христианский
проповедник, писатель; за обличение духовенства по постановлению римского
папы Александра VI был арестован и сожжен на костре.

Саффи Аурелио (Saffi) (1819-1890) - итальянский демократ, республиканец.

Сильвестр I - римский папа в 314-335 гг.; крестил императора Константина.

Сольсбери, маркиз Роберт Сесиль (1830-1903) - английский политический
деятель, вождь консервативной партии в палате лордов, впоследствии лидер
всей консервативной партии.

Стамбулов Стефан (1854-1895) - болгарский государственный деятель.

Страхов Николай Николаевич (1828-1896) - литературный критик,
философ-идеалист, близкий знакомый Толстого.

Сютаев Василий Кириллович (1819-1892) - крестьянин деревни Шевелино
Новоторжского уезда Тверской губернии, самостоятельно пришедший к тому же
мировоззрению, что и Толстой; Лев Николаевич очень ценил Сютаева и иногда
называл его своим учителем; о нем см. также в трактате "Так что же нам
делать?" (1882-1886).

Тертуллиан (ок. 160 - после 220) - христианский богослов и писатель.

Тихон Задонский (1724-1783) - воронежский епископ, религиозный писатель и
проповедник, с 1769 г. жил на покое в Задонском монастыре.

Фаррар Фредерик-Вильямс (1831-1903) - английский богослов и проповедник.

Фенелон Франсуа де Салиньяк де ла Мот (1651-1715) - французский писатель,
с 1693 г. - академик, с 1695 г. - архиепископ, автор ряда философских,
богословских и биллетристических произведений.

Ферри Энрико (1856-1929) - итальянский криминалист, профессор уголовного
права.

Фокс Джордж (1624-1691) - основатель в середине XVII в. квакерского
движения в Англии.

Фома Кемпийский (1380-1471) - средневековый философ-мистик, августинский
монах, родом из Кемпена (Германия), автор известной книги "О подражании
Христу".

Фотий (820-891) - патриарх Константинопольский, распря которого с его
соперником за обладание патриаршим престолом послужила внешним поводом к
разделению римско-католической и православной церквей.

Франциск Ассизский (р. 1181 или 1182 - ум. 1226) - католический монах,
родом из Ассизи (Италия), основатель ордена францисканцев, автор поэтической
книги "Fioretti" ("Цветочки").

Франциск Сальский ("Франциск de Lobes") (1567-1622) - женевский епископ,
основатель ордена салезианок.

Чертков Владимир Григорьевич (1854-1936) - друг и единомышленник Толстого,
издатель его сочинений, организатор издательства "Посредник"(1884-1935),
издавал вместе с П.И.Бирюковым газету "Свободное слово" (Лондон, 1901-1905),
сб. "Листки "Свободного слова"(1892-1902), редактор полн. собр. соч.
Л.Н.Толстого в 90 тт.

Юлиан Отступник (331-363) - римский император с 361 г., несмотря на
христианское воспитание, объявил себя сторонником языческой религии, издал
эдикты против христиан.

Размазня

Warning: include(): http:// wrapper is disabled in the server configuration by allow_url_include=0 in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(http://ref.zeyn.ru/size.txt): failed to open stream: no suitable wrapper could be found in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(): Failed opening 'http://ref.zeyn.ru/size.txt' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php:/usr/share/pear') in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

На днях я пригласил к себе в кабинет гувернантку моих детей, Юлию Васильевну. Нужно было посчитаться.

- Садитесь, Юлия Васильевна! - сказал я ей. - Давайте посчитаемся. Вам наверное нужны деньги, а вы такая церемонная, что сами не спросите... Ну-с... Договорились мы с вами по тридцати рублей в месяц...

- По сорока...

- Нет, по тридцати... У меня записано... Я всегда платил гувернанткам по тридцати. Ну-с, прожили вы два месяца...

- Два месяца и пять дней...

- Ровно два месяца... У меня так записано. Следует вам, значит, шестьдесят рублей... Вычесть девять воскресений... вы ведь не занимались с Колей по воскресеньям, а гуляли только... да три праздника…

Юлия Васильевна вспыхнула и затеребила оборочку, но... ни слова!..

- Три праздника... Долой, следовательно, двенадцать рублей... Четыре дня Коля был болен и не было занятий... Вы занимались с одной только Варей... Три дня у вас болели зубы, и моя жена позволила вам не заниматься после обеда... Двенадцать и семь - девятнадцать. Вычесть... останется... гм... сорок один рубль... Верно?

Левый глаз Юлии Васильевны покраснел и наполнился влагой. Подбородок ее задрожал. Она нервно закашляла, засморкалась, но - ни слова!..

- Под Новый год вы разбили чайную чашку с блюдечком. Долой два рубля... Чашка стоит дороже, она фамильная, но... бог с вами! Где наше не пропадало? Потом-с, по вашему недосмотру Коля полез на дерево и порвал себе сюртучок... Долой десять... Горничная тоже по вашему недосмотру украла у Вари ботинки. Вы должны за всем смотреть. Вы жалованье получаете. Итак, значит, долой еще пять... Десятого января вы взяли у меня десять рублей...

- Я не брала, - шепнула Юлия Васильевна.

- Но у меня записано!

- Ну, пусть... хорошо.

- Из сорока одного вычесть двадцать семь - останется четырнадцать...

Оба глаза наполнились слезами... На длинном хорошеньком носике выступил пот. Бедная девочка!

- Я раз только брала, - сказала она дрожащим голосом. - Я у вашей супруги взяла три рубля... Больше не брала...

- Да? Ишь ведь, а у меня и не записано! Долой из четырнадцати три, останется одиннадцать... Вот вам ваши деньги, милейшая! Три... три, три... один и один... Получите-с!

И я подал ей одиннадцать рублей... Она взяла и дрожащими пальчиками сунула их в карман.

- Merci, - прошептала она.

Я вскочил и заходил по комнате. Меня охватила злость.

- За что же merci? - спросил я.

- За деньги...

- Но ведь я же вас обобрал, чёрт возьми, ограбил! Ведь я украл у вас! За что же merci?

- В других местах мне и вовсе не давали...

- Не давали? И не мудрено! Я пошутил над вами, жестокий урок дал вам... Я отдам вам все ваши восемьдесят! Вон они в конверте для вас приготовлены! Но разве можно быть такой кислятиной? Отчего вы не протестуете? Чего молчите? Разве можно на этом свете не быть зубастой? Разве можно быть такой размазней?

Она кисло улыбнулась, и я прочел на ее лице: "Можно!"

Я попросил у нее прощение за жестокий урок и отдал ей, к великому ее удивлению, все восемьдесят. Она робко замерсикала и вышла... Я поглядел ей вслед и подумал: легко на этом свете быть сильным!

Стихотворения 1823

Warning: include(): http:// wrapper is disabled in the server configuration by allow_url_include=0 in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(http://ref.zeyn.ru/size.txt): failed to open stream: no suitable wrapper could be found in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(): Failed opening 'http://ref.zeyn.ru/size.txt' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php:/usr/share/pear') in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

    СТИХОТВОРЕНИЯ 1823-1836



----------------------------------------------------------------------
    (Государственное издательство Художественной Литературы. Москва, 1959)
    Собрание сочинений в десяти томах. Том второй
    Версия 1.2 от 30 ноября 2000 г.
    Оригинал: http://www.rvb.ru/pushkin
----------------------------------------------------------------------


    1823



ПТИЧКА

В чужбине свято наблюдаю
Родной обычай старины:
На волю птичку выпускаю
При светлом празднике весны.

Я стал доступен утешенью;
За что на бога мне роптать,
Когда хоть одному творенью
Я мог свободу даровать!


ЦАРСКОЕ СЕЛО

Хранитель милых чувств и прошлых наслаждений,
О ты, певцу дубрав давно знакомый гений,
Воспоминание, рисуй передо мной
Волшебные места, где я живу душой,
Леса, где я любил, где чувство развивалось,
Где с первой юностью младенчество сливалось
И где, взлелеянный природой и мечтой,
Я знал поэзию, веселость и покой...

Веди, веди меня под липовые сени,
Всегда любезные моей свободной лени,
На берег озера, на тихий скат холмов!..
Да вновь увижу я ковры густых лугов,
И дряхлый пук дерев, и светлую долину,
И злачных берегов знакомую картину,
И в тихом озере, средь блещущих зыбей,
Станицу гордую спокойных лебедей.


* * *

Кто, волны, вас остановил,
Кто оковал ваш бег могучий,
Кто в пруд безмолвный и дремучий
Поток мятежный обратил?
Чей жезл волшебный поразил
Во мне надежду, скорбь и радость
И душу бурную
Дремотой лени усыпил?
Взыграйте, ветры, взройте воды,
Разрушьте гибельный оплот!
Где ты, гроза - символ свободы?
Промчись поверх невольных вод.



    НОЧЬ



Мой голос для тебя и ласковый и томный
Тревожит поздное молчанье ночи темной.
Близ ложа моего печальная свеча
Горит; мои стихи, сливаясь и журча,
Текут, ручьи любви, текут, полны тобою.
Во тьме твои глаза блистают предо мною,
Мне улыбаются, и звуки слышу я:
Мой друг, мой нежный друг... люблю... твоя... твоя!..


* * *

Завидую тебе, питомец моря смелый,
Под сенью парусов и в бурях поседелый!
Спокойной пристани давно ли ты достиг -
Давно ли тишины вкусил отрадный миг -
И вновь тебя зовут заманчивые волны.
Дай руку - в нас сердца единой страстью полны.
Для неба дального, для отдаленных стран
Оставим берега Европы обветшалой;
Ищу стихий других, земли жилец усталый;
Приветствую тебя, свободный океан.


* * *

Надеждой сладостной младенчески дыша,
Когда бы верил я, что некогда душа,
От тленья убежав, уносит мысли вечны,
И память, и любовь в пучины бесконечны, -
Клянусь! давно бы я оставил этот мир:
Я сокрушил бы жизнь, уродливый кумир,
И улетел в страну свободы, наслаждений,
В страну, где смерти нет, где нет предрассуждений,
Где мысль одна плывет в небесной чистоте...

Но тщетно предаюсь обманчивой мечте;
Мой ум упорствует, надежду презирает...
Ничтожество меня за гробом ожидает...
Как, ничего! Ни мысль, ни первая любовь!
Мне страшно... И на жизнь гляжу печален вновь,
И долго жить хочу, чтоб долго образ милый
Таился и пылал в душе моей унылой.


ДЕМОН

В те дни, когда мне были новы
Все впечатленья бытия -
И взоры дев, и шум дубровы,
И ночью пенье соловья, -
Когда возвышенные чувства,
Свобода, слава и любовь
И вдохновенные искусства
Так сильно волновали кровь, -
Часы надежд и наслаждений
Тоской внезапной осеня,
Тогда какой-то злобный гений
Стал тайно навещать меня.
Печальны были наши встречи:
Его улыбка, чудный взгляд,
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд.
Неистощимой клеветою
Он провиденье искушал;
Он звал прекрасное мечтою;
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе;
На жизнь насмешливо глядел -
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел.


* * *

Простишь ли мне ревнивые мечты,
Моей любви безумное волненье?
Ты мне верна: зачем же любишь ты
Всегда пугать мое воображенье?
Окружена поклонников толпой,
Зачем для всех казаться хочешь милой,
И всех дарит надеждою пустой
Твой чудный взор, то нежный, то унылый?
Мной овладев, мне разум омрачив,
Уверена в любви моей несчастной,
Не видишь ты, когда, в толпе их страстной,
Беседы чужд, один и молчалив,
Терзаюсь я досадой одинокой;
Ни слова мне, ни взгляда... друг жестокой!
Хочу ль бежать: с боязнью и мольбой
Твои глаза не следуют за мной.
Заводит ли красавица другая
Двусмысленный со мною разговор -
Спокойна ты; веселый твой укор
Меня мертвит, любви не выражая.
Скажи еще: соперник вечный мой,
Наедине застав меня с тобой,
Зачем тебя приветствует лукаво?..
Что ж он тебе? Скажи, какое право
Имеет он бледнеть и ревновать?..
В нескромный час меж вечера и света,
Без матери, одна, полуодета,
Зачем его должна ты принимать?..
Но я любим... Наедине со мною
Ты так нежна! Лобзания твои
Так пламенны! Слова твоей любви
Так искренно полны твоей душою!
Тебе смешны мучения мои;
Но я любим, тебя я понимаю.
Мой милый друг, не мучь меня, молю:
Не знаешь ты, как сильно я люблю,
Не знаешь ты, как тяжко я страдаю.


Изыде сеятель сеяти семена своя.

Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя -
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды...

Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.


Кн. М. А. ГОЛИЦЫНОЙ

Давно об ней воспоминанье
Ношу в сердечной глубине,
Ее минутное вниманье
Отрадой долго было мне.
Твердил я стих обвороженный,
Мой стих, унынья звук живой,
Так мило ею повторенный,
Замечанный ее душой.
Вновь лире слез и тайной муки
Она с участием вняла -
И ныне ей передала
Свои пленительные звуки...
Довольно! в гордости моей
Я мыслить буду с умиленьем:
Я славой был обязан ей -
А может быть и вдохновеньем.


ТЕЛЕГА ЖИЗНИ

Хоть тяжело подчас в ней бремя,
Телега на ходу легка;
Ямщик лихой, седое время,
Везет, не слезет с облучка.

С утра садимся мы в телегу;
Мы рады голову сломать
И, презирая лень и негу,
Кричим: пошел! . . . .

Но в полдень нет уж той отваги;
Порастрясло нас; нам страшней
И косогоры и овраги;
Кричим: полегче, дуралей!

Катит по-прежнему телега;
Под вечер мы привыкли к ней
И, дремля, едем до ночлега -
А время гонит лошадей.



ЖАЛОБА

Ваш дед портной, ваш дядя повар,
А вы, вы модный господин, -
Таков об вас народный говор,
И дива нет - не вы один.
Потомку предков благородных,
Увы, никто в моей родне
Не шьет мне даром фраков модных
И не варит обеда мне.



    1824



* * *


    1


Недвижный страж дремал на царственном пороге,
Владыка севера один в своем чертоге
Безмолвно бодрствовал, и жребии земли
В увенчанной главе стесненные лежали,
          Чредою выпадали
И миру тихую неволю в дар несли, -


    2


И делу своему владыка сам дивился.
Се благо, думал он, и взор его носился
От Тибровых валов до Вислы и Невы,
От сарскосельских лип до башен Гибралтара:
          Все молча ждет удара,
Все пало - под ярем склонились все главы.


    3


"Свершилось! - молвил он. - Давно ль народы мира
Паденье славили великого кумира,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


    4


Давно ли ветхая Европа свирепела?
Надеждой новою Германия кипела,
Шаталась Австрия, Неаполь восставал,
За Пиренеями давно ль судьбой народа
          Уж правила свобода,
И самовластие лишь север укрывал?


    5


Давно ль - и где же вы, зиждители свободы?
Ну что ж? витийствуйте, ищите прав природы,
Волнуйте, мудрецы, безумную толпу -
Вот Кесарь - где же Брут? О грозные витии,
          Целуйте жезл России
И вас поправшую железную стопу".


    6


Он рек, и некий дух повеял невидимо,
Повеял и затих, и вновь повеял мимо,
Владыку севера мгновенный хлад объял,
На царственный порог вперил, смутясь, он очи -
          Раздался бой полночи -
И се внезапный гость в чертог царя предстал.


    7


То был сей чудный муж, посланник провиденья,
Свершитель роковой безвестного веленья,
Сей всадник, перед кем склонилися цари,
Мятежной вольности наследник и убийца,
          Сей хладный кровопийца,
Сей царь, исчезнувший, как сон, как тень зари.


    8


Ни тучной праздности ленивые морщины,
Ни поступь тяжкая, ни ранние седины,
Ни пламя бледное нахмуренных очей
Не обличали в нем изгнанного героя,
          Мучением покоя
В морях казненного по манию царей.


    9


Нет, чудный взор его, живой, неуловимый,
То вдаль затерянный, то вдруг неотразимый,
Как боевой перун, как молния сверкал;
Во цвете здравия и мужества и мощи,
          Владыке полунощи
Владыка запада, грозящий, предстоял.


    10


>Таков он был, когда в равнинах Австерлица
Дружины севера гнала его десница,
И русской в первый раз пред гибелью бежал,
Таков он был, когда с победным договором,
         И с миром, и с позором
Пред юным он царем в Тильзите предстоял.


* * *

Все кончено: меж нами связи нет.
В последний раз обняв твои колени,
Произносил я горестные пени.
Все кончено - я слышу твой ответ.
Обманывать себя не стану вновь,
Тебя тоской преследовать не буду,
Прошедшее, быть может, позабуду -
Не для меня сотворена любовь.
Ты молода: душа твоя прекрасна,
И многими любима будешь ты.


ДАВЫДОВУ

Нельзя, мой толстый Аристип:
Хоть я люблю твои беседы,
Твой милый нрав, твой милый хрип,
Твой вкус и жирные обеды,
Но не могу с тобою плыть
К брегам полуденной Тавриды.
Прошу меня не позабыть,
Любимец Вакха и Киприды!
Когда чахоточный отец
Немного тощей Энеиды
Пускался в море наконец,
Ему Гораций, умный льстец,
Прислал торжественную оду,
Где другу Августов певец
Сулил хорошую погоду.
Но льстивых од я не пишу;
Ты не в чахотке, славу богу:
У неба я тебе прошу
Лишь аппетита на дорогу.


ПРОЗЕРПИНА

Плещут волны Флегетона,
Своды Тартара дрожат,
Кони бледного Плутона
Быстро к нимфам Пелиона
Из аида бога мчат.
Вдоль пустынного залива
Прозерпина вслед за ним,
Равнодушна и ревнива,
Потекла путем одним.
Пред богинею колена
Робко юноша склонил.
И богиням льстит измена:
Прозерпине смертный мил.
Ада гордая царица
Взором юношу зовет,
Обняла - и колесница
Уж к аиду их несет;
Мчатся, облаком одеты;
Видят вечные луга,
Элизей и томной Леты
Усыпленные брега.
Там бессмертье, там забвенье,
Там утехам нет конца.
Прозерпина в упоенье,
Без порфиры и венца,
Повинуется желаньям,
Предает его лобзаньям
Сокровенные красы,
В сладострастной неге тонет
И молчит, и томно стонет...
Но бегут любви часы;
Плещут волны Флегетона,
Своды тартара дрожат:
Кони бледного Плутона
Быстро мчат его назад.
И Кереры дочь уходит,
И счастливца за собой
Из Элизия выводит
Потаенною тропой;
И счастливец отпирает
Осторожною рукой
Дверь, откуда вылетает
Сновидений ложный рой.


ИЗ ПИСЬМА К ВУЛЬФУ

Здравствуй, Вульф, приятель мой!
Приезжай сюда зимой,
Да Языкова поэта
Затащи ко мне с собой
Погулять верхом порой,
Пострелять из пистолета.
Лайон, мой курчавый брат
(Не михайловский приказчик),
Привезет нам, право, клад...
Что? - бутылок полный ящик.
Запируем уж, молчи!
Чудо - жизнь анахорета!
В Троегорском до ночи,
А в Михайловском до света;
Дни любви посвящены,
Ночью царствуют стаканы,
Мы же - то смертельно пьяны
То мертвецки влюблены.


К ЯЗЫКОВУ
(Михайловское, 1824)

Издревле сладостный союз
Поэтов меж собой связует:
Они жрецы единых муз;
Единый пламень их волнует;
Друг другу чужды по судьбе,
Они родня по вдохновенью.
Клянусь Овидиевой тенью:
Языков, близок я тебе.
Давно б на Дерптскую дорогу
Я вышел утренней порой
И к благосклонному порогу
Понес тяжелый посох мой,
И возвратился б, оживленный
Картиной беззаботных дней,
Беседой вольно-вдохновенной
И звучной лирою твоей.
Но злобно мной играет счастье:
Давно без крова я ношусь,
Куда подует самовластье;
Уснув, не знаю где проснусь. -
Всегда гоним, теперь в изгнанье
Влачу закованные дни.
Услышь, поэт, мое призванье,
Моих надежд не обмани.
В деревне, где Петра питомец,
Царей, цариц любимый раб
И их забытый однодомец,
Скрывался прадед мой арап,
Где, позабыв Елисаветы
И двор, и пышные обеты,
Под сенью липовых аллей
Он думал в охлажденны леты
О дальней Африке своей, -
Я жду тебя. Тебя со мною
Обнимет в сельском шалаше
Мой брат по крови, по душе,
Шалун, замеченный тобою;
И муз возвышенный пророк,
Наш Дельвиг все для нас оставит.
И наша троица прославит
Изгнанья темный уголок.
Надзор обманем караульный,
Восхвалим вольности дары
И нашей юности разгульной
Пробудим шумные пиры,
Вниманье дружное преклоним
Ко звону рюмок и стихов,
И скуку зимних вечеров
Вином и песнями прогоним.


РАЗГОВОР КНИГОПРОДАВЦА С ПОЭТОМ

Книгопродавец

Стишки для вас одна забава,
Немножко стоит вам присесть,
Уж разгласить успела слава
Везде приятнейшую весть:
Поэма, говорят, готова,
Плод новый умственных затей.
Итак, решите; жду я слова:
Назначьте сами цену ей.
Стишки любимца муз и граций
Мы вмиг рублями заменим
И в пук наличных ассигнаций
Листочки ваши обратим...
О чем вздохнули так глубоко?
Нельзя ль узнать?

Поэт

                  Я был далеко:
Я время то воспоминал,
Когда, надеждами богатый,
Поэт беспечный, я писал
Из вдохновенья, не из платы.
Я видел вновь приюты скал
И темный кров уединенья,
Где я на пир воображенья,
Бывало, музу призывал.
Там слаще голос мой звучал;
Там доле яркие виденья,
С неизъяснимою красой,
Вились, летали надо мной
В часы ночного вдохновенья!..
Все волновало нежный ум:
Цветущий луг, луны блистанье,
В часовне ветхой бури шум,
Старушки чудное преданье.
Какой-то демон обладал
Моими играми, досугом;
За мной повсюду он летал,
Мне звуки дивные шептал,
И тяжким, пламенным недугом
Была полна моя глава;
В ней грезы чудные рождались;
В размеры стройные стекались
Мои послушные слова
И звонкой рифмой замыкались.
В гармонии соперник мой
Был шум лесов, иль вихорь буйный,
Иль иволги напев живой,
Иль ночью моря гул глухой,
Иль шопот речки тихоструйной.
Тогда, в безмолвии трудов,
Делиться не был я готов
С толпою пламенным восторгом,
И музы сладостных даров
Не унижал постыдным торгом;
Я был хранитель их скупой:
Так точно, в гордости немой,
От взоров черни лицемерной
Дары любовницы младой
Хранит любовник суеверный.

Книгопродавец

Но слава заменила вам
Мечтанья тайного отрады:
Вы разошлися по рукам,
Меж тем как пыльные громады
Лежалой прозы и стихов
Напрасно ждут себе чтецов
И ветреной ее награды.

Поэт

Блажен, кто про себя таил
Души высокие созданья
И от людей, как от могил,
Не ждал за чувство воздаянья!
Блажен, кто молча был поэт
И, терном славы не увитый,
Презренной чернию забытый,
Без имени покинул свет!
Обманчивей и снов надежды,
Что слава? шепот ли чтеца?
Гоненье ль низкого невежды?
Иль восхищение глупца?

Книгопродавец

Лорд Байрон был того же мненья;
Жуковский то же говорил;
Но свет узнал и раскупил
Их сладкозвучные творенья.
И впрям, завиден ваш удел:
Поэт казнит, поэт венчает;
Злодеев громом вечных стрел
В потомстве дальном поражает;
Героев утешает он;
С Коринной на киферский трон
Свою любовницу возносит.
Хвала для вас докучный звон;
Но сердце женщин славы просит:
Для них пишите; их ушам
Приятна лесть Анакреона:
В младые лета розы нам
Дороже лавров Геликона.

Поэт

Самолюбивые мечты,
Утехи юности безумной!
И я, средь бури жизни шумной,
Искал вниманья красоты.
Глаза прелестные читали
Меня с улыбкою любви;
Уста волшебные шептали
Мне звуки сладкие мои...
Но полно! в жертву им свободы
Мечтатель уж не принесет;
Пускай их юноша поет,
Любезный баловень природы.
Что мне до них? Теперь в глуши
Безмолвно жизнь моя несется;
Стон лиры верной не коснется
Их легкой, ветреной души;
Не чисто в них воображенье:
Не понимает нас оно,
И, признак бога, вдохновенье
Для них и чуждо и смешно.
Когда на память мне невольно
Придет внушенный ими стих,
Я так и вспыхну, сердцу больно:
Мне стыдно идолов моих.
К чему, несчастный, я стремился?
Пред кем унизил гордый ум?
Кого восторгом чистых дум
Боготворить не устыдился?..

Книгопродавец

Люблю ваш гнев. Таков поэт!
Причины ваших огорчений
Мне знать нельзя; но исключений
Для милых дам ужели нет?
Ужели ни одна не стоит
Ни вдохновенья, ни страстей,
И ваших песен не присвоит
Всесильной красоте своей?
Молчите вы?

Поэт

                  Зачем поэту
Тревожить сердца тяжкий сон?
Бесплодно память мучит он.
И что ж? какое дело свету?
Я всем чужой!.. душа моя
Хранит ли образ незабвенный?
Любви блаженство знал ли я?
Тоскою ль долгой изнуренный,
Таил я слезы в тишине?
Где та была, которой очи,
Как небо, улыбались мне?
Вся жизнь, одна ли, две ли ночи?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И что ж? Докучный стон любви,
Слова покажутся мои
Безумца диким лепетаньем.
Там сердце их поймет одно,
И то с печальным содроганьем:
Судьбою так уж решено.
Ах, мысль о той души завялой
Могла бы юность оживить
И сны поэзии бывалой
Толпою снова возмутить!..
Она одна бы разумела
Стихи неясные мои;
Одна бы в сердце пламенела
Лампадой чистою любви!
Увы, напрасные желанья!
Она отвергла заклинанья,
Мольбы, тоску души моей:
Земных восторгов излиянья,
Как божеству, не нужно ей!..

Книгопродавец

Итак, любовью утомленный,
Наскуча лепетом молвы,
Заране отказались вы
От вашей лиры вдохновенной.
Теперь, оставя шумный свет,
И муз, и ветреную моду,
Что ж изберете вы?

Поэт

                  Свободу.

Книгопродавец

Прекрасно. Вот же вам совет;
Внемлите истине полезной:
Наш век - торгаш; в сей век железный
Без денег и свободы нет.
Что слава?- Яркая заплата
На ветхом рубище певца.
Нам нужно злата, злата, злата:
Копите злато до конца!
Предвижу ваше возраженье;
Но вас я знаю, господа:
Вам ваше дорого творенье,
Пока на пламени труда
Кипит, бурлит воображенье;
Оно застынет, и тогда
Постыло вам и сочиненье.
Позвольте просто вам сказать:
Не продается вдохновенье,
Но можно рукопись продать.
Что ж медлить? уж ко мне заходят
Нетерпеливые чтецы;
Вкруг лавки журналисты бродят,
За ними тощие певцы:
Кто просит пищи для сатиры,
Кто для души, кто для пера;
И признаюсь - от вашей лиры
Предвижу много я добра.

Поэт

Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся.


К МОРЮ

Прощай, свободная стихия!
В последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой.

Как друга ропот заунывный,
Как зов его в прощальный час,
Твой грустный шум, твой шум призывный
Услышал я в последний раз.

Моей души предел желанный!
Как часто по брегам твоим
Бродил я тихий и туманный,
Заветным умыслом томим!

Как я любил твои отзывы,
Глухие звуки, бездны глас
И тишину в вечерний час,
И своенравные порывы!

Смиренный парус рыбарей,
Твоею прихотью хранимый,
Скользит отважно средь зыбей:
Но ты взыграл, неодолимый,
И стая тонет кораблей.

Не удалось навек оставить
Мне скучный, неподвижный брег,
Тебя восторгами поздравить
И по хребтам твоим направить
Мой поэтической побег!

Ты ждал, ты звал... я был окован;
Вотще рвалась душа моя:
Могучей страстью очарован,
У берегов остался я...

О чем жалеть? Куда бы ныне
Я путь беспечный устремил?
Один предмет в твоей пустыне
Мою бы душу поразил.

Одна скала, гробница славы...
Там погружались в хладный сон
Воспоминанья величавы:
Там угасал Наполеон.

Там он почил среди мучений.
И вслед за ним, как бури шум,
Другой от нас умчался гений,
Другой властитель наших дум.

Исчез, оплаканный свободой,
Оставя миру свой венец.
Шуми, взволнуйся непогодой:
Он был, о море, твой певец.

Твой образ был на нем означен,
Он духом создан был твоим:
Как ты, могущ, глубок и мрачен,
Как ты, ничем неукротим.

Мир опустел... Теперь куда же
Меня б ты вынес, океан?
Судьба людей повсюду та же:
Где капля блага, там на страже
Уж просвещенье иль тиран.

Прощай же, море! Не забуду
Твоей торжественной красы
И долго, долго слышать буду
Твой гул в вечерние часы.

В леса, в пустыни молчаливы
Перенесу, тобою полн,
Твои скалы, твои заливы,
И блеск, и тень, и говор волн.



КОВАРНОСТЬ

Когда твой друг на глас твоих речей
Ответствует язвительным молчаньем;
Когда свою он от руки твоей,
Как от змеи, отдернет с содроганьем;
Как, на тебя взор острый пригвоздя,
Качает он с презреньем головою, -
Не говори: "Он болен, он дитя,
Он мучится безумною тоскою";
Не говори: "Неблагодарен он;
Он слаб и зол, он дружбы недостоин;
Вся жизнь его какой-то тяжкий сон"...
Ужель ты прав? Ужели ты спокоен?
Ах, если так, он в прах готов упасть,
Чтоб вымолить у друга примиренье.
Но если ты святую дружбы власть
Употреблял на злобное гоненье;
Но если ты затейливо язвил
Пугливое его воображенье
И гордую забаву находил
В его тоске, рыданьях, униженье;
Но если сам презренной клеветы
Ты про него невидимым был эхом;
Но если цепь ему накинул ты
И сонного врагу предал со смехом,
И он прочел в немой душе твоей
Все тайное своим печальным взором, -
Тогда ступай, не трать пустых речей -
Ты осужден последним приговором.


* * *

О дева-роза, я в оковах;
Но не стыжусь твоих оков:
Так соловей в кустах лавровых,
Пернатый царь лесных певцов,
Близ розы гордой и прекрасной
В неволе сладостной живет
И нежно песни ей поет
Во мраке ночи сладострастной.


* * *

   Tуманский прав, когда так верно вас
      Сравнил он с радугой живою:
      Вы милы, как она, для глаз
   И как она пременчивы душою;
И с розой сходны вы, блеснувшею весной:
      Вы так же, как она, пред нами
      Цветете пышною красой
      И так же колетесь, бог с вами.
Но более всего сравнение с ключом
      Мне нравится - я рад ему сердечно:
Да, чисты вы, как он, и сердцем и умом,
      И холодней его конечно.
Сравненья прочие не столько хороши;
Поэт не виноват - сравненья неудобны.
Вы прелестью лица и прелестью души,
            К несчастью, бесподобны.


ВИНОГРАД

Не стану я жалеть о розах,
Увядших с легкою весной;
Мне мил и виноград на лозах,
В кистях созревший под горой,
Краса моей долины злачной,
Отрада осени златой,
Продолговатый и прозрачный,
Как персты девы молодой.


ФОНТАНУ БАХЧИСАРАЙСКОГО ДВОРЦА

Фонтан любви, фонтан живой!
Принес я в дар тебе две розы.
Люблю немолчный говор твой
И поэтические слезы.

Твоя серебряная пыль
Меня кропит росою хладной:
Ах, лейся, лейся, ключ отрадный!
Журчи, журчи свою мне быль...

Фонтан любви, фонтан печальный!
И я твой мрамор вопрошал:
Хвалу стране прочел я дальной;
Но о Марии ты молчал...

Светило бледное гарема!
И здесь ужель забвенно ты?
Или Мария и Зарема
Одни счастливые мечты?

Иль только сон воображенья
В пустынной мгле нарисовал
Свои минутные виденья,
Души неясный идеал?



* * *

      Ночной зефир
      Струит эфир.
         Шумит,
         Бежит
      Гвадалквивир.

Вот взошла луна златая,
Тише... чу... гитары звон...
Вот испанка молодая
Оперлася на балкон.

      Ночной зефир
      Струит эфир.
         Шумит,
         Бежит
      Гвадалквивир.

Скинь мантилью, ангел милый,
И явись как яркий день!
Сквозь чугунные перилы
Ножку дивную продень!

      Ночной зефир
      Струит эфир.
         Шумит,
         Бежит
      Гвадалквивир.



* * *

Ненастный день потух; ненастной ночи мгла
По небу стелется одеждою свинцовой;
Как привидение, за рощею сосновой
       Луна туманная взошла...
Все мрачную тоску на душу мне наводит.
Далеко, там, луна в сиянии восходит;
Там воздух напоен вечерней теплотой;
Там море движется роскошной пеленой
       Под голубыми небесами...
Вот время: по горе теперь идет она
К брегам, потопленным шумящими волнами;
       Там, под заветными скалами,
Теперь она сидит печальна и одна...
Одна... никто пред ней не плачет, не тоскует;
Никто ее колен в забвенье не целует;
Одна... ничьим устам она не предает
Ни плеч, ни влажных уст, ни персей белоснежных.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Никто ее любви небесной не достоин.
Не правда ль: ты одна... ты плачешь... я спокоен;
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но если . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


ДРУЖБА

Что дружба? Легкий пыл похмелья,
Обиды вольный разговор,
Обмен тщеславия, безделья
Иль покровительства позор.


ПОДРАЖАНИЯ КОРАНУ {1}
ПОСВЯЩЕНО П. А. ОСИПОВОЙ.

I
Клянусь четой и нечетой,
Клянусь мечом и правой битвой,
Клянуся утренней звездой,
Клянусь вечернею молитвой:{2}

Нет, не покинул я тебя.
Кого же в сень успокоенья
Я ввел, главу его любя,
И скрыл от зоркого гоненья?

Не я ль в день жажды напоил
Тебя пустынными водами?
Не я ль язык твой одарил
Могучей властью над умами?

Мужайся ж, презирай обман,
Стезею правды бодро следуй,
Люби сирот, и мой Коран
Дрожащей твари проповедуй.

II
О, жены чистые пророка,
От всех вы жен отличены:
Страшна для вас и тень порока.
Под сладкой сенью тишины
Живите скромно: вам пристало
Безбрачной девы покрывало.
Храните верные сердца
Для нег законных и стыдливых,
Да взор лукавый нечестивых
Не узрит вашего лица!

А вы, о гости Магомета,
Стекаясь к вечери его,
Брегитесь суетами света
Смутить пророка моего.
В паренье дум благочестивых,
Не любит он велеречивых
И слов нескромных и пустых:
Почтите пир его смиреньем,
И целомудренным склоненьем
Его невольниц молодых {3}.

III
Смутясь, нахмурился пророк,
Слепца послышав приближенье:{4}
Бежит, да не дерзнет порок
Ему являть недоуменье.

С небесной книги список дан
Тебе, пророк, не для строптивых;
Спокойно возвещай Коран,
Не понуждая нечестивых!

Почто ж кичится человек?
За то ль, что наг на свет явился,
Что дышит он недолгий век,
Что слаб умрет, как слаб родился?

За то ль, что бог и умертвит
И воскресит его - по воле?
Что с неба дни его хранит
И в радостях и в горькой доле?

За то ль, что дал ему плоды,
И хлеб, и финик, и оливу,
Благословив его труды,
И вертоград, и холм, и ниву?

Но дважды ангел вострубит;
На землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет.

И все пред бога притекут,
Обезображенные страхом;
И нечестивые падут,
Покрыты пламенем и прахом.

IV
С тобою древле, о всесильный,
Могучий состязаться мнил,
Безумной гордостью обильный;
Но ты, господь, его смирил.
Ты рек: я миру жизнь дарую,
Я смертью землю наказую,
На все подъята длань моя.
Я также, рек он, жизнь дарую,
И также смертью наказую:
С тобою, боже, равен я.
Но смолкла похвальба порока
От слова гнева твоего:
Подъемлю солнце я с востока;
С заката подыми его!

V
Земля недвижна - неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой5.

Зажег ты солнце во вселенной,
Да светит небу и земле,
Как лен, елеем напоенный,
В лампадном светит хрустале.

Творцу молитесь; он могучий:
Он правит ветром; в знойный день
На небо насылает тучи;
Дает земле древесну сень.

Он милосерд: он Магомету
Открыл сияющий Коран,
Да притечем и мы ко свету,
И да падет с очей туман.

VI
Не даром вы приснились мне
В бою с обритыми главами,
С окровавленными мечами,
Во рвах, на башне, на стене.

Внемлите радостному кличу,
О дети пламенных пустынь!
Ведите в плен младых рабынь,
Делите бранную добычу!

Вы победили: слава вам,
А малодушным посмеянье!
Они на бранное призванье
Не шли, не веря дивным снам.

Прельстясь добычей боевою,
Теперь в раскаянье своем
Рекут: возьмите нас с собою;
Но вы скажите: не возьмем.

Блаженны падшие в сраженье:
Теперь они вошли в эдем
И потонули в наслажденьи,
Не отравляемом ничем.

VII
Восстань, боязливый:
В пещере твоей
Святая лампада
До утра горит.
Сердечной молитвой,
Пророк, удали
Печальные мысли,
Лукавые сны!
До утра молитву
Смиренно твори;
Небесную книгу
До утра читай!

VIII
Торгуя совестью пред бледной нищетою,
Не сыпь своих даров расчетливой рукою:
Щедрота полная угодна небесам.
В день грозного суда, подобно ниве тучной,
      О сеятель благополучный!
Сторицею воздаст она твоим трудам.

Но если, пожалев трудов земных стяжанья,
Вручая нищему скупое подаянье,
Сжимаешь ты свою завистливую длань, -
Знай: все твои дары, подобно горсти пыльной,
      Что с камня моет дождь обильный,
Исчезнут - господом отверженная дань.

IX
И путник усталый на бога роптал:
Он жаждой томился и тени алкал.
В пустыне блуждая три дня и три ночи,
И зноем и пылью тягчимые очи
С тоской безнадежной водил он вокруг,
И кладез под пальмою видит он вдруг.

И к пальме пустынной он бег устремил,
И жадно холодной струей освежил
Горевшие тяжко язык и зеницы,
И лег, и заснул он близ верной ослицы -
И многие годы над ним протекли
По воле владыки небес и земли.

Настал пробужденья для путника час;
Встает он и слышит неведомый глас:
"Давно ли в пустыне заснул ты глубоко?"
И он отвечает: уж солнце высоко
На утреннем небе сияло вчера;
С утра я глубоко проспал до утра.

Но голос: "О путник, ты долее спал;
Взгляни: лег ты молод, а старцем восстал;
Уж пальма истлела, а кладез холодный
Иссяк и засохнул в пустыне безводной,
Давно занесенный песками степей;
И кости белеют ослицы твоей".

И горем объятый мгновенный старик,
Рыдая, дрожащей главою поник...
И чудо в пустыне тогда совершилось:
Минувшее в новой красе оживилось;
Вновь зыблется пальма тенистой главой;
Вновь кладез наполнен прохладой и мглой.

И ветхие кости ослицы встают,
И телом оделись, и рев издают;
И чувствует путник и силу, и радость;
В крови заиграла воскресшая младость;
Святые восторги наполнили грудь:
И с богом он дале пускается в путь.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 "Нечестивые, пишет Магомет (глава Награды), думают, что Коран есть собрание новой лжи и старых басен". Мнение сих нечестивых, конечно, справедливо; но, несмотря на сие, многие нравственные истины изложены в Коране сильным и поэтическим образом. Здесь предлагается несколько вольных подражаний. В подлиннике Алла везде говорит от своего имени, а о Магомете упоминается только во втором или третьем лице.

2 В других местах Корана Алла клянется копытами кобылиц, плодами смоковницы, свободою Мекки, добродетелию и пороком, ангелами и человеком и проч. Странный сей реторический оборот встречается в Коране поминутно.

3 "Мой пророк, прибавляет Алла, вам этого не скажет, ибо он весьма учтив и скромен; но я не имею нужды с вами чиниться" и проч. Ревность араба так и дышит в сих заповедях.

4 Из книги Слепец.

5 Плохая физика; но зато какая смелая поэзия!


* * *

Лизе страшно полюбить.
Полно, нет ли тут обмана?
Берегитесь - может быть,
Эта новая Диана
Притаила нежну страсть -
И стыдливыми глазами
Ищет робко между вами,
Кто бы ей помог упасть.


* * *

Ты вянешь и молчишь; печаль тебя снедает;
На девственных устах улыбка замирает.
Давно твоей иглой узоры и цветы
Не оживлялися. Безмолвно любишь ты
Грустить. О, я знаток в девической печали;
Давно глаза мои в душе твоей читали.
Любви не утаишь: мы любим, и как нас,
Девицы нежные, любовь волнует вас.
Счастливы юноши! Но кто, скажи, меж ими
Красавец молодой с очами голубыми,
С кудрями черными?.. Краснеешь? Я молчу,
Но знаю, знаю все; и если захочу,
То назову его. Не он ли вечно бродит
Вкруг дома твоего и взор к окну возводит?
Ты втайне ждешь его. Идет, и ты бежишь,
И долго вслед за ним незримая глядишь.
Никто на празднике блистательного мая,
Меж колесницами роскошными летая,
Никто из юношей свободней и смелей
Не властвует конем по прихоти своей.


ЧААДАЕВУ

К чему холодные сомненья?
Я верю: здесь был грозный храм,
Где крови жаждущим богам
Дымились жертвоприношенья;
Здесь успокоена была
Вражда свирепой Эвмениды:
Здесь провозвестница Тавриды
На брата руку занесла;
На сих развалинах свершилось
Святое дружбы торжество,
И душ великих божество
Своим созданьем возгордилось.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Чадаев, помнишь ли былое?
Давно ль с восторгом молодым
Я мыслил имя роковое
Предать развалинам иным?
Но в сердце, бурями смиренном,
Теперь и лень и тишина,
И, в умиленье вдохновенном,
На камне, дружбой освященном,
Пишу я наши имена.


АКВИЛОН

Зачем ты, грозный аквилон,
Тростник прибрежный долу клонишь?
Зачем на дальний небосклон
Ты облачко столь гневно гонишь?

Недавно черных туч грядой
Свод неба глухо облекался,
Недавно дуб над высотой
В красе надменной величался...

Но ты поднялся, ты взыграл,
Ты прошумел грозой и славой -
И бурны тучи разогнал,
И дуб низвергнул величавый.

Пускай же солнца ясный лик
Отныне радостью блистает,
И облачком зефир играет,
И тихо зыблется тростник.



* * *

Пускай увенчанный любовью красоты
В заветном золоте хранит ее черты
И письма тайные, награда долгой муки,
Но в тихие часы томительной разлуки
Ничто, ничто моих не радует очей,
И ни единый дар возлюбленной моей,
Святой залог любви, утеха грусти нежной -
Не лечит ран любви безумной, безнадежной


ВТОРОЕ ПОСЛАНИЕ К ЦЕНЗОРУ

На скользком поприще Тимковского наследник!
Позволь обнять себя, мой прежний собеседник.
Недавно, тяжкою цензурой притеснен,
Последних, жалких прав без милости лишен,
Со всею братией гонимый совокупно,
Я, вспыхнув, говорил тебе немного крупно,
Потешил дерзости бранчивую свербежь -
Но извини меня: мне было невтерпеж.
Теперь в моей глуши журналы раздирая,
И бедной братии стишонки разбирая
(Теперь же мне читать охота и досуг),
Обрадовался я, по ним заметя вдруг
В тебе и правила, и мыслей образ новый!
Ура! ты заслужил венок себе лавровый
И твердостью души, и смелостью ума.
Как изумилася поэзия сама,
Когда ты разрешил по милости чудесной
Заветные слова божественный, небесный,
И ими назвалась (для рифмы) красота,
Не оскорбляя тем уж господа Христа!
Но что же вдруг тебя, скажи, переменило
И нрава твоего кичливость усмирило?
Свои послания хоть очень я люблю,
Хоть знаю, что прочел ты жалобу мою,
Но, подразнив тебя, я переменой сею
Приятно изумлен, гордиться не посмею.
Отнесся я к тебе по долгу моему;
Но мне ль исправить вас? Нет, ведаю, кому
Сей важной новостью обязана Россия.
Обдумав наконец намеренья благие,
Министра честного наш добрый царь избрал,
Шишков наук уже правленье восприял.
Сей старец дорог нам: друг чести, друг народа,
Он славен славою двенадцатого года;
Один в толпе вельмож он русских муз любил,
Их, незамеченных, созвал, соединил;
Осиротелого венца Екатерины
От хлада наших дней укрыл он лавр единый.
Он с нами сетовал, когда святой отец,
Омара да Гали прияв за образец,
В угодность господу, себе во утешенье,
Усердно задушить старался просвещенье.
Благочестивая, смиренная душа
Карала чистых муз, спасая Бантыша,
И помогал ему Магницкий благородный,
Муж твердый в правилах, душою превосходный,
И даже бедный мой Кавелин-дурачок,
Креститель Галича, Магницкого дьячок.
И вот, за все грехи, в чьи пакостные руки
Вы были вверены, печальные науки!
Цензура! вот кому подвластна ты была!

Но полно: мрачная година протекла,
И ярче уж горит светильник просвещенья.
Я с переменою несчастного правленья
Отставки цензоров, признаться, ожидал,
Но, сам не зная как, ты, видно, устоял.
Итак, я поспешил приятелей поздравить,
А между тем совет на память им оставить.

Будь строг, но будь умен. Не просят у тебя,
Чтоб все законные преграды истребя,
Все мыслить, говорить, печатать безопасно
Ты нашим господам позволил самовластно.
Права свои храни по долгу своему.
Но скромной истине, но мирному уму
И даже глупости невинной и довольной
Не заграждай пути заставой своевольной.
И если ты в плодах досужного пера
Порою не найдешь великого добра,
Когда не видишь в них безумного разврата,
Престолов, алтарей и нравов супостата,
То, славы автору желая от души,
Махни, мой друг, рукой и смело подпиши.



* * *

Тимковский царствовал - и все твердили вслух,
Что в свете не найдешь ослов подобных двух.
Явился Бируков, за ним вослед Красовский:
Ну право, их умней покойный был Тимковский!


* * *

Полу-милорд, полу-купец,
Полу-мудрец, полу-невежда,
Полу-подлец, но есть надежда,
Что будет полным наконец.


* * *

Певец-Давид был ростом мал,
Но повалил же Голиафа,
Который был и генерал,
И, побожусь, не ниже графа.


* * *

Не знаю где, но не у нас,
Достопочтенный лорд Мидас,
С душой посредственной и низкой, -
Чтоб не упасть дорогой склизкой,
Ползком прополз в известный чин
И стал известный господин.
Еще два слова об Мидасе:
Он не хранил в своем запасе
Глубоких замыслов и дум;
Имел он не блестящий ум,
Душой не слишком был отважен;
Зато был сух, учтив и важен.
Льстецы героя моего,
Не зная, как хвалить его,
Провозгласить решились тонким...


* * *

Вот Хвостовой покровитель,
Вот холопская душа,
Просвещения губитель,
Покровитель Бантыша!
Напирайте, бога ради,
На него со всех сторон!
Не попробовать ли сзади?
Там всего слабее он.


* * *

Охотник до журнальной драки,
Сей усыпительный зоил
Разводит опиум чернил
Слюнею бешеной собаки.


* * *

Лихой товарищ наших дедов,
Он друг Венеры и пиров,
Он на обедах - бог обедов,
В своих садах - он бог садов.



    1825




СОЖЖЕННОЕ ПИСЬМО

Прощай, письмо любви! прощай: она велела.
Как долго медлил я! как долго не хотела
Рука предать огню все радости мои!..
Но полно, час настал. Гори, письмо любви.
Готов я; ничему душа моя не внемлет.
Уж пламя жадное листы твои приемлет...
Минуту!.. вспыхнули! пылают - легкий дым
Виясь, теряется с молением моим.
Уж перстня верного утратя впечатленье,
Растопленный сургуч кипит... О провиденье!
Свершилось! Темные свернулися листы;
На легком пепле их заветные черты
Белеют... Грудь моя стеснилась. Пепел милый,
Отрада бедная в судьбе моей унылой,
Останься век со мной на горестной груди...


* * *

Лишь розы увядают,
Амврозией дыша,
В Элизий улетает
Их легкая душа.

И там, где волны cонны
Забвение несут,
Их тени благовонны
Над Летою цветут.


ОДА
ЕГО СИЯТ. ГР. ДМ. ИВ. ХВОСТОВУ

Султан ярится {1}. Кровь Эллады
И peзвocкачет {2}, и кипит.
Открылись грекам древни клады {3},
Трепещет в Стиксе лютый Пит {4}.
И се - летит продерзко судно
И мещет громы обоюдно.
Се Бейрон, Феба образец.
Притек, но недуг быстропарный {5},
Строптивый и неблагодарный
Взнес смерти на него резец.

Певец бессмертный и маститый,
Тебя Эллада днесь зовет
На место тени знаменитой,
Пред коей Цербер днесь ревет.
Как здесь, ты будешь там сенатор,
Как здесь, почтенный литератор,
Но новый лавр тебя ждет там,
Где от крови земля промокла:
Перикла лавр, лавр Фемистокла;
Лети туда, Хвостов наш! сам.

Вам с Бейроном шипела злоба,
Гремела и правдива лесть.
Он лорд - граф ты! Поэты оба!
Се, мнится, явно сходство есть. -
Никак! Ты с верною супругой6
Под бременем Судьбы упругой
Живешь в любви - и наконец
Глубок он, но единобразен,
А ты глубок, игрив и разен,
И в шалостях ты впрям певец.

А я, неведомый Пиита,
В восторге новом воспою
Во след Пиита знаменита
Правдиву похвалу свою,
Моляся кораблю бегущу,
Да Бейрона он узрит кущу7,
И да блюдут твой мирный сон8
Нептун, Плутон, Зевс, Цитерея,
Гебея, Псиша, Крон, Астрея,
Феб, Игры, Смехи, Вакх, Харон.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Подражание г. Петрову, знаменитому нашему лирику.

2 Слово, употребленное весьма счастливо Вильгельмом Карловичем Кюхельбекером
  в стихотворном его письме к г. Грибоедову.

3  Под  словом  клады должно разуметь правдивую ненависть нынешних Леонидов,
   Ахиллесов и Мильтиадов к жестоким чалмоносцам.

4 Г. Питт, знаменитый английский министр и известный противник Свободы.

5 Горячка.

6 Графиня Хвостова, урожденная княжна Горчакова, достойная супруга маститого
  нашего Певца. Во  многочисленных своих стихотворениях везде называет он ее
  Темирою (см. последн. замеч. в оде "Заздравный кубок").

7 Подражание его высокопр. действ. тайн. сов. Ив. Ив. Дмитриеву, знаменитому
  другу гр. Хвостова:

  К тебе я руки простирал
   Уже из отческия кущи,
  Взирая на суда бегущи.

8  Здесь  поэт,  увлекаясь  воображением,  видит уже Великого нашего лирика,
  погруженного в сладкий  сон  и  приближающегося  к  берегам благословенной
  Эллады. Нептун усмиряет  пред  ним  продерзкие  волны;  Плутон  исходит из
  преисподней    бездны,   дабы   узреть   того,   кто   ниспошлет   ему   в
  непродолжительном  времени  богатую  жатву   теней поклонников Лжепророка;
  Зевес  улыбается  ему с небес;  Цитерея (Венера)  осыпает  цветами  своего
  любимого   певца;   Геба подъемлет кубок за  здравие  его; Псиша, в образе
  Иполита  Богдановича,  ему завидует; Крон удерживает косу, готовую разить;
  Астрея  предчувствует  возврат  своего   царствования;  Феб  ликует; Игры,
  Смехи,  Вакх  и Харон веселою толпою следуют за судном нашего бессмертного
  Пииты.


КОЗЛОВУ

Певец, когда перед тобой
Во мгле сокрылся мир земной,
Мгновенно твой проснулся гений,
На все минувшее воззрел
И в хоре светлых привидений
Он песни дивные запел.

О милый брат, какие звуки!
В слезах восторга внемлю им.
Небесным пением своим
Он усыпил земные муки;
Тебе он создал новый мир,
Ты в нем и видишь, и летаешь,
И вновь живешь, и обнимаешь
Разбитый юности кумир.

А я, коль стих единый мой
Тебе мгновенье дал отрады,
Я не хочу другой награды -
Недаром темною стезей
Я проходил пустыню мира;
О нет! недаром жизнь и лира
Мне были вверены судьбой!



ЖЕЛАНИЕ СЛАВЫ

Когда, любовию и негой упоенный,
Безмолвно пред тобой коленопреклоненный,
Я на тебя глядел и думал: ты моя, -
Ты знаешь, милая, желал ли славы я;
Ты знаешь: удален от ветреного света,
Скучая суетным прозванием поэта,
Устав от долгих бурь, я вовсе не внимал
Жужжанью дальному упреков и похвал.
Могли ль меня молвы тревожить приговоры,
Когда, склонив ко мне томительные взоры
И руку на главу мне тихо наложив,
Шептала ты: скажи, ты любишь, ты счастлив?
Другую, как меня, скажи, любить не будешь?
Ты никогда, мой друг, меня не позабудешь?
А я стесненное молчание хранил,
Я наслаждением весь полон был, я мнил,
Что нет грядущего, что грозный день разлуки
Не придет никогда... И что же? Слезы, муки,
Измены, клевета, все на главу мою
Обрушилося вдруг... Что я, где я? Стою,
Как путник, молнией постигнутый в пустыне,
И все передо мной затмилося! И ныне
Я новым для меня желанием томим:
Желаю славы я, чтоб именем моим
Твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною
Окружена была, чтоб громкою молвою
Все, все вокруг тебя звучало обо мне,
Чтоб, гласу верному внимая в тишине,
Ты помнила мои последние моленья
В саду, во тьме ночной, в минуту разлученья.


П. А. ОСИПОВОЙ

Быть может, уж недолго мне
В изгнанье мирном оставаться,
Вздыхать о милой старине
И сельской музе в тишине
Душой беспечной предаваться.

Но и в дали, в краю чужом
Я буду мыслию всегдашней
Бродить Тригорского кругом,
В лугах, у речки, над холмом,
В саду под сенью лип домашней.

Когда померкнет ясный день,
Одна из глубины могильной
Так иногда в родную сень
Летит тоскующая тень
На милых бросить взор умильный.


* * *

Храни меня, мой талисман,
Храни меня во дни гоненья,
Во дни раскаянья, волненья:
Ты в день печали был мне дан.

Когда подымет океан
Вокруг меня валы ревучи,
Когда грозою грянут тучи, -
Храни меня, мой талисман.

В уединеньи чуждых стран,
На лоне скучного покоя,
В тревоге пламенного боя
Храни меня, мой талисман.

Священный сладостный обман,
Души волшебное светило...
Оно сокрылось, изменило...
Храни меня, мой талисман.

Пускай же ввек сердечных ран
Не растравит воспоминанье.
Прощай, надежда; спи, желанье;
Храни меня, мой талисман


АНДРЕЙ ШЕНЬЕ
ПОСВЯЩЕНО Н. Н. РАЕВСКОМУ.
Ainsi, triste et сарtif, mа lyre toutefois
S'eveillait...

       Меж тем, как изумленный мир
       На урну Байрона взирает,
       И хору европейских лир
       Близ Данте тень его внимает,

       Зовет меня другая тень,
       Давно без песен, без рыданий
       С кровавой плахи в дни страданий
       Сошедшая в могильну сень.

       Певцу любви, дубрав и мира
       Несу надгробные цветы.
       Звучит незнаемая лира.
       Пою. Мне внемлет он и ты.


Подъялась вновь усталая секира
       И жертву новую зовет.
Певец готов; задумчивая лира
       В последний раз ему поет.{1}

Заутра казнь, привычный пир народу;
       Но лира юного певца
О чем поет? Поет она свободу:
       Не изменилась до конца!

"Приветствую тебя, мое светило!
       Я славил твой небесный лик,
       Когда он искрою возник,
       Когда ты в буре восходило.
       Я славил твой священный гром,
Когда он разметал позорную твердыню
       И власти древнюю гордыню
       Развеял пеплом и стыдом;
Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу,
       Я слышал братский их обет,
       Великодушную присягу
И самовластию бестрепетный ответ.
       Я зрел, как их могущи волны
       Все ниспровергли, увлекли,
И пламенный трибун предрек, восторга полный,
       Перерождение земли.
       Уже сиял твой мудрый гений,
       Уже в бессмертный Пантеон
Святых изгнанников входили славны тени,
       От пелены предрассуждений
       Разоблачался ветхий трон;
       Оковы падали. Закон,
На вольность опершись, провозгласил равенство,
       И мы воскликнули: Блаженство!
       О горе! о безумный сон!
       Где вольность и закон? Над нами
       Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О ужас! о позор!
       Но ты, священная свобода,
Богиня чистая, нет, - не виновна ты,
       В порывах буйной слепоты,
       В презренном бешенстве народа,
Сокрылась ты от нас; целебный твой сосуд
       Завешен пеленой кровавой:
Но ты придешь опять со мщением и славой, -
       И вновь твои враги падут;
Народ, вкусивший раз твой нектар освященный,
       Все ищет вновь упиться им;
       Как будто Вакхом разъяренный,
       Он бродит, жаждою томим;
Так - он найдет тебя. Под сению равенства
В объятиях твоих он сладко отдохнет;
       Так буря мрачная минет!
Но я не узрю вас, дни славы, дни блаженства:
Я плахе обречен. Последние часы
Влачу. Заутра казнь. Торжественной рукою
Палач мою главу подымет за власы
       Над равнодушною толпою.
Простите, о друзья! Мой бесприютный прах
Не будет почивать в саду, где провождали
Мы дни беспечные в науках и в пирах
И место наших урн заране назначали.
       Но, други, если обо мне
       Священно вам воспоминанье,
Исполните мое последнее желанье:
Оплачьте, милые, мой жребий в тишине;
Страшитесь возбудить слезами подозренье;
В наш век, вы знаете, и слезы преступленье:
О брате сожалеть не смеет ныне брат.
Еще ж одна мольба: вы слушали стократ
Стихи, летучих дум небрежные созданья,
Разнообразные, заветные преданья
Всей младости моей. Надежды, и мечты,
И слезы, и любовь, друзья, сии листы
Всю жизнь мою хранят. У Авеля, у Фанни {2},
Молю, найдите их; невинной музы дани
Сберите. Строгий свет, надменная молва
Не будут ведать их. Увы, моя глава
Безвременно падет: мой недозрелый гений
Для славы не свершил возвышенных творений;
Я скоро весь умру. Но, тень мою любя,
Храните рукопись, о други, для себя!
Когда гроза пройдет, толпою суеверной
Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный,
И, долго слушая, скажите: это он;
Вот речь его. А я, забыв могильный сон,
Взойду невидимо и сяду между вами,
И сам заслушаюсь, и вашими слезами
Упьюсь... и, может быть, утешен буду я
Любовью; может быть, и Узница моя {3},
Уныла и бледна, стихам любви внимая..."

Но, песни нежные мгновенно прерывая,
Младой певец поник задумчивой главой.
Пора весны его с любовию, тоской
Промчалась перед ним. Красавиц томны очи,
И песни, и пиры, и пламенные ночи,
Все вместе ожило; и сердце понеслось
Далече... и стихов журчанье излилось:

"Куда, куда завлек меня враждебный гений?
Рожденный для любви, для мирных искушений,
Зачем я покидал безвестной жизни тень,
Свободу, и друзей, и сладостную лень?
Судьба лелеяла мою златую младость;
Беспечною рукой меня венчала радость,
И муза чистая делила мой досуг.
На шумных вечерах друзей любимый друг,
Я сладко оглашал и смехом и стихами
Сень, охраненную домашними богами.
Когда ж, вакхической тревогой утомясь
И новым пламенем незапно воспалясь,
Я утром наконец являлся к милой деве
И находил ее в смятении и гневе;
Когда, с угрозами, и слезы на глазах,
Мой проклиная век, утраченный в пирах,
Она меня гнала, бранила и прощала:
Как сладко жизнь моя лилась и утекала!
Зачем от жизни сей, ленивой и простой,
Я кинулся туда, где ужас роковой,
Где страсти дикие, где буйные невежды,
И злоба, и корысть! Куда, мои надежды,
Вы завлекли меня! Что делать было мне,
Мне, верному любви, стихам и тишине,
На низком поприще с презренными бойцами!
Мне ль было управлять строптивыми конями
И круто напрягать бессильные бразды?
И что ж оставлю я? Забытые следы
Безумной ревности и дерзости ничтожной.
Погибни, голос мой, и ты, о призрак ложный,
       Ты, слово, звук пустой...
                            О, нет!
       Умолкни, ропот малодушный!
       Гордись и радуйся, поэт:
       Ты не поник главой послушной
       Перед позором наших лет;
       Ты презрел мощного злодея;
       Твой светоч, грозно пламенея,
       Жестоким блеском озарил
       Совет правителей бесславных; {4}
       Твой бич настигнул их, казнил
       Сих палачей самодержавных;
       Твой стих свистал по их главам;
    Ты звал на них, ты славил Немезиду;
       Ты пел Маратовым жрецам
       Кинжал и деву-эвмениду!
Когда святой старик от плахи отрывал
Венчанную главу рукой оцепенелой,
    Ты смело им обоим руку дал,
       И перед вами трепетал
       Ареопаг остервенелый.
Гордись, гордись, певец; а ты, свирепый зверь,
       Моей главой играй теперь:
Она в твоих когтях. Но слушай, знай, безбожный:
Мой крик, мой ярый смех преследует тебя!
       Пей нашу кровь, живи, губя:
       Ты все пигмей, пигмей ничтожный.
    И час придет... и он уж недалек:
       Падешь, тиран! Негодованье
Воспрянет наконец. Отечества рыданье
       Разбудит утомленный рок.
Теперь иду... пора... но ты ступай за мною;
Я жду тебя".
             Так пел восторженный поэт.
И все покоилось. Лампады тихий свет
       Бледнел пред утренней зарею,
И утро веяло в темницу. И поэт
       К решетке поднял важны взоры...
Вдруг шум. Пришли, зовут. Они! Надежды нет!
       Звучат ключи, замки, запоры.
Зовут... Постой, постой; день только, день один:
       И казней нет, и всем свобода,
       И жив великий гражданин
       Среди великого народа {5}.
Не слышат. Шествие безмолвно. Ждет палач.
Но дружба смертный путь поэта очарует {6}.
Вот плаха. Он взошел. Он славу именует...{7}
             Плачь, муза, плачь!..

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Comme un dernier rayon, comme un dernier zephyre
       Anime le soir d'un beau jour,
Au pied de l'echafaud j'essaie encor ma lyre.
        (V. Les derniers vers d'Andre Chenier).

2 У Авеля, y Фанни.
    Abel, doux confident des mes jeunes mysteres (El. I): один из друзей А. Ш.
       Fanni, l'une des maitresses d'An. Ch. Voyez les odes qui lui sont adressees.

3 И Узница моя.
       V. La jeune Captive (M-lle de Coigny).

4 Voyez ses iambes.

Chenier  avait  merite  la  haine  des  factieux. Il avait celebre Charlotte
Corday,  fletri  Collot d'Herbois, attaque Robespierre. - On sait que le roi
avait  demande  a l'Assemblee, par une lettre pleine de calme et de dignite,
le  droit  d'appeler  au  peuple du jugement qui le condamnait. Cette lettre
signee dans la nuit du 17 au 18 janvier est d'Andre Chenier.
(H. de la Touche.)

5 Он был казнен 8 термидора, т. е. накануне низвержения Робеспиерра.

6  На роковой телеге везли на казнь с Ан. Шенье и поэта Руше, его друга. Ils
parlerent  de  poesie  a  leurs  derniers  moments:  pour eux apres l'amitie
c'etait  la  plus  belle  chose  de  la  terre.  Racine  fut l'objet de leur
entretient  et  de leur derniere admiration. Ils voulurent reciter ses vers.
Ils choisirent la premiere scene d'Andromaque.
(H. de la Touche.)

7  На месте казни он ударил себя в голову и сказал: pourtant j'avais quelque
chose la.


K РОДЗЯНКЕ

Ты обещал о романтизме,
О сем парнасском афеизме,
Потолковать еще со мной,
Полтавских муз поведать тайны,
А пишешь мне об ней одной...
Нет, это ясно, милый мой,
Нет, ты влюблен, Пирон Украйны!

Ты прав: что может быть важней
На свете женщины прекрасной?
Улыбка, взор ее очей
Дороже злата и честей,
Дороже славы разногласной...
Поговорим опять об ней.

Хвалю, мой друг, ее охоту,
Поотдохнув, рожать детей,
Подобных матери своей;
И счастлив, кто разделит с ней
Сию приятную заботу:
Не наведет она зевоту,
Дай бог, чтоб только Гименей
Меж тем продлил свою дремоту.

Но не согласен я с тобой,
Не одобряю я развода!
Во-первых, веры долг святой,
Закон и самая природа...
А во-вторых, замечу я,
Благопристойные мужья
Для умных жен необходимы:
При них домашние друзья
Иль чуть заметны, иль незримы.
Поверьте, милые мои:
Одно другому помогает,
И солнце брака затмевает
Звезду стыдливую любви.


К***

Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.

В томленьях грусти безнадежной,
В тревогах шумной суеты,
Звучал мне долго голос нежный
И снились милые черты.

Шли годы. Бурь порыв мятежный
Рассеял прежние мечты,
И я забыл твой голос нежный,
Твои небесные черты.

В глуши, во мраке заточенья
Тянулись тихо дни мои
Без божества, без вдохновенья,
Без слез, без жизни, без любви.

Душе настало пробужденье:
И вот опять явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.

И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь.


ЖЕНИХ

Три дня купеческая дочь
   Наташа пропадала;
Она на двор на третью ночь
   Без памяти вбежала.
С вопросами отец и мать
К Наташе стали приступать.
   Наташа их не слышит,
   Дрожит и еле дышит.

Тужила мать, тужил отец,
   И долго приступали,
И отступились наконец,
   А тайны не узнали.
Наташа стала, как была,
Опять румяна, весела,
   Опять пошла с сестрами
   Сидеть за воротами.

Раз у тесовых у ворот,
   С подружками своими,
Сидела девица - и вот
   Промчалась перед ними
Лихая тройка с молодцом.
Конями, крытыми ковром,
   В санях он стоя правит,
   И гонит всех, и давит.

Он, поровнявшись, поглядел,
   Наташа поглядела,
Он вихрем мимо пролетел,
   Наташа помертвела.
Стремглав домой она бежит.
"Он! он! узнала! - говорит, -
   Он, точно он! держите,
   Друзья мои, спасите!"

Печально слушает семья,
   Качая головою;
Отец ей: "Милая моя,
   Откройся предо мною.
Обидел кто тебя, скажи,
Хоть только след нам укажи".
   Наташа плачет снова.
   И более ни слова.

Наутро сваха к ним на двор
   Нежданая приходит.
Наташу хвалит, разговор
   С отцом ее заводит:
"У вас товар, у нас купец;
Собою парень молодец,
   И статный, и проворный,
   Не вздорный, не зазорный.

Богат, умен, ни перед кем
   Не кланяется в пояс,
А как боярин между тем
   Живет, не беспокоясь;
А подарит невесте вдруг
И лисью шубу, и жемчуг,
   И перстни золотые,
   И платья парчевые.

Катаясь, видел он вчера
   Ее за воротами;
Не по рукам ли, да с двора,
   Да в церковь с образами?"
Она сидит за пирогом,
Да речь ведет обиняком,
   А бедная невеста
   Себе не видит места.

"Согласен, - говорит отец; -
   Ступай благополучно,
Моя Наташа, под венец:
   Одной в светелке скучно.
Не век девицей вековать,
Не все косатке распевать,
   Пора гнездо устроить,
   Чтоб детушек покоить".

Наташа к стенке уперлась
   И слово молвить хочет -
Вдруг зарыдала, затряслась,
   И плачет и хохочет.
В смятенье сваха к ней бежит,
Водой студеною поит
   И льет остаток чаши
   На голову Наташи.

Крушится, охает семья.
   Опомнилась Наташа
И говорит: "Послушна я,
   Святая воля ваша.
Зовите жениха на пир,
Пеките хлебы на весь мир,
   На славу мед варите,
   Да суд на пир зовите".

"Изволь, Наташа, ангел мой!
   Готов тебе в забаву
Я жизнь отдать!" - И пир горой;
   Пекут, варят на славу.
Вот гости честные нашли,
За стол невесту повели;
   Поют подружки, плачут,
   А вот и сани скачут.

Вот и жених - и все за стол.
   Звенят, гремят стаканы,
Заздравный ковш кругом пошел;
   Все шумно, гости пьяны.

Жених

"А что же, милые друзья,
Невеста красная моя
   Не пьет, не ест, не служит:
   О чем невеста тужит?"

Невеста жениху в ответ:
   "Откроюсь наудачу.
Душе моей покоя нет,
   И день и ночь я плачу:
Недобрый сон меня крушит".
Отец ей: "Что ж твой сон гласит?
   Скажи нам, что такое,
   Дитя мое родное?"

"Мне снилось, - говорит она, -
   Зашла я в лес дремучий,
И было поздно; чуть луна
   Светила из-за тучи;
С тропинки сбилась я: в глуши
Не слышно было ни души,
   И сосны лишь да ели
   Вершинами шумели.

И вдруг, как будто наяву,
   Изба передо мною.
Я к ней, стучу - молчат. Зову -
   Ответа нет; с мольбою
Дверь отворила я. Вхожу -
В избе свеча горит; гляжу -
   Везде сребро да злато,
   Все светло и богато".

Жених

"А чем же худ, скажи, твой сон?
   Знать, жить тебе богато".

Невеста

"Постой, сударь, не кончен он.
   На серебро, на злато,
На сукна, коврики, парчу,
На новгородскую камчу
   Я молча любовалась
   И диву дивовалась.

Вдруг слышу крик и конский топ...
   Подъехали к крылечку.
Я поскорее дверью хлоп
   И спряталась за печку.
Вот слышу много голосов...
Взошли двенадцать молодцов,
   И с ними голубица
   Красавица девица.

Взошли толпой, не поклонясь,
   Икон не замечая;
За стол садятся, не молясь
   И шапок не снимая.
На первом месте брат большой,
По праву руку брат меньшой,
   По леву голубица
   Красавица девица.

Крик, хохот, песни, шум и звон,
   Разгульное похмелье..."

Жених

"А чем же худ, скажи, твой сон?
   Вещает он веселье".

Невеста

"Постой, сударь, не кончен он.
Идет похмелье, гром и звон,
   Пир весело бушует,
   Лишь девица горюет.

Сидит, молчит, ни ест, ни пьет
   И током слезы точит,
А старший брат свой нож берет,
   Присвистывая точит;
Глядит на девицу-красу,
И вдруг хватает за косу,
   Злодей девицу губит,
   Ей праву руку рубит".

"Ну это, - говорит жених, -
   Прямая небылица!
Но не тужи, твой сон не лих,
   Поверь, душа-девица".
Она глядит ему в лицо.
"А это с чьей руки кольцо?"
   Вдруг молвила невеста,
   И все привстали с места.

Кольцо катится и звенит,
   Жених дрожит бледнея;
Смутились гости. - Суд гласит:
   "Держи, вязать злодея!"
Злодей окован, обличен,
И скоро смертию казнен.
   Прославилась Наташа!
   И вся тут песня наша.


* * *

Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
В день уныния смирись:
День веселья, верь, настанет.

Сердце в будущем живет;
Настоящее уныло:
Все мгновенно, все пройдет;
Что пройдет, то будет мило.



* * *

На небесах печальная луна
Встречается с веселою зарею,
Одна горит, другая холодна.
Заря блестит невестой молодою,
Луна пред ней, как мертвая, бледна.
Так встретился, Эльвина, я с тобою.


ВАКХИЧЕСКАЯ ПЕСНЯ

   Что смолкнул веселия глас?
   Раздайтесь, вакхальны припевы!
   Да здравствуют нежные девы
И юные жены, любившие нас!
   Полнее стакан наливайте!
       На звонкое дно
       В густое вино
   Заветные кольца бросайте!
Подымем стаканы, содвинем их разом!
Да здравствуют музы, да здравствует разум!
   Ты, солнце святое, гори!
   Как эта лампада бледнеет
   Пред ясным восходом зари,
Так ложная мудрость мерцает и тлеет
   Пред солнцем бессмертным ума.
Да здравствует солнце, да скроется тьма!


Н. Н.

Примите "Невский Альманах".
Он мил и в прозе, и в стихах:
Вы тут найдете Полевого,
Великопольского, Хвостова;
Княжевич, дальный ваш родня,
Украсил также книжку эту;
Но не найдете вы меня:
Мои стихи скользнули в Лету.
Что слава мира?.. дым и прах!
Ах, сердце ваше мне дороже!..
Но, кажется, мне трудно тоже
Попасть и в этот альманах.


САФО

Счастливый юноша, ты всем меня пленил:
Душою гордою и пылкой и незлобной,
И первой младости красой женоподобной.


* * *

Цветы последние милей
Роскошных первенцев полей.
Они унылые мечтанья
Живее пробуждают в нас.
Так иногда разлуки час
Живее сладкого свиданья.


19 ОКТЯБРЯ

Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день как будто поневоле
И скроется за край окружных гор.
Пылай, камин, в моей пустынной келье;
А ты, вино, осенней стужи друг,
Пролей мне в грудь отрадное похмелье,
Минутное забвенье горьких мук.

Печален я: со мною друга нет,
С кем долгую запил бы я разлуку,
Кому бы мог пожать от сердца руку
И пожелать веселых много лет.
Я пью один; вотще воображенье
Вокруг меня товарищей зовет;
Знакомое не слышно приближенье,
И милого душа моя не ждет.

Я пью один, и на брегах Невы
Меня друзья сегодня именуют...
Но многие ль и там из вас пируют?
Еще кого не досчитались вы?
Кто изменил пленительной привычке?
Кого от вас увлек холодный свет?
Чей глас умолк на братской перекличке?
Кто не пришел? Кого меж вами нет?

Он не пришел, кудрявый наш певец,
С огнем в очах, с гитарой сладкогласной:
Под миртами Италии прекрасной
Он тихо спит, и дружеский резец
Не начертал над русскою могилой
Слов несколько на языке родном,
Чтоб некогда нашел привет унылый
Сын севера, бродя в краю чужом.

Сидишь ли ты в кругу своих друзей,
Чужих небес любовник беспокойный?
Иль снова ты проходишь тропик знойный
И вечный лед полунощных морей?
Счастливый путь!.. С лицейского порога
Ты на корабль перешагнул шутя,
И с той поры в морях твоя дорога,
О волн и бурь любимое дитя!

Ты сохранил в блуждающей судьбе
Прекрасных лет первоначальны нравы:
Лицейский шум, лицейские забавы
Средь бурных волн мечталися тебе;
Ты простирал из-за моря нам руку,
Ты нас одних в младой душе носил
И повторял: <На долгую разлуку
Нас тайный рок, быть может, осудил!>

Друзья мои, прекрасен наш союз!
Он как душа неразделим и вечен -
Неколебим, свободен и беспечен
Срастался он под сенью дружных муз.
Куда бы нас ни бросила судьбина,
И счастие куда б ни повело,
Все те же мы: нам целый мир чужбина;
Отечество нам Царское Село.

Из края в край преследуем грозой,
Запутанный в сетях судьбы суровой,
Я с трепетом на лоно дружбы новой,
Устав, приник ласкающей главой...
С мольбой моей печальной и мятежной,
С доверчивой надеждой первых лет,
Друзьям иным душой предался нежной;
Но горек был небратский их привет.

И ныне здесь, в забытой сей глуши,
В обители пустынных вьюг и хлада,
Мне сладкая готовилась отрада:
Троих из вас, друзей моей души,
Здесь обнял я. Поэта дом опальный,
О Пущин мой, ты первый посетил;
Ты усладил изгнанья день печальный,
Ты в день его лицея превратил.

Ты, Горчаков, счастливец с первых дней,
Хвала тебе - фортуны блеск холодный
Не изменил души твоей свободной:
Все тот же ты для чести и друзей.
Нам разный путь судьбой назначен строгой;
Ступая в жизнь, мы быстро разошлись:
Но невзначай проселочной дорогой
Мы встретились и братски обнялись.

Когда постиг меня судьбины гнев,
Для всех чужой, как сирота бездомный,
Под бурею главой поник я томной
И ждал тебя, вещун пермесских дев,
И ты пришел, сын лени вдохновенный,
О Дельвиг мой: твой голос пробудил
Сердечный жар, так долго усыпленный,
И бодро я судьбу благословил.

С младенчества дух песен в нас горел,
И дивное волненье мы познали;
С младенчества две музы к нам летали,
И сладок был их лаской наш удел:
Но я любил уже рукоплесканья,
Ты, гордый, пел для муз и для души;
Свой дар как жизнь я тратил без вниманья,
Ты гений свой воспитывал в тиши.

Служенье муз не терпит суеты;
Прекрасное должно быть величаво:
Но юность нам советует лукаво,
И шумные нас радуют мечты...
Опомнимся - но поздно! и уныло
Глядим назад, следов не видя там.
Скажи, Вильгельм, не то ль и с нами было,
Мой брат родной по музе, по судьбам?

Пора, пора! душевных наших мук
Не стоит мир; оставим заблужденья!
Сокроем жизнь под сень уединенья!
Я жду тебя, мой запоздалый друг -
Приди; огнем волшебного рассказа
Сердечные преданья оживи;
Поговорим о бурных днях Кавказа,
О Шиллере, о славе, о любви.

Пора и мне... пируйте, о друзья!
Предчувствую отрадное свиданье;
Запомните ж поэта предсказанье:
Промчится год, и с вами снова я,
Исполнится завет моих мечтаний;
Промчится год, и я явлюся к вам!
О сколько слез и сколько восклицаний,
И сколько чаш, подъятых к небесам!

И первую полней, друзья, полней!
И всю до дна в честь нашего союза!
Благослови, ликующая муза,
Благослови: да здравствует лицей!
Наставникам, хранившим юность нашу,
Всем честию, и мертвым и живым,
К устам подъяв признательную чашу,
Не помня зла, за благо воздадим.

Полней, полней! и, сердцем возгоря,
Опять до дна, до капли выпивайте!
Но за кого? о други, угадайте...
Ура, наш царь! так! выпьем за царя.
Он человек! им властвует мгновенье.
Он раб молвы, сомнений и страстей;
Простим ему неправое гоненье:
Он взял Париж, он основал лицей.

Пируйте же, пока еще мы тут!
Увы, наш круг час от часу редеет;
Кто в гробе спит, кто, дальный, сиротеет;
Судьба глядит, мы вянем; дни бегут;
Невидимо склоняясь и хладея,
Мы близимся к началу своему...
Кому <ж> из нас под старость день лицея
Торжествовать придется одному?

Несчастный друг! средь новых поколений
Докучный гость и лишний, и чужой,
Он вспомнит нас и дни соединений,
Закрыв глаза дрожащею рукой...
Пускай же он с отрадой хоть печальной
Тогда сей день за чашей проведет,
Как ныне я, затворник ваш опальный,
Его провел без горя и забот.



* * *

Все в жертву памяти твоей:
И голос лиры вдохновенной,
И слезы девы воспаленной,
И трепет ревности моей,
И славы блеск, и мрак изгнанья,
И светлых мыслей красота,
И мщенье, бурная мечта
Ожесточенного страданья.


СЦЕНА ИЗ ФАУСТА
БЕРЕГ МОРЯ. ФАУСТ И МЕФИСТОФЕЛЬ.

Фауст

Мне скучно, бес.

Мефистофель

       Что делать, Фауст?
Таков вам положен предел,
Его ж никто не преступает.
Вся тварь разумная скучает:
Иной от лени, тот от дел;
Кто верит, кто утратил веру;
Тот насладиться не успел,
Тот насладился через меру,
И всяк зевает да живет -
И всех вас гроб, зевая, ждет.
Зевай и ты.

Фауст

       Сухая шутка!
Найди мне способ как-нибудь
Рассеяться.

Мефистофель

       Доволен будь
Ты доказательством рассудка.
В своем альбоме запиши:
Fastidium est quies - скука
Отдохновение души.
Я психолог... о вот наука!..
Скажи, когда ты не скучал?
Подумай, поищи. Тогда ли,
Как над Виргилием дремал,
А розги ум твой возбуждали?
Тогда ль, как розами венчал
Ты благосклонных дев веселья
И в буйстве шумном посвящал
Им пыл вечернего похмелья?
Тогда ль, как погрузился ты
В великодушные мечты,
В пучину темную науки?
Но - помнится - тогда со скуки,
Как арлекина, из огня
Ты вызвал наконец меня.
Я мелким бесом извивался,
Развеселить тебя старался,
Возил и к ведьмам и к духам,
И что же? все по пустякам.
Желал ты славы - и добился, -
Хотел влюбиться - и влюбился.
Ты с жизни взял возможну дань,
А был ли счастлив?

Фауст

       Перестань,
Не растравляй мне язвы тайной.
В глубоком знанье жизни нет -
Я проклял знаний ложный свет,
А слава... луч ее случайный
Неуловим. Мирская честь
Бессмысленна, как сон... Но есть
Прямое благо: сочетанье
Двух душ...

Мефистофель

   И первое свиданье,
Не правда ль? Но нельзя ль узнать
Кого изволишь поминать,
Не Гретхен ли?

Фауст

       О сон чудесный!
О пламя чистое любви!
Там, там - где тень, где шум древесный,
Где сладко-звонкие струи -
Там, на груди ее прелестной
Покоя томную главу,
Я счастлив был...

Мефистофель

       Творец небесный!
Ты бредишь, Фауст, наяву!
Услужливым воспоминаньем
Себя обманываешь ты.
Не я ль тебе своим стараньем
Доставил чудо красоты?
И в час полуночи глубокой
С тобою свел ее? Тогда
Плодами своего труда
Я забавлялся одинокой,
Как вы вдвоем - все помню я.
Когда красавица твоя
Была в восторге, в упоенье,
Ты беспокойною душой
Уж погружался в размышленье
(А доказали мы с тобой,
Что размышленье - скуки семя).
И знаешь ли, философ мой,
Что думал ты в такое время,
Когда не думает никто?
Сказать ли?

Фауст

       Говори. Ну, что?

Мефистофель

Ты думал: агнец мой послушный!
Как жадно я тебя желал!
Как хитро в деве простодушной
Я грезы сердца возмущал! -
Любви невольной, бескорыстной
Невинно предалась она...
Что ж грудь моя теперь полна
Тоской и скукой ненавистной?..
На жертву прихоти моей
Гляжу, упившись наслажденьем,
С неодолимым отвращеньем:
Так безрасчетный дуралей,
Вотще решась на злое дело,
Зарезав нищего в лесу,
Бранит ободранное тело; -
Так на продажную красу,
Насытясь ею торопливо,
Разврат косится боязливо...
Потом из этого всего
Одно ты вывел заключенье...

Фауст

Сокройся, адское творенье!
Беги от взора моего!

Мефистофель

Изволь. Задай лишь мне задачу:
Без дела, знаешь, от тебя
Не смею отлучаться я -
Я даром времени не трачу.

Фayст

Что там белеет? говори.

Мефистофель

Корабль испанский трехмачтовый,
Пристать в Голландию готовый:
На нем мерзавцев сотни три,
Две обезьяны, бочки злата,
Да груз богатый шоколата,
Да модная болезнь: она
Недавно вам подарена.

Фауст

Все утопить.

Мефистофель

       Сейчас.

(Исчезает.)



ЗИМНИЙ ВЕЧЕР

Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя,
То по кровле обветшалой
Вдруг соломой зашумит,
То, как путник запоздалый,
К нам в окошко застучит.

Наша ветхая лачужка
И печальна и темна.
Что же ты, моя старушка,
Приумолкла у окна?
Или бури завываньем
Ты, мой друг, утомлена,
Или дремлешь под жужжаньем
Своего веретена?

Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей.
Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила;
Спой мне песню, как девица
За водой поутру шла.

Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя.
Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей.


* * *

Вертоград моей сестры,
Вертоград уединенный;
Чистый ключ у ней с горы
Не бежит запечатленный.
У меня плоды блестят
Наливные, золотые;
У меня бегут, шумят
Воды чистые, живые.
Нард, алой и киннамон
Благовонием богаты:
Лишь повеет аквилон,
И закаплют ароматы.


* * *

В крови горит огонь желанья,
Душа тобой уязвлена,
Лобзай меня: твои лобзанья
Мне слаще мирра и вина.
Склонись ко мне главою нежной,
И да почию безмятежный,
Пока дохнет веселый день
И двигнется ночная тень.


БУРЯ

Ты видел деву на скале
В одежде белой над волнами
Когда, бушуя в бурной мгле,
Играло море с берегами,
Когда луч молний озарял
Ее всечасно блеском алым
И ветер бился и летал
С ее летучим покрывалом?
Прекрасно море в бурной мгле
И небо в блесках без лазури;
Но верь мне: дева на скале
Прекрасней волн, небес и бури.


* * *

Хотя стишки на именины
Натальи, Софьи, Катерины
Уже не в моде, может быть;
Но я, ваш обожатель верный,
Я в знак послушности примерной
Готов и ими вам служить.
Но предаю себя проклятью,
Когда я знаю, почему
Вас окрестили благодатью!
Нет, нет, по мненью моему,
И ваша речь, и взор унылый,
И ножка (смею вам сказать)
Все это чрезвычайно мило,
Но пагуба, не благодать.


С ПОРТУГАЛЬСКОГО

Там звезда зари взошла,
Пышно роза процвела.
Это время нас, бывало,
Друг ко другу призывало.

На постеле пуховой,
Дева сонною рукой
Отирала томны очи,
Удаляя грезы ночи.

И являлася она
У дверей иль у окна
Ранней звездочки светлее,
Розы утренней свежее.

Лишь ее завижу я,
Мнилось, легче вкруг меня
Воздух утренний струился;
Я вольнее становился.

Меж овец деревни всей
Я красавицы моей
Знал любимую овечку -
Я водил ее на речку,

На тенистые брега,
На зеленые луга;
Я поил ее, лелеял,
Перед ней цветы я сеял.

Дева издали ко мне
Приближалась в тишине,
Я, прекрасную встречая,
Пел, гитарою бряцая:

"Девы, радости моей
Нет! на свете нет милей!
Кто посмеет под луною
Спорить в счастии со мною?

Не завидую царям,
Не завидую богам,
Как увижу очи томны,
Тонкий стан и косы темны".

Так певал, бывало, ей,
И красавицы моей
Сердце песнью любовалось;
Но блаженство миновалось.

Где ж красавица моя!
Одинокий плачу я -
Заменили песни нежны
Стон и слезы безнадежны.


ИЗ ПИСЬМА К ВЯЗЕМСКОМУ

Сатирик и поэт любовный,
Наш Аристип и Асмодей,
Ты не племянник Анны Львовны,
Покойной тетушки моей.
Писатель нежный, тонкий, острый,
Мой дядюшка - не дядя твой,
Но, милый,- музы наши сестры,
Итак, ты все же братец мой.


* * *

О муза пламенной сатиры!
Приди на мой призывный клич!
Не нужно мне гремящей лиры,
Вручи мне Ювеналов бич!
Не подражателям холодным,
Не переводчикам голодным,
Не безответным рифмачам
Готовлю язвы эпиграмм!
Мир вам, несчастные поэты,
Мир вам, журнальные клевреты,
Мир вам, смиренные глупцы!
А вы, ребята подлецы, -
Вперед! Всю вашу сволочь буду
Я мучить казнию стыда!
Но если же кого забуду,
Прошу напомнить, господа!
О, сколько лиц бесстыдно-бледных,
О, сколько лбов широко-медных
Готовы от меня принять
Неизгладимую печать!


* * *

Наш друг Фита, Кутейкин в эполетах,
Бормочет нам растянутый псалом:
Поэт Фита, не становись Фертом!
Дьячок Фита, ты Ижица в поэтах!


* * *

Сказали раз царю, что наконец
Мятежный вождь, Риэго, был удавлен.
"Я очень рад, - сказал усердный льстец, -
От одного мерзавца мир избавлен".
Все смолкнули, все потупили взор,
Всех рассмешил проворный приговор.
Риэго был пред Фердинандом грешен,
Согласен я. Но он за то повешен.
Пристойно ли, скажите, сгоряча
Ругаться нам над жертвой палача?
Сам государь такого доброхотства
Не захотел улыбкой наградить:
Льстецы, льстецы! старайтесь сохранить
И в подлости осанку благородства.


ПРИЯТЕЛЯМ

Враги мои, покамест я ни слова...
И, кажется, мой быстрый гнев угас;
Но из виду не выпускаю вас
И выберу когда-нибудь любого:
Не избежит пронзительных когтей,
Как налечу нежданный, беспощадный.
Так в облаках кружится ястреб жадный
И сторожит индеек и гусей.


СОВЕТ

Поверь: когда слепней и комаров
Вокруг тебя летает рой журнальный,
Не рассуждай, не трать учтивых слов,
Не возражай на писк и шум нахальный:
Ни логикой, ни вкусом, милый друг,
Никак нельзя смирить их род упрямый.
Сердиться грех - но замахнись и вдруг
Прихлопни их проворной эпиграммой.


* * *

Напрасно ахнула Европа,
Не унывайте, не беда!
От петербургского потопа
Спаслась "Полярная Звезда".
Бестужев, твой ковчег на бреге!
Парнаса блещут высоты;
И в благодетельном ковчеге
Спаслись и люди и скоты.


ПРОЗАИК И ПОЭТ

О чем, прозаик, ты хлопочешь?
Давай мне мысль какую хочешь:
Ее с конца я завострю,
Летучей рифмой оперю,
Взложу на тетиву тугую,
Послушный лук согну в дугу,
А там пошлю наудалую,
И горе нашему врагу!


ЖИВ, ЖИВ КУРИЛКА!

Как! жив еще Курилка журналист?
- Живехонек! все так же сух и скучен,
И груб, и глуп, и завистью размучен,
Все тискает в свой непотребный лист -
И старый вздор, и вздорную новинку.
- Фу! надоел Курилка журналист!
Как загасить вонючую лучинку?
Как уморить Курилку моего?
Дай мне совет. - Да... плюнуть на него.


ЛИТЕРАТУРНОЕ ИЗВЕСТИЕ

В Элизии Василий Тредьяковский
(Преострый муж, достойный много хвал)
С усердием принялся за журнал.
В сотрудники сам вызвался Поповский,
Свои статьи Елагин обещал;
Курганов сам над критикой хлопочет,
Блеснуть умом "Письмовник" снова хочет;
И, говорят, на днях они начнут,
Благословясь, сей преполезный труд, -
И только ждет Василий Тредьяковский,
Чтоб подоспел Михайло Каченовский.


EX UNGUE LEONEM

Недавно я стихами как-то свистнул
И выдал их без подписи моей;
Журнальный шут о них статейку тиснул,
Без подписи ж пустив ее, злодей.
Но что ж? Ни мне, ни площадному шуту
Не удалось прикрыть своих проказ:
Он по когтям узнал меня в минуту,
Я по ушам узнал его как раз.


* * *

Словесность русская больна.
Лежит в истерике она
И бредит языком мечтаний,
И хладный между тем зоил
Ей Каченовский застудил
Теченье месячных изданий.


СОЛОВЕЙ И КУКУШКА

В лесах, во мраке ночи праздной,
Весны певец разнообразный
Урчит, и свищет, и гремит;
Но бестолковая кукушка,
Самолюбивая болтушка,
Одно куку свое твердит,
И эхо вслед за нею то же.
Накуковали нам тоску!
Хоть убежать. Избавь нас, боже,
От элегических куку!


ДВИЖЕНИЕ

Движенья нет, сказал мудрец брадатый.
Другой смолчал и стал пред ним ходить.
Сильнее бы не мог он возразить;
Хвалили все ответ замысловатый.
Но, господа, забавный случай сей
Другой пример на память мне приводит:
Ведь каждый день пред нами солнце ходит,
Однако ж прав упрямый Галилей.


* * *

Воспитанный под барабаном,,
Наш царь лихим был капитаном:
Под Австерлицем он бежал,
В двенадцатом году дрожал,
Зато был фрунтовой профессор!
Но фрунт герою надоел -
Теперь коллежский он асессор
По части иностранных дел!


НА ТРАГЕДИЮ ГР. ХВОСТОВА,
ИЗДАННУЮ С ПОРТРЕТОМ КОЛОСОВОЙ

Подобный жребий для поэта
И для красавицы готов:
Стихи отводят от портрета,
Портрет отводит от стихов.


* * *

От многоречия отрекшись добровольно,
В собранье полном слов не вижу пользы я;
Для счастия души, поверьте мне, друзья,
Иль слишком мало всех, иль одного довольно.


* * *

Нет ни в чем вам благодати;
С счастием у вас разлад:
И прекрасны вы некстати
И умны вы невпопад.


К БАРАТЫНСКОМУ

Стих каждый в повести твоей
Звучит и блещет, как червонец.
Твоя чухоночка, ей-ей,
Гречанок Байрона милей,
А твой зоил прямой чухонец.


К Е. Н. ВУЛЬФ

Вот, Зина, вам совет: играйте,
Из роз веселых заплетайте
Себе торжественный венец -
И впредь у нас не разрывайте
Ни мадригалов, ни сердец.


* * *

Под небом голубым страны своей родной
       Она томилась, увядала...
Увяла наконец, и верно надо мной
       Младая тень уже летала;
Но недоступная черта меж нами есть.
       Напрасно чувство возбуждал я:
Из равнодушных уст я слышал смерти весть,
       И равнодушно ей внимал я.
Так вот кого любил я пламенной душой
       С таким тяжелым напряженьем,
С такою нежною, томительной тоской,
       С таким безумством и мученьем!
Где муки, где любовь? Увы! в душе моей
       Для бедной, легковерной тени,
Для сладкой памяти невозвратимых дней
       Не нахожу ни слез, ни пени.


К ВЯЗЕМСКОМУ

Так море, древний душегубец,
Воспламеняет гений твой?
Ты славишь лирой золотой
Нептуна грозного трезубец.

Не славь его. В наш гнусный век
Седой Нептун земли союзник.
На всех стихиях человек -
Тиран, предатель или узник.



К ЯЗЫКОВУ

Языков, кто тебе внушил
Твое посланье удалое?
Как ты шалишь, и как ты мил,
Какой избыток чувств и сил,
Какое буйство молодое!
Нет, не кастальскою водой
Ты воспоил свою камену;
Пегас иную Иппокрену
Копытом вышиб пред тобой.
Она не хладной льется влагой,
Но пенится хмельною брагой;
Она разымчива, пьяна,
Как сей напиток благородный,
Слиянье рому и вина,
Без примеси воды негодной,
В Тригорском жаждою свободной
Открытый в наши времена.


ПЕСНИ О СТЕНЬКЕ РАЗИНЕ

1.
Как по Волге-реке, по широкой
Выплывала востроносая лодка,
Как на лодке гребцы удалые,
Казаки, ребята молодые.
На корме сидит сам хозяин,
Сам хозяин, грозен Стенька Разин,
Перед ним красная девица,
Полоненная персидская царевна.
Не глядит Стенька Разин на царевну,
А глядит на матушку на Волгу.
Как промолвил грозен Стенька Разин:
"Ой ты гой еси, Волга, мать родная!
С глупых лет меня ты воспоила,
В долгу ночь баюкала, качала,
В волновую погоду выносила,
За меня ли молодца не дремала,
Казаков моих добром наделила.
Что ничем тебя еще мы не дарили".
Как вскочил тут грозен Стенька Разин,
Подхватил персидскую царевну,
В волны бросил красную девицу,
Волге-матушке ею поклонился.

2.
Ходил Стенька Разин
В Астрахань-город
Торговать товаром.
Стал воевода
Требовать подарков.
Поднес Стенька Разин
Камки хрущатые,
Камки хрущатые -
Парчи золотые.
Стал воевода
Требовать шубы.
Шуба дорогая:
Полы-то новы,
Одна боброва,
Другая соболья.
Ему Стенька Разин
Не отдает шубы.
"Отдай, Стенька Разин,
Отдай с плеча шубу!
Отдашь, так спасибо;
Не отдашь - повешу
Что во чистом поле
На зеленом дубе,
На зеленом дубе,
Да в собачьей шубе".
Стал Стенька Разин
Думати думу:
"Добро, воевода.
Возьми себе шубу.
Возьми себе шубу,
Да не было б шуму".

3.
Что не конский топ, не людская молвь,
Не труба трубача с поля слышится,
А погодушка свищет, гудит,
Свищет, гудит, заливается.
Зазывает меня, Стеньку Разина,
Погулять по морю, по синему:
"Молодец удалой, ты разбойник лихой,
Ты разбойник лихой, ты разгульный буян,
Ты садись на ладьи свои скорые,
Распусти паруса полотняные,
Побеги по морю по синему.
Пригоню тебе три кораблика:
На первом корабле красно золото,
На втором корабле чисто серебро,
На третьем корабле душа-девица".


ПРИЗНАНИЕ

Я вас люблю, - хоть я бешусь,
Хоть это труд и стыд напрасный,
И в этой глупости несчастной
У ваших ног я признаюсь!
Мне не к лицу и не по летам...
Пора, пора мне быть умней!
Но узнаю по всем приметам
Болезнь любви в душе моей:
Без вас мне скучно, - я зеваю;
При вас мне грустно, - я терплю;
И, мочи нет, сказать желаю,
Мой ангел, как я вас люблю!
Когда я слышу из гостиной
Ваш легкий шаг, иль платья шум,
Иль голос девственный, невинный,
Я вдруг теряю весь свой ум.
Вы улыбнетесь, - мне отрада;
Вы отвернетесь, - мне тоска;
За день мучения - награда
Мне ваша бледная рука.
Когда за пяльцами прилежно
Сидите вы, склонясь небрежно,
Глаза и кудри опустя, -
Я в умиленье, молча, нежно
Любуюсь вами, как дитя!..
Сказать ли вам мое несчастье,
Мою ревнивую печаль,
Когда гулять, порой, в ненастье,
Вы собираетеся вдаль?
И ваши слезы в одиночку,
И речи в уголку вдвоем,
И путешествия в Опочку,
И фортепьяно вечерком?..
Алина! сжальтесь надо мною.
Не смею требовать любви.
Быть может, за грехи мои,
Мой ангел, я любви не стою!
Но притворитесь! Этот взгляд
Все может выразить так чудно!
Ах, обмануть меня не трудно!..
Я сам обманываться рад!


ПРОРОК

Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился, -
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился.
Перстами легкими как сон
Моих зениц коснулся он.
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.
Моих ушей коснулся он, -
И их наполнил шум и звон:
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.
И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.
Как труп в пустыне я лежал,
И бога глас ко мне воззвал:
"Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей".


К. А. ТИМАШЕВОЙ

Я видел вас, я их читал,
Сии прелестные созданья,
Где ваши томные мечтанья
Боготворят свой идеал.
Я пил отраву в вашем взоре,
В душой исполненных чертах,
И в вашем милом разговоре,
И в ваших пламенных стихах;
Соперницы запретной розы
Блажен бессмертный идеал...
Стократ блажен, кто вам внушал
Не много рифм и много прозы.


НЯНЕ

Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя!
Одна в глуши лесов сосновых
Давно, давно ты ждешь меня.
Ты под окном своей светлицы
Горюешь, будто на часах,
И медлят поминутно спицы
В твоих наморщенных руках.
Глядишь в забытые вороты
На черный отдаленный путь:
Тоска, предчувствия, заботы
Теснят твою всечасно грудь.
То чудится тебе...


* * *

Как счастлив я, когда могу покинуть
Докучный шум столицы и двора
И убежать в пустынные дубровы,
На берега сих молчаливых вод.

О, скоро ли она со дна речного
Подымется, как рыбка золотая?

Как сладостно явление ее
Из тихих волн, при свете ночи лунной!
Опутана зелеными власами,
Она сидит на берегу крутом.
У стройных ног, как пена белых, волны
Ласкаются, сливаясь и журча.
Ее глаза то меркнут, то блистают,
Как на небе мерцающие звезды;
Дыханья нет из уст ее, но сколь
Пронзительно сих влажных синих уст
Прохладное лобзанье без дыханья,
Томительно и сладко - в летний зной
Холодный мед не столько сладок жажде.
Когда она игривыми перстами
Кудрей моих касается, тогда
Мгновенный хлад, как ужас, пробегает
Мне голову, и сердце громко бьется,
Томительно любовью замирая.
И в этот миг я рад оставить жизнь,
Хочу стонать и пить ее лобзанье -
А речь ее... Какие звуки могут
Сравниться с ней - младенца первый лепет,
Журчанье вод, иль майской шум небес,
Иль звонкие Бояна Славья гусли.


* * *

Tel j'etais autrefois et tel je suis encor.
Каков я прежде был, таков и ныне я:
Беспечный, влюбчивый. Вы знаете, друзья,
Могу ль на красоту взирать без умиленья,
Без робкой нежности и тайного волненья.
Уж мало ли любовь играла в жизни мной?
Уж мало ль бился я, как ястреб молодой,
В обманчивых сетях, раскинутых Кипридой,
А не исправленный стократною обидой,
Я новым идолам несу мои мольбы...


И. И. ПУЩИНУ

Мой первый друг, мой друг бесценный!
И я судьбу благословил,
Когда мой двор уединенный,
Печальным снегом занесенный,
Твой колокольчик огласил.

Молю святое провиденье:
Да голос мой душе твоей
Дарует то же утешенье,
Да озарит он заточенье
Лучом лицейских ясных дней!


СТАНСЫ

В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.

Но правдой он привлек сердца,
Но нравы укротил наукой,
И был от буйного стрельца
Пред ним отличен Долгорукой.

Самодержавною рукой
Он смело сеял просвещенье,
Не презирал страны родной:
Он знал ее предназначенье.

То академик, то герой,
То мореплаватель, то плотник,
Он всеобъемлющей душой
На троне вечный был работник.

Семейным сходством будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и тверд,
И памятью, как он, незлобен.


ОТВЕТ Ф. Т***

Нет, не черкешенка она;
Но в долы Грузии от века
Такая дева не сошла
С высот угрюмого Казбека.

Нет, не агат в глазах у ней,
Но все сокровища Востока
Не стоят сладостных лучей
Ее полуденного ока.


ЗИМНЯЯ ДОРОГА

Сквозь волнистые туманы
Пробирается луна,
На печальные поляны
Льет печально свет она.

По дороге зимней, скучной
Тройка борзая бежит,
Колокольчик однозвучный
Утомительно гремит.

Что-то слышится родное
В долгих песнях ямщика:
То разгулье удалое,
То сердечная тоска...

Ни огня, ни черной хаты,
Глушь и снег... Навстречу мне
Только версты полосаты
Попадаются одне...

Скучно, грустно... Завтра, Нина,
Завтра к милой возвратясь,
Я забудусь у камина,
Загляжусь не наглядясь.

Звучно стрелка часовая
Мерный круг свой совершит,
И, докучных удаляя,
Полночь нас не разлучит.

Грустно, Нина: путь мой скучен,
Дремля смолкнул мой ямщик,
Колокольчик однозвучен,
Отуманен лунный лик.


К**

Ты богоматерь, нет сомненья,
Не та, которая красой
Пленила только дух святой,
Мила ты всем без исключенья;
Не та, которая Христа
Родила, не спросясь супруга.
Есть бог другой земного круга -
Ему послушна красота,
Он бог Парни, Тибулла, Мура,
Им мучусь, им утешен я.
Он весь в тебя - ты мать Амура,
Ты богородица моя!


МОРДВИНОВУ

Под хладом старости угрюмо угасал
Единый из седых орлов Екатерины.
В крылах отяжелев, он небо забывал
       И Пинда острые вершины.

В то время ты вставал: твой луч его согрел,
Он поднял к небесам и крылья и зеницы
И с шумной радостью взыграл и полетел
       Во сретенье твоей денницы.

Мордвинов, не вотще Петров тебя любил,
Тобой гордится он и на брегах Коцита:
Ты лиру оправдал, ты ввек не изменил
       Надеждам вещего пиита.

Как славно ты сдержал пророчество его!
Сияя доблестью, и славой, и наукой,
В советах недвижим у места своего,
       Стоишь ты, новый Долгорукой.

Так, в пенистый поток с вершины гор скатясь,
Стоит седой утес, вотще брега трепещут,
Вотще грохочет гром и волны, вкруг мутясь,
       И увиваются и плещут.

Один, на рамена поднявши мощный труд,
Ты зорко бодрствуешь над царскою казною,
Вдовицы бедный лепт и дань сибирских руд
       Равно священны пред тобою.


ЗОЛОТО И БУЛАТ

"Все мое",- сказало злато;
"Все мое", - сказал булат.
"Все куплю", - сказало злато;
"Все возьму", - сказал булат.



    1827




* * *

Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.

Несчастью верная сестра,
Надежда в мрачном подземелье
Разбудит бодрость и веселье,
Придет желанная пора:

Любовь и дружество до вас
Дойдут сквозь мрачные затворы,
Как в ваши каторжные норы
Доходит мой свободный глас.

Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут - и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут.


СОЛОВЕЙ И РОЗА

В безмолвии садов, весной, во мгле ночей,
Поет над розою восточный соловей.
Но роза милая не чувствует, не внемлет,
И под влюбленный гимн колеблется и дремлет.
Не так ли ты поешь для хладной красоты?
Опомнись, о поэт, к чему стремишься ты?
Она не слушает, не чувствует поэта;
Глядишь - она цветет; взываешь - нет ответа.


* * *

Есть роза дивная: она
Пред изумленною Киферой
Цветет, румяна и пышна,
Благословенная Венерой.
Вотще Киферу и Пафос
Мертвит дыхание мороза -
Блестит между минутных роз
Неувядаемая роза...


Eк. H. УШАКОВОЙ

       Когда, бывало, в старину
       Являлся дух иль привиденье,
       То прогоняло сатану
       Простое это изреченье:
   "Аминь, аминь, рассыпься!" В наши дни
Гораздо менее бесов и привидений;
Бог ведает, куда девалися они.
       Но ты, мой злой иль добрый гений,
       Когда я вижу пред собой
Твой профиль, и глаза, и кудри золотые,
       Когда я слышу голос твой
       И речи резвые, живые -
       Я очарован, я горю
       И содрогаюсь пред тобою,
       И сердцу, полному мечтою,
    "Аминь, аминь, рассыпься!" - говорю.


КНЯГИНЕ З. А. ВОЛКОНСКОЙ.

Среди рассеянной Москвы,
При толках виста и бостона,
При бальном лепете молвы
Ты любишь игры Аполлона.
Царица муз и красоты,
Рукою нежной держишь ты
Волшебный скипетр вдохновений,
И над задумчивым челом,
Двойным увенчанным венком,
И вьется и пылает гений.
Певца, плененного тобой,
Не отвергай смиренной дани,
Внемли с улыбкой голос мой,
Как мимоездом Каталани
Цыганке внемлет кочевой.


Ек. Н. УШАКОВОЙ

В отдалении от вас
С вами буду неразлучен,
Томных уст и томных глаз
Буду памятью размучен;
Изнывая в тишине,
Не хочу я быть утешен, -
Вы ж вздохнете ль обо мне,
Если буду я повешен?


* * *

В степи мирской, печальной и безбрежной,
Таинственно пробились три ключа:
Ключ юности, ключ быстрый и мятежный,
Кипит, бежит, сверкая и журча.
Кастальский ключ волною вдохновенья
В степи мирской изгнанников поит.
Последний ключ - холодный ключ забвенья,
Он слаще всех жар сердца утолит.


АРИОН

Нас было много на челне;
Иные парус напрягали,
Другие дружно упирали
В глубь мощны веслы. В тишине
На руль склонясь, наш кормщик умный
В молчанье правил грузный челн;
А я - беспечной веры полн, -
Пловцам я пел... Вдруг лоно волн
Измял с налету вихорь шумный...
Погиб и кормщик и пловец! -
Лишь я, таинственный певец,
На берег выброшен грозою,
Я гимны прежние пою
И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою.


АНГЕЛ
В
 дверях эдема ангел нежный
Главой поникшею сиял,
А демон мрачный и мятежный
Над адской бездною летал.

Дух отрицанья, дух сомненья
На духа чистого взирал
И жар невольный умиленья
Впервые смутно познавал.

"Прости, - он рек, - тебя я видел,
И ты недаром мне сиял:
Не все я в небе ненавидел,
Не все я в мире презирал".


* * *

Какая ночь! Мороз трескучий,
На небе ни единой тучи;
Как шитый полог, синий свод
Пестреет частыми звездами.
В домах все темно. У ворот
Затворы с тяжкими замками.
Везде покоится народ;
Утих и шум, и крик торговый;
Лишь только лает страж дворовый
Да цепью звонкою гремит.

И вся Москва покойно спит,
Забыв волнение боязни.
А площадь в сумраке ночном
Стоит, полна вчерашней казни.
Мучений свежий след кругом:
Где труп, разрубленный с размаха,
Где столп, где вилы; там котлы,
Остывшей полные смолы;
Здесь опрокинутая плаха;
Торчат железные зубцы,
С костями груды пепла тлеют,
На кольях, скорчась, мертвецы
Оцепенелые чернеют...
Недавно кровь со всех сторон
Струею тощей снег багрила,
И подымался томный стон,
Но смерть коснулась к ним как сон,
Свою добычу захватила.
Кто там? Чей конь во весь опор
По грозной площади несется?
Чей свист, чей громкий разговор
Во мраке ночи раздается?
Кто сей? - Кромешник удалой.
Спешит, летит он на свиданье,
В его груди кипит желанье.
Он говорит: "Мой конь лихой,
Мой верный конь! лети стрелой!
Скорей, скорей!.." Но конь ретивый
Вдруг размахнул плетеной гривой
И стал. Во мгле между столпов
На перекладине дубовой
Качался труп. Ездок суровый
Под ним промчаться был готов,
Но борзый конь под плетью бьется,
Храпит, и фыркает, и рвется
Назад. "Куда? мой конь лихой!
Чего боишься? Что с тобой?
Не мы ли здесь вчера скакали,
Не мы ли яростно топтали,
Усердной местию горя,
Лихих изменников царя?
Не их ли кровию омыты
Твои булатные копыты!
Теперь ужель их не узнал?
Мой борзый конь, мой конь удалый,
Несись, лети!.." И конь усталый
В столбы      проскакал.


КИПРЕНСКОМУ

Любимец моды легкокрылой,
Хоть не британец, не француз,
Ты вновь создал, волшебник милый,
Меня, питомца чистых муз, -
И я смеюся над могилой,
Ушед навек от смертных уз.

Себя как в зеркале я вижу,
Но это зеркало мне льстит.
Оно гласит, что не унижу
Пристрастья важных аонид.
Так Риму, Дрездену, Парижу
Известен впредь мой будет вид.



АКАФИСТ ЕКАТЕРИНЕ НИКОЛАЕВНЕ КАРАМЗИНОЙ

Земли достигнув наконец,
От бурь спасенный провиденьем,
Святой владычице пловец
Свой дар несет с благоговеньем.
Так посвящаю с умиленьем
Простой, увядший мой венец
Тебе, высокое светило
В эфирной тишине небес,
Тебе, сияющей так мило
Для наших набожных очес.


ПОЭТ

Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.

Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел.
Тоскует он в забавах мира,
Людской чуждается молвы,
К ногам народного кумира
Не клонит гордой головы;
Бежит он, дикий и суровый,
И звуков и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широкошумные дубровы...


* * *

Близ мест, где царствует Венеция златая,
Один, ночной гребец, гондолой управляя,
При свете Веспера по взморию плывет,
Ринальда, Годфреда, Эрминию поет.
Он любит песнь свою, поет он для забавы,
Без дальных умыслов; не ведает ни славы,
Ни страха, ни надежд, и, тихой музы полн,
Умеет услаждать свой путь над бездной волн.
На море жизненном, где бури так жестоко
Преследуют во мгле мой парус одинокой,
Как он, без отзыва утешно я пою
И тайные стихи обдумывать люблю.


* * *

Всем красны боярские конюшни:
Чистотой, прислугой и конями;
Всем довольны добрые кони:
Кормом, стойлами и надзором.
Сбруя блещет на стойках дубовых,
В стойлах лоснятся борзые кони.
Лишь одним конюшни непригожи -
Домовой повадился в конюшни.
По ночам ходит он в конюшни,
Чистит, холит коней боярских,
Заплетает гриву им в косички,
Туго хвост завязывает в узел.
Как невзлюбит он вороного.
На вечерней заре с водопою
Обойду я боярские конюшни
И зайду в стойло к вороному -
Конь стоит исправен и смирен.
А поутру отопрешь конюшню,
Конь не тих, весь в мыле, жаром пышет,
С морды каплет кровавая пена.
Во всю ночь домовой на нем ездил
По горам, по лесам, по болотам,
С полуночи до белого света -
До заката месяца...

Ах ты, старый конюх, неразумный,
Разгадаешь ли, старый, загадку?
Полюбил красну девку младой конюх,
Младой конюх, разгульный парень -
Он конюшню ночью отпирает,
Потихонько вороного седлает,
Полегонько выводит за вороты,
На коня на борзого садится,
К красной девке в гости скачет.


ПОСЛАНИЕ ДЕЛЬВИГУ

Прими сей череп, Дельвиг, он
Принадлежит тебе по праву.
Тебе поведаю, барон,
Его готическую славу.

Почтенный череп сей не раз
Парами Вакха нагревался;
Литовский меч в недобрый час
По нем со звоном ударялся;
Сквозь эту кость не проходил
Луч животворный Аполлона;
Ну словом, череп сей хранил
Тяжеловесный мозг барона,
Барона Дельвига. Барон
Конечно был охотник славный,
Наездник, чаши друг исправный,
Гроза вассалов и их жен.
Мой друг, таков был век суровый,
И предок твой крепкоголовый
Смутился б рыцарской душой,
Когда б тебя перед собой
Увидел без одежды бранной,
С главою, миртами венчанной,
В очках и с лирой золотой.

Покойником в церковной книге
Уж был давно записан он,
И с предками своими в Риге
Вкушал непробудимый сон.
Барон в обители печальной
Доволен, впрочем, был судьбой,
Пастора лестью погребальной,
Гербом гробницы феодальной
И эпитафией плохой.
Но в наши беспокойны годы
Покойникам покоя нет.
Косматый баловень природы,
И математик, и поэт,
Буян задумчивый и важный,
Хирург, юрист, физиолог,
Идеолог и филолог,
Короче вам - студент присяжный,
С витою трубкою в зубах,
В плаще, с дубиной и в усах
Явился в Риге. Там спесиво
В трактирах стал он пенить пиво,
В дыму табачных облаков;
Бродить над берегами моря,
Мечтать об Лотхен, или с горя
Стихи писать да бить жидов.
Студент под лестницей трактира
В каморке темной жил один;
Там, в виде зеркал и картин,
Короткий плащ, картуз, рапира
Висели на стене рядком.
Полуизмаранный альбом,
Творенья Фихте и Платона
Да два восточных лексикона
Под паутиною в углу
Лежали грудой на полу, -
Предмет занятий разнородных
Ученого да крыс голодных.
Мы знаем: роскоши пустой
Почтенный мыслитель не ищет;
Смеясь над глупой суетой,
В чулане он беспечно свищет.
Умеренность, вещал мудрец,
Сердец высоких отпечаток.
Студент, однако ж, наконец
Заметил важный недостаток
В своем быту: ему предмет
Необходимый был... скелет,
Предмет, философам любезный,
Предмет приятный и полезный
Для глаз и сердца, слова нет;
Но где достанет он скелет?
Вот он однажды в воскресенье
Сошелся с кистером градским
И, тотчас взяв в соображенье
Его характер и служенье,
Решился подружиться с ним.
За кружкой пива мой мечтатель
Открылся кистеру душой
И говорит: "Нельзя ль, приятель,
Тебе досужною порой
Свести меня в подвал могильный,
Костями праздными обильный,
И между тем один скелет
Помочь мне вынести на свет?
Клянусь тебе айдесским богом:
Он будет дружбы мне залогом
И до моих последних дней
Красой обители моей".
Смутился кистер изумленный.
"Что за желанье? что за страсть?
Идти в подвал уединенный,
Встревожить мертвых сонм почтенный
И одного из них украсть!
И кто же?.. Он, гробов хранитель!
Что скажут мертвые потом?"
Но пиво, страха усыпитель
И гневной совести смиритель,
Сомненья разрешило в нем.
Ну, так и быть! Дает он слово,
Что к ночи будет все готово,
И другу назначает час.
Они расстались.
       День угас;
Настала ночь. Плащом покрытый,
Стоит герой наш знаменитый
У галереи гробовой,
И с ним преступный кистер мой,
Держа в руке фонарь разбитый,
Готов на подвиг роковой.
И вот визжит замок заржавый,
Визжит предательская дверь -
И сходят витязи теперь
Во мрак подвала величавый;
Сияньем тощим фонаря
Глухие своды озаря,
Идут - и эхо гробовое,
Смущенное в своем покое,
Протяжно вторит звук шагов.
Пред ними длинный ряд гробов;
Везде щиты, гербы, короны;
В тщеславном тлении кругом
Почиют непробудным сном
Высокородные бароны...

Я  бы  никак  не  осмелился оставить рифмы в эту поэтическую минуту, если бы
твой  прадед,  коего  гроб  попался  под  руку  студента,  вздумал  за  себя
вступиться,  ухватя  его  за  ворот,  или погрозив ему костяным кулаком, или
как-нибудь   иначе   оказав  свое  неудовольствие;  к  несчастию,  похищенье
совершилось  благополучно.  Студент  по частям разобрал всего барона и набил
карманы костями его. Возвратясь домой, он очень искусно связал их проволокою
и  таким  образом  составил  себе скелет очень порядочный. Но вскоре молва о
перенесении  бароновых  костей  из  погреба в трактирный чулан разнеслася по
городу.  Преступный  кистер лишился места, а студент принужден был бежать из
Риги,  и  как  обстоятельства  не  позволяли ему брать с собою будущего, то,
разобрав  опять  барона,  раздарил  он  его  своим  друзьям.  Большая  часть
высокородных костей досталась аптекарю. Мой приятель Вульф получил в подарок
череп  и держал в нем табак. Он рассказал мне его историю и, зная, сколько я
тебя  люблю,  уступил  мне  череп  одного  из  тех,  которым  обязан я твоим
существованием.
Прими ж сей череп, Дельвиг, он
Принадлежит тебе по праву.
Обделай ты его, барон,
В благопристойную оправу.
Изделье гроба преврати
В увеселительную чашу,
Вином кипящим освяти
Да запивай уху да кашу.
Певцу Корсара подражай
И скандинавов рай воинский
В пирах домашних воскрешай,
Или как Гамлет-Баратынский
Над ним задумчиво мечтай:
О жизни мертвый проповедник,
Вином ли полный, иль пустой,
Для мудреца, как собеседник,
Он стоит головы живой.


* * *

Блажен в златом кругу вельмож
Пиит, внимаемый царями.
Владея смехом и слезами,
Приправя горькой правдой ложь,
Он вкус притупленный щекотит
И к славе спесь бояр охотит,
Он украшает их пиры
И внемлет умные хвалы.
Меж тем, за тяжкими дверями,
Теснясь у черного крыльца,
Народ, гоняемый слугами,
Поодаль слушает певца.


19 ОКТЯБРЯ 1827

Бог помочь вам, друзья мои,
В заботах жизни, царской службы,
И на пирах разгульной дружбы,
И в сладких таинствах любви!

Бог помочь вам, друзья мои,
И в бурях, и в житейском горе,
В краю чужом, в пустынном море
И в мрачных пропастях земли!


ТАЛИСМАН

Там, где море вечно плещет
На пустынные скалы,
Где луна теплее блещет
В сладкий час вечерней мглы,
Где, в гаремах наслаждаясь,
Дни проводит мусульман,
Там волшебница, ласкаясь,
Мне вручила талисман.

И, ласкаясь, говорила:
"Сохрани мой талисман:
В нем таинственная сила!
Он тебе любовью дан.
От недуга, от могилы,
В бурю, в грозный ураган,
Головы твоей, мой милый,
Не спасет мой талисман.

И богатствами Востока
Он тебя не одарит,
И поклонников пророка
Он тебе не покорит;
И тебя на лоно друга,
От печальных чуждых стран,
В край родной на север с юга
Не умчит мой талисман...

Но когда коварны очи
Очаруют вдруг тебя,
Иль уста во мраке ночи
Поцелуют не любя -
Милый друг! от преступленья,
От сердечных новых ран,
От измены, от забвенья
Сохранит мой талисман!"


ЭПИГРАММА
(ИЗ АНТОЛОГИИ)

Лук звенит, стрела трепещет,
И, клубясь, издох Пифон;
И твой лик победой блещет,
Бельведерский Аполлон!
Кто ж вступился за Пифона,
Кто разбил твой истукан?
Ты, соперник Аполлона,
Бельведерский Митрофан.


* * *

Твои догадки - сущий вздор:
Моих стихов ты не проникнул.
Я знаю, ты картежный вор,
Но от вина ужель отвыкнул?


РУССКОМУ ГЕСНЕРУ

Куда ты холоден и cyx!
Как слог твой чопорен и бледен!
Как в изобретеньях ты беден!
Как утомляешь ты мой слух!
Твоя пастушка, твой пастух
Должны ходить в овчинной шубе:
Ты их морозишь налегке!
Где ты нашел их: в шустер-клубе
Или на Красном кабачке?



    1828




ДРУЗЬЯМ

Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.

Его я просто полюбил:
Он бодро, честно правит нами;
Россию вдруг он оживил
Войной, надеждами, трудами.

О нет, хоть юность в нем кипит,
Но не жесток в нем дух державный:
Тому, кого карает явно,
Он втайне милости творит.

Текла в изгнаньe жизнь моя,
Влачил я с милыми разлуку,
Но он мне царственную руку
Простер - и с вами снова я.

Во мне почтил он вдохновенье,
Освободил он мысль мою,
И я ль, в сердечном умиленье,
Ему хвалы не воспою?

Я льстец! Нет, братья, льстец лукав:
Он горе на царя накличет,
Он из его державных прав
Одну лишь милость ограничит.

Он скажет: презирай народ,
Глуши природы голос нежный,
Он скажет: просвещенья плод -
Разврат и некий дух мятежный!

Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.


ПОСЛАНИЕ К ВЕЛИКОПОЛЬСКОМУ
СОЧИНИТЕЛЮ "САТИРЫ НА ИГРОКОВ"

Так элегическую лиру
Ты променял, наш моралист,
На благочинную сатиру?
Хвалю поэта - дельно миру!
Ему полезен розги свист. -
Мне жалок очень твой Арист:
С каким усердьем он молился
И как несчастливо играл!
Вот молодежь: погорячился,
Продулся весь и так пропал!
Дамон твой человек ужасный.
Забудь его опасный дом,
Где, впрочем, сознаюся в том,
Мой друг, ты вел себя прекрасно:
Ты никому там не мешал,
Ариста нежно утешал,
Давал полезные советы
И ни рубля не проиграл.
Люблю: вот каковы поэты!
А то, уча безумный свет,
Порой грешит и проповедник.
Послушай, Персиев наследник,
Рассказ мой:
    Некто, мой сосед,
В томленьях благородной жажды,
Хлебнув кастальских вод бокал,
На игроков, как ты, однажды
Сатиру злую написал
И другу с жаром прочитал.
Ему в ответ его приятель
Взял карты, молча стасовал,
Дал снять, и нравственный писатель
Всю ночь, увы! понтировал.
Тебе знаком ли сей проказник?
Но встреча с ним была б мне праздник:
Я с ним готов всю ночь не спать
И до полдневного сиянья
Читать моральные посланья
И проигрыш его писать.


* * *

Сто лет минуло, как тевтон
В крови неверных окупался;
Страной полночной правил он.
Уже прусак в оковы вдался,
Или сокрылся, и в Литву
Понес изгнанную главу.

Между враждебными брегами
Струился Немен; на одном
Еще над древними стенами
Сияли башни, и кругом
Шумели рощи вековые,
Духов пристанища святые.
Символ германца, на другом
Крест веры, в небо возносящий
Свои объятия грозящи,
Казалось, свыше захватить
Хотел всю область Палемона
И племя чуждого закона
К своей подошве привлачить.

С медвежьей кожей на плечах,
В косматой рысьей шапке, с пуком
Каленых стрел и с верным луком,
Литовцы юные, в толпах,
Со стороны одной бродили
И зорко недруга следили.
С другой, покрытый шишаком,
В броне закованный, верхом,
На страже немец, за врагами
Недвижно следуя глазами,
Пищаль, с молитвой, заряжал.

Всяк переправу охранял.
Ток Немена гостеприимный,
Свидетель их вражды взаимной,
Стал прагом вечности для них;
Сношений дружных глас утих,
И всяк, переступивший воды,
Лишен был жизни иль свободы.
Лишь хмель литовских берегов,
Немецкой тополью плененный,
Через реку, меж тростников,
Переправлялся дерзновенный,
Брегов противных достигал
И друга нежно обнимал.
Лишь соловьи дубрав и гор
По старине вражды не знали
И в остров, общий с давних пор,
Друг к другу в гости прилетали.


* * *

Kennst du das Land

Wilh. Meist.

По клюкву, по клюкву,
По ягоду, по клюкву...
Кто знает край, где небо блещет
Неизъяснимой синевой,
Где море теплою волной
Вокруг развалин тихо плещет;
Где вечный лавр и кипарис
На воле гордо разрослись;
Где пел Торквато величавый;
Где и теперь во мгле ночной
Адриатической волной
Повторены его октавы;
Где Рафаэль живописал;
Где в наши дни резец Кановы
Послушный мрамор оживлял,
И Байрон, мученик суровый,
Страдал, любил и проклинал?
- - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - -
Волшебный край, волшебный край,
Страна высоких вдохновений,
Людмила зрит твой древний рай,
Твои пророческие сени.

На берегу роскошных вод
Порою карнавальных оргий
Кругом ее кипит народ;
Ее приветствуют восторги.
Людмила северной красой,
Все вместе - томной и живой,
Сынов Авзонии пленяет
И поневоле увлекает
Их пестры волны за собой.

На рай полуденной природы,
На блеск небес, на ясны воды,
На чудеса немых искусств
В стесненье вдохновенных чувств
Людмила светлый взор возводит,
Дивясь и радуясь душой,
И ничего перед собой
Себя прекрасней не находит.
Стоит ли с важностью очей
Пред флорентинскою Кипридой,
Их две... и мрамор перед ней
Страдает, кажется, обидой.
Мечты возвышенной полна,
В молчанье смотрит ли она
На образ нежный Форнарины
Или Мадоны молодой,
Она задумчивой красой
Очаровательней картины...

Скажите мне: какой певец,
Горя восторгом умиленным,
Чья кисть, чей пламенный резец
Предаст потомкам изумленным
Ее небесные черты?
Где ты, ваятель безымянный
Богини вечной красоты?
И ты, харитою венчанный,
Ты, вдохновенный Рафаэль?
Забудь еврейку молодую,
Младенца-бога колыбель,
Постигни прелесть неземную,
Постигни радость в небесах,
Пиши Марию нам другую,
С другим младенцем на руках.
- - - - - - -


В. С. ФИЛИМОНОВУ
ПРИ ПОЛУЧЕНИИ ПОЭМЫ ЕГО "ДУРАЦКИЙ КОЛПАК"

Вам музы, милые старушки,
Колпак связали в добрый час,
И, прицепив к нему гремушки,
Сам Феб надел его на вас.
Хотелось в том же мне уборе
Пред вами нынче щегольнуть
И в откровенном разговоре,
Как вы, на многое взглянуть;
Но старый мой колпак изношен,
Хоть и любил его поэт;
Он поневоле мной заброшен:
Не в моде нынче красный цвет.
Итак, в знак мирного привета,
Снимая шляпу, бью челом,
Узнав философа-поэта
Под осторожным колпаком.


TO DAWE, ESQr

Зачем твой дивный карандаш
Рисует мой арапский профиль?
Хоть ты векам его предашь,
Его освищет Мефистофель.

Рисуй Олениной черты.
В жару сердечных вдохновений,
Лишь юности и красоты
Поклонником быть должен гений.


ВОСПОМИНАНИЕ

Когда для смертного умолкнет шумный день,
       И на немые стогны града
Полупрозрачная наляжет ночи тень
       И сон, дневных трудов награда,
В то время для меня влачатся в тишине
       Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
       Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
       Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
       Свой длинный развивает свиток;
И с отвращением читая жизнь мою,
       Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
       Но строк печальных не смываю.


ТЫ И ВЫ

Пустое вы сердечным ты
Она, обмолвясь, заменила
И все счастливые мечты
В душе влюбленной возбудила.
Пред ней задумчиво стою,
Свести очей с нее нет силы;
И говорю ей: как вы милы!
И мыслю: как тебя люблю!


* * *

26 мая 1828.

Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?

Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..

Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.


И. В. СЛпНИНУ

Я не люблю альбомов модных:
Их ослепительная смесь
Аспазий наших благородных
Провозглашает только спесь.
Альбом красавицы уездной,
Альбом домашний и простой,
Милей болтливостью любезной
И безыскусной пестротой.
Ни здесь, ни там, скажу я смело,
Являться, впрочем, не хочу;
Но твой альбом другое дело,
Охотно дань ему плачу.
Тобой питомцам Аполлона
Не из тщеславья он открыт:
Цариц ты любишь Геликона
И ими сам не позабыт;
Вхожу в него прямым поэтом,
Как в дружеский, приятный дом,
Почтив хозяина приветом
И лар молитвенным стихом.


* * *

Еще дуют холодные ветры
И наносят утренни морозы,
Только что на проталинах весенних
Показались ранние цветочки;
Как из чудного царства воскового,
Из душистой келейки медовой
Вылетела первая пчелка,
Полетела по ранним цветочкам
О красной весне поразведать,
Скоро ль будет гостья дорогая,
Скоро ли луга позеленеют,
Скоро ль у кудрявой у березы
Распустятся клейкие листочки,
Зацветет черемуха душиста.


* * *

Кобылица молодая,
Честь кавказского тавра,
Что ты мчишься, удалая?
И тебе пришла пора;
Не косись пугливым оком,
Ног на воздух не мечи,
В поле гладком и широком
Своенравно не скачи.
Погоди; тебя заставлю
Я смириться подо мной:
В мерный круг твой бег направлю
Укороченной уздой.


ЕЕ ГЛАЗА

Она мила - скажу меж нами -
Придворных витязей гроза,
И можно с южными звездами
Сравнить, особенно стихами,
Ее черкесские глаза,
Она владеет ими смело,
Они горят огня живей;
Но, сам признайся, то ли дело
Глаза Олениной моей!
Какой задумчивый в них гений,
И сколько детской простоты,
И сколько томных выражений,
И сколько неги и мечты!..
Потупит их с улыбкой Леля -
В них скромных граций торжество;
Поднимет - ангел Рафаэля
Так созерцает божество.


* * *

Не пой, красавица, при мне
Ты песен Грузии печальной:
Напоминают мне оне
Другую жизнь и берег дальный.

Увы! напоминают мне
Твои жестокие напевы
И степь, и ночь - и при луне
Черты далекой, бедной девы.

Я призрак милый, роковой,
Тебя увидев, забываю;
Но ты поешь - и предо мной
Его я вновь воображаю.

Не пой, красавица, при мне
Ты песен Грузии печальной:
Напоминают мне оне
Другую жизнь и берег дальный


К ЯЗЫКОВУ

К тебе сбирался я давно
В немецкий град, тобой воспетый,
С тобой попить, как пьют поэты,
Тобой воспетое вино.
Уж зазывал меня с собою
Тобой воспетый Киселев,
И я с веселою душою
Оставить был совсем готов
Неволю невских берегов.
И что ж? Гербовые заботы
Схватили за полы меня,
И на Неве, хоть нет охоты,
Прикованным остался я.
О юность, юность удалая!
Могу ль тебя не пожалеть?
В долгах, бывало, утопая,
Заимодавцев убегая,
Готов был всюду я лететь;
Теперь докучно посещаю
Своих ленивых должников,
Остепенившись, проклинаю
Я тяжесть денег и годов.

Прости, певец! играй, пируй,
С Кипридой, Фебом торжествуй,
Не знай сиятельного чванства,
Не знай любезных должников
И не плати своих долгов
По праву русского дворянства.


Н. Д. КИСЕЛЕВУ

Ищи в чужом краю здоровья и свободы,
      Но север забывать грешно,
Так слушай: поспешай карлсбадские пить воды,
      Чтоб с нами снова пить вино.


ПОРТРЕТ

С своей пылающей душой,
С своими бурными страстями,
О жены Севера, меж вами
Она является порой
И мимо всех условий света
Стремится до утраты сил,
Как беззаконная комета
В кругу расчисленном светил.


НАПЕРСНИК

Твоих признаний, жалоб нежных
Ловлю я жадно каждый крик:
Страстей безумных и мятежных
Как упоителен язык!
Но прекрати свои рассказы,
Таи, таи свои мечты:
Боюсь их пламенной заразы,
Боюсь узнать, что знала ты!


* * *

Счастлив, кто избран своенравно
Твоей тоскливою мечтой,
При ком любовью млеешь явно,
Чьи взоры властвуют тобой;
Но жалок тот, кто молчаливо,
Сгорая пламенем любви,
Потупя голову, ревниво
Признанья слушает твои.


ПРЕДЧУВСТВИЕ

Снова тучи надо мною
Собралися в тишине;
Рок завистливый бедою
Угрожает снова мне...
Сохраню ль к судьбе презренье?
Понесу ль навстречу ей
Непреклонность и терпенье
Гордой юности моей?

Бурной жизнью утомленный,
Равнодушно бури жду:
Может быть, еще спасенный,
Снова пристань я найду...
Но, предчувствуя разлуку,
Неизбежный, грозный час,
Сжать твою, мой ангел, руку
Я спешу в последний раз.

Ангел кроткий, безмятежный,
Тихо молви мне: прости,
Опечалься: взор свой нежный
Подыми иль опусти;
И твое воспоминанье
Заменит душе моей
Силу, гордость, упованье
И отвагу юных дней.


УТОПЛЕННИК

Прибежали в избу дети
Второпях зовут отца:
"Тятя! тятя! наши сети
Притащили мертвеца".
"Врите, врите, бесенята,-
Заворчал на них отец; -
Ох, уж эти мне робята!
Будет вам ужо мертвец!

Суд наедет, отвечай-ка;
С ним я ввек не разберусь;
Делать нечего; хозяйка,
Дай кафтан: уж поплетусь...
Где ж мертвец?" - "Вон, тятя, э-вот!"
В самом деле, при реке,
Где разостлан мокрый невод,
Мертвый виден на песке.

Безобразно труп ужасный
Посинел и весь распух.
Горемыка ли несчастный
Погубил свой грешный дух,
Рыболов ли взят волнами,
Али хмельный молодец,
Аль ограбленный ворами
Недогадливый купец?

Мужику какое дело?
Озираясь, он спешит;
Он потопленное тело
В воду за ноги тащит,
И от берега крутого
Оттолкнул его веслом,
И мертвец вниз поплыл снова
За могилой и крестом.

Долго мертвый меж волнами
Плыл качаясь, как живой;
Проводив его глазами,
Наш мужик пошел домой.
"Вы, щенки! за мной ступайте!
Будет вам по калачу,
Да смотрите ж, не болтайте,
А не то поколочу".

В ночь погода зашумела,
Взволновалася река,
Уж лучина догорела
В дымной хате мужика,
Дети спят, хозяйка дремлет,
На полатях муж лежит,
Буря воет; вдруг он внемлет:
Кто-то там в окно стучит.

"Кто там?" - "Эй, впусти, хозяин!" -
"Ну, какая там беда?
Что ты ночью бродишь, Каин?
Черт занес тебя сюда;
Где возиться мне с тобою?
Дома тесно и темно".
И ленивою рукою
Подымает он окно.

Из-за туч луна катится -
Что же? голый перед ним:
С бороды вода струится,
Взор открыт и недвижим,
Все в нем страшно онемело,
Опустились руки вниз,
И в распухнувшее тело
Раки черные впились.

И мужик окно захлопнул:
Гостя голого узнав,
Так и обмер: "Чтоб ты лопнул!"
Прошептал он, задрожав.
Страшно мысли в нем мешались,
Трясся ночь он напролет,
И до утра все стучались
Под окном и у ворот.

Есть в народе слух ужасный:
Говорят, что каждый год
С той поры мужик несчастный
В день урочный гостя ждет;
Уж с утра погода злится,
Ночью буря настает,
И утопленник стучится
Под окном и у ворот.


* * *

Рифма, звучная подруга
Вдохновенного досуга,
Вдохновенного труда,
Ты умолкла, онемела;
Ах, ужель ты улетела,
Изменила навсегда!

В прежни дни твой милый лепет
Усмирял сердечный трепет,
Усыплял мою печаль,
Ты ласкалась, ты манила,
И от мира уводила
В очарованную даль.

Ты, бывало, мне внимала,
За мечтой моей бежала,
Как послушная дитя;
То, свободна и ревнива,
Своенравна и ленива,
С нею спорила шутя.

Я с тобой не расставался,
Сколько раз повиновался
Резвым прихотям твоим;
Как любовник добродушный,
Снисходительно послушный,
Был я мучим и любим.

О, когда бы ты явилась
В дни, как на небе толпилась
Олимпийская семья!
Ты бы с нею обитала,
И божественно б сияла
Родословная твоя.

Взяв божественную лиру,
Так поведали бы миру
Гезиод или Омир:
Феб однажды у Адмета
Близ тенистого Тайгета
Стадо пас, угрюм и сир.

Он бродил во мраке леса,
И никто, страшась Зевеса,
Из богинь иль из богов
Навещать его не смели -
Бога лиры и свирели,
Бога света и стихов.

Помня первые свиданья,
Усладить его страданья
Мнемозина притекла.
И подруга Аполлона
В тихой роще Геликона
Плод восторгов родила.


* * *

Ворон к ворону летит,
Ворон ворону кричит:
Ворон! где б нам отобедать?
Как бы нам о том проведать?

Ворон ворону в ответ:
Знаю, будет нам обед;
В чистом поле под ракитой
Богатырь лежит убитый.

Кем убит и отчего,
Знает сокол лишь его,
Да кобылка вороная,
Да хозяйка молодая.

Сокол в рощу улетел,
На кобылку недруг сел,
А хозяйка ждет милого
Не убитого, живого.


* * *

Город пышный, город бедный,
Дух неволи, стройный вид,
Свод небес зелено-бледный,
Скука, холод и гранит -
Все же мне вас жаль немножко,
Потому что здесь порой
Ходит маленькая ножка,
Вьется локон золотой.


19 ОКТЯБРЯ 1828

Усердно помолившись богу,
Лицею прокричав ура,
Прощайте, братцы: мне в дорогу,
А вам в постель уже пора.


* * *

В прохладе сладостной фонтанов
И стен, обрызганных кругом,
Поэт, бывало, тешил ханов
Стихов гремучим жемчугом.

На нити праздного веселья
Низал он хитрою рукой
Прозрачной лести ожерелья
И четки мудрости златой.

Любили Крым сыны Саади,
Порой восточный краснобай
Здесь развивал свои тетради
И удивлял Бахчисарай.

Его рассказы расстилались,
Как эриванские ковры,
И ими ярко украшались
Гиреев ханские пиры.

Но ни один волшебник милый,
Владетель умственных даров,
Не вымышлял с такою силой,
Так хитро сказок и стихов,

Как прозорливый и крылатый
Поэт той чудной стороны,
Где мужи грозны и косматы,
А жены гуриям равны.


АНЧАР {1}

В пустыне чахлой и скупой,
На почве, зноем раскаленной,
Анчар, как грозный часовой,
Стоит - один во всей вселенной.

Природа жаждущих степей
Его в день гнева породила,
И зелень мертвую ветвей
И корни ядом напоила.

Яд каплет сквозь его кору,
К полудню растопясь от зною,
И застывает ввечеру
Густой прозрачною смолою.

К нему и птица не летит,
И тигр нейдет: лишь вихорь черный
На древо смерти набежит -
И мчится прочь, уже тлетворный.

И если туча оросит,
Блуждая, лист его дремучий,
С его ветвей, уж ядовит,
Стекает дождь в песок горючий.

Но человека человек
Послал к анчару властным взглядом,
И тот послушно в путь потек
И к утру возвратился с ядом.

Принес он смертную смолу
Да ветвь с увядшими листами,
И пот по бледному челу
Струился хладными ручьями;

Принес - и ослабел и лег
Под сводом шалаша на лыки,
И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки.

А царь тем ядом напитал
Свои послушливые стрелы
И с ними гибель разослал
К соседям в чуждые пределы.

1  Древо яда.(Прим. Пушкина.)


ОТВЕТ КАТЕНИНУ

Напрасно, пламенный поэт,
Свой чудный кубок мне подносишь
И выпить за здоровье просишь:
Не пью, любезный мой сосед!
Товарищ милый, но лукавый,
Твой кубок полон не вином,
Но упоительной отравой:
Он заманит меня потом
Тебе во след опять за славой.
Не так ли опытный гусар,
Вербуя рекрута, подносит
Ему веселый Вакха дар,
Пока воинственный угар
Его на месте не подкосит?
Я сам служивый - мне домой
Пора убраться на покой.
Останься ты в строях Парнаса;
Пред делом кубок наливай
И лавр Корнеля или Тасса
Один с похмелья пожинай.


ОТВЕТ А. И. ГОТОВЦОВОЙ

И недоверчиво и жадно
Смотрю я на твои цветы.
Кто, строгий стоик, примет хладно
Привет харит и красоты?
Горжуся им - но и робею;
Твой недосказанный упрек
Я разгадать вполне не смею.
Твой гнев ужели я навлек?
О, сколько б мук себе готовил
Красавиц ветреный зоил,
Когда б предательски злословил
Сей пол, которому служил!
Любви безумством и волненьем
Наказан был бы он; а ты
Была всегда б опроверженьем
Его печальной клеветы.


ЦВЕТОК

Цветок засохший, безуханный,
Забытый в книге вижу я;
И вот уже мечтою странной
Душа наполнилась моя:

Где цвел? когда? какой весною?
И долго ль цвел? и сорван кем,
Чужой, знакомой ли рукою?
И положен сюда зачем?

На память нежного ль свиданья,
Или разлуки роковой,
Иль одинокого гулянья
В тиши полей, в тени лесной?

И жив ли тот, и та жива ли?
И нынче где их уголок?
Или уже они увяли,
Как сей неведомый цветок?


ПОЭТ И ТОЛПА

Procul este, profani.

Поэт по лире вдохновенной
Рукой рассеянной бряцал.
Он пел - а хладный и надменный
Кругом народ непосвященный
Ему бессмысленно внимал.

И толковала чернь тупая:
"Зачем так звучно он поет?
Напрасно ухо поражая,
К какой он цели нас ведет?
О чем бренчит? чему нас учит?
Зачем сердца волнует, мучит,
Как своенравный чародей?
Как ветер, песнь его свободна,
Зато как ветер и бесплодна:
Какая польза нам от ней?"

Поэт.

Молчи, бессмысленный народ,
Поденщик, раб нужды, забот!
Несносен мне твой ропот дерзкий,
Ты червь земли, не сын небес;
Тебе бы пользы все - на вес
Кумир ты ценишь Бельведерский.
Ты пользы, пользы в нем не зришь.
Но мрамор сей ведь бог!.. так что же?
Печной горшок тебе дороже:
Ты пищу в нем себе варишь.

Чернь.

Нет, если ты небес избранник,
Свой дар, божественный посланник,
Во благо нам употребляй:
Сердца собратьев исправляй.
Мы малодушны, мы коварны,
Бесстыдны, злы, неблагодарны;
Мы сердцем хладные скопцы,
Клеветники, рабы, глупцы;
Гнездятся клубом в нас пороки.
Ты можешь, ближнего любя,
Давать нам смелые уроки,
А мы послушаем тебя.

Поэт.

Подите прочь - какое дело
Поэту мирному до вас!
В разврате каменейте смело,
Не оживит вас лиры глас!
Душе противны вы, как гробы.
Для вашей глупости и злобы
Имели вы до сей поры
Бичи, темницы, топоры; -
Довольно с вас, рабов безумных!
Во градах ваших с улиц шумных
Сметают сор, - полезный труд! -
Но, позабыв свое служенье,
Алтарь и жертвоприношенье,
Жрецы ль у вас метлу берут?
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.


ЩЕРБИНИНУ

Житье тому, мой милый друг,
Кто страстью глупою не болен,
Кому влюбиться недосуг,
Кто занят всем и всем доволен -
Его не ведает печаль;
Его забавы бесконечны,
Он создал мысленно сераль
И в нем блаженствует, беспечный!


* * *

Пожалуй, Федоров, ко мне не приходи;
Не усыпляй меня - иль после не буди.


* * *

Лищинский околел - отечеству беда!
Князь Сергий жив еще - утешьтесь, господа.


* * *

Покойник, автор сухощавый,
Писал для денег, пил из славы.



    1829




E. H. УШАКОВОЙ

Вы избалованы природой;
Она пристрастна к вам была,
И наша вечная хвала
Вам кажется докучной одой.
Вы сами знаете давно,
Что вас любить немудрено,
Что нежным взором вы Армида,
Что легким ставом вы Сильфида,
Что ваши алые уста,
Как гармоническая роза...
И наши рифмы, наша проза
Пред вами шум и суета.
Но красоты воспоминанье
Нам сердце трогает тайком -
И строк небрежных начертанье
Вношу смиренно в ваш альбом.
Авось на память поневоле
Придет вам тот, кто вас певал
В те дни, как Пресненское поле
Еще забор не заграждал.


Е. П. ПОЛТОРАЦКОЙ

Когда помилует нас бог,
Когда не буду я повешен,
То буду я у ваших ног,
В тени украинских черешен.


* * *

Подъезжая под Ижоры,
Я взглянул на небеса
И воспомнил ваши взоры,
Ваши синие глаза.
Хоть я грустно очарован
Вашей девственной красой,
Хоть вампиром именован
Я в губернии Тверской,
Но колен моих пред вами
Преклонить я не посмел
И влюбленными мольбами
Вас тревожить не хотел.
Упиваясь неприятно
Хмелем светской суеты,
Позабуду, вероятно,
Ваши милые черты,
Легкий стан, движений стройность,
Осторожный разговор,
Эту скромную спокойность,
Хитрый смех и хитрый взор.
Если ж нет... по прежню следу
В ваши мирные края
Через год опять заеду
И влюблюсь до ноября.


ПРИМЕТЫ

Я ехал к вам: живые сны
За мной вились толпой игривой,
И месяц с правой стороны
Сопровождал мой бег ретивый.

Я ехал прочь: иные сны...
Душе влюбленной грустно было,
И месяц с левой стороны
Сопровождал меня уныло.

Мечтанью вечному в тиши
Так предаемся мы, поэты;
Так суеверные приметы
Согласны с чувствами души.



ЭПИТАФИЯ МЛАДЕНЦУ

       В сиянье, в радостном покое,
       У трона вечного творца,
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца.


* * *

(При посылке бронзового Сфинкса.)

Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы?
    В веке железном, скажи, кто золотой угадал?
Кто славянин молодой, грек духом, а родом германец?
    Вот загадка моя: хитрый Эдип, разреши!


* * *

На холмах Грузии лежит ночная мгла;
       Шумит Арагва предо мною.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
       Печаль моя полна тобою,
Тобой, одной тобой... Унынья моего
       Ничто не мучит, не тревожит,
И сердце вновь горит и любит - оттого,
       Что не любить оно не может.


КАЛМЫЧКЕ

Прощай, любезная калмычка!
Чуть-чуть, назло моих затей,
Меня похвальная привычка
Не увлекла среди степей
Вслед за кибиткою твоей.
Твои глаза, конечно, узки,
И плосок нос, и лоб широк,
Ты не лепечешь по-французски,
Ты шелком не сжимаешь ног,
По-английски пред самоваром
Узором хлеба не крошишь,
Не восхищаешься Сен-Маром,
Слегка Шекспира не ценишь,
Не погружаешься в мечтанье,
Когда нет мысли в голове,
Не распеваешь: Ма dov'e
Галоп не прыгаешь в собранье...
Что нужды? - Ровно полчаса,
Пока коней мне запрягали,
Мне ум и сердце занимали
Твой взор и дикая краса.
Друзья! не все ль одно и то же:
Забыться праздною душой
В блестящей зале, в модной ложе,
Или в кибитке кочевой?


* * *

Жил на свете рыцарь бедный,
Молчаливый и простой,
С виду сумрачный и бледный,
Духом смелый и прямой.

Он имел одно виденье,
Непостижное уму,
И глубоко впечатленье
В сердце врезалось ему.

Путешествуя в Женеву,
На дороге у креста
Видел он Марию деву,
Матерь господа Христа.

С той поры, сгорев душою,
Он на женщин не смотрел,
И до гроба ни с одною
Молвить слова не хотел.

С той поры стальной решетки
Он с лица не подымал
И себе на шею четки
Вместо шарфа привязал.

Несть мольбы Отцу, ни Сыну,
Ни святому Духу ввек
Не случилось паладину,
Странный был он человек.

Проводил он целы ночи
Перед ликом пресвятой,
Устремив к ней скорбны очи,
Тихо слезы лья рекой.

Полон верой и любовью,
Верен набожной мечте,
Ave, Mater Dei кровью
Написал он на щите.

Между тем как паладины
Ввстречу трепетным врагам
По равнинам Палестины
Мчались, именуя дам,

Lumen coelum, sancta Rosa!
Восклицал всех громче он,
И гнала его угроза
Мусульман со всех сторон.

Возвратясь в свой замок дальный,
Жил он строго заключен,
Все влюбленный, все печальный,
Без причастья умер он;

Между тем как он кончался,
Дух лукавый подоспел,
Душу рыцаря сбирался
Бес тащить уж в свой предел:

Он-де богу не молился,
Он не ведал-де поста,
Не путем-де волочился
Он за матушкой Христа.

Но пречистая сердечно
Заступилась за него
И впустила в царство вечно
Паладина своего.


ИЗ ГАФИЗА

(Лагерь при Евфрате)
Не пленяйся бранной славой,
О красавец молодой!
Не бросайся в бой кровавый
С карабахскою толпой!
Знаю, смерть тебя не встретит:
Азраил, среди мечей,
Красоту твою заметит -
И пощада будет ей!
Но боюсь: среди сражений
Ты утратишь навсегда
Скромность робкую движений,
Прелесть неги и стыда!


ОЛЕГОВ ЩИТ

Когда ко граду Константина
С тобой, воинственный варяг,
Пришла славянская дружина
И развила победы стяг,
Тогда во славу Руси ратной,
Строптиву греку в стыд и страх,
Ты пригвоздил свой щит булатный
На цареградских воротах.

Настали дни вражды кровавой;
Твой путь мы снова обрели.
Но днесь, когда мы вновь со славой
К Стамбулу грозно притекли,
Твой холм потрясся с бранным гулом,
Твой стон ревнивый нас смутил,
И нашу рать перед Стамбулом
Твой старый щит остановил.


* * *

Зорю бьют... из рук моих
Ветхий Данте выпадает,
На устах начатый стих
Недочитанный затих -
Дух далече улетает.
Звук привычный, звук живой,
Сколь ты часто раздавался
Там, где тихо развивался
Я давнишнею порой.


* * *

Был и я среди донцов,
Гнал и я османов шайку;
В память битвы и шатров
Я домой привез нагайку.

На походе, на войне
Сохранил я балалайку -
С нею рядом, на стене
Я повешу и нагайку.

Что таиться от друзей -
Я люблю свою хозяйку,
Часто думал я об ней
И берег свою нагайку.


ДОН

Блеща средь полей широких,
Вон он льется!.. Здравствуй, Дон!
От сынов твоих далеких
Я привез тебе поклон.

Как прославленного брата,
Реки знают тихий Дон;
От Аракса и Евфрата
Я привез тебе поклон.

Отдохнув от злой погони,
Чуя родину свою,
Пьют уже донские кони
Арпачайскую струю.

Приготовь же, Дон заветный,
Для наездников лихих
Сок кипучий, искрометный
Виноградников твоих.


* * *

(2 ноября)
Зима. Что делать нам в деревне? Я встречаю
Слугу, несущего мне утром чашку чаю,
Вопросами: тепло ль? утихла ли метель?
Пороша есть иль нет? и можно ли постель
Покинуть для седла, иль лучше до обеда
Возиться с старыми журналами соседа?
Пороша. Мы встаем, и тотчас на коня,
И рысью по полю при первом свете дня;
Арапники в руках, собаки вслед за нами;
Глядим на бледный снег прилежными глазами;
Кружимся, рыскаем и поздней уж порой,
Двух зайцев протравив, являемся домой.
Куда как весело! Вот вечер: вьюга воет;
Свеча темно горит; стесняясь, сердце ноет;
По капле, медленно глотаю скуки яд.
Читать хочу; глаза над буквами скользят,
А мысли далеко... Я книгу закрываю;
Беру перо, сижу; насильно вырываю
У музы дремлющей несвязные слова.
Ко звуку звук нейдет... Теряю все права
Над рифмой, над моей прислужницею странной:
Стих вяло тянется, холодный и туманный.
Усталый, с лирою я прекращаю спор,
Иду в гостиную; там слышу разговор
О близких выборах, о сахарном заводе;
Хозяйка хмурится в подобие погоде,
Стальными спицами проворно шевеля,
Иль про червонного гадает короля.
Тоска! Так день за днем идет в уединенье!
Но если под вечер в печальное селенье,
Когда за шашками сижу я в уголке,
Приедет издали в кибитке иль возке
Нежданная семья: старушка, две девицы
(Две белокурые, две стройные сестрицы), -
Как оживляется глухая сторона!
Как жизнь, о боже мой, становится полна!
Сначала косвенно-внимательные взоры,
Потом слов несколько, потом и разговоры,
А там и дружный смех, и песни вечерком,
И вальсы резвые, и шепот за столом,
И взоры томные, и ветреные речи,
На узкой лестнице замедленные встречи;
И дева в сумерки выходит на крыльцо:
Открыты шея, грудь, и вьюга ей в лицо!
Но бури севера не вредны русской розе.
Как жарко поцелуй пылает на морозе!
Как дева русская свежа в пыли снегов!


ЗИМНЕЕ УТРО

Мороз и солнце; день чудесный!
Еще ты дремлешь, друг прелестный -
Пора, красавица, проснись:
Открой сомкнуты негой взоры
Навстречу северной Авроры,
Звездою севера явись!

Вечор, ты помнишь, вьюга злилась,
На мутном небе мгла носилась;
Луна, как бледное пятно,
Сквозь тучи мрачные желтела,
И ты печальная сидела -
А нынче... погляди в окно:

Под голубыми небесами
Великолепными коврами,
Блестя на солнце, снег лежит;
Прозрачный лес один чернеет,
И ель сквозь иней зеленеет,
И речка подо льдом блестит.

Вся комната янтарным блеском
Озарена. Веселым треском
Трещит затопленная печь.
Приятно думать у лежанки.
Но знаешь: не велеть ли в санки
Кобылку бурую запречь?

Скользя по утреннему снегу,
Друг милый, предадимся бегу
Нетерпеливого коня
И навестим поля пустые,
Леса, недавно столь густые,
И берег, милый для меня.


* * *

Я вас любил: любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем.
Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим;
Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам бог любимой быть другим.


ВОСПОМИНАНИЯ В ЦАРСКОМ СЕЛЕ

       Воспоминаньями смущенный,
       Исполнен сладкою тоской,
Сады прекрасные, под сумрак ваш священный
       Вхожу с поникшею главой.
Так отрок библии, безумный расточитель,
До капли истощив раскаянья фиал,
Увидев наконец родимую обитель,
       Главой поник и зарыдал.

       В пылу восторгов скоротечных,
       В бесплодном вихре суеты,
О, много расточил сокровищ я сердечных
       За недоступные мечты,
И долго я блуждал, и часто, утомленный,
Раскаяньем горя, предчувствуя беды,
Я думал о тебе, предел благословенный,
       Воображал сии сады.

       Воображаю день счастливый,
       Когда средь вас возник лицей,
И слышу наших игр я снова шум игривый
       И вижу вновь семью друзей.
Вновь нежным отроком, то пылким, то ленивым,
Мечтанья смутные в груди моей тая,
Скитаясь по лугам, по рощам молчаливым,
       Поэтом забываюсь я.

       И въявь я вижу пред собою
       Дней прошлых гордые следы.
Еще исполнены великою женою,
       Ее любимые сады
Стоят населены чертогами, вратами,
Столпами, башнями, кумирами богов
И славой мраморной, и медными хвалами
       Екатерининских орлов.

       Садятся призраки героев
       У посвященных им столпов,
Глядите: вот герой, стеснитель ратных строев,
       Перун кагульских берегов.
Вот, вот могучий вождь полунощного флага,
Пред кем морей пожар и плавал и летал.
Вот верный брат его, герой Архипелага,
       Вот наваринский Ганнибал.

       Среди святых воспоминаний
       Я с детских лет здесь возрастал,
А глухо между тем поток народной брани
       Уж бесновался и роптал.
Отчизну обняла кровавая забота,
Россия двинулась, и мимо нас летят
И тучи конные, брадатая пехота,
       И пушек светлый ряд.


На юных ратников завистливо взирали,
Ловили с жадностью мы брани дальный звук,
И, негодуя, мы и детство проклинали,
       И узы строгие наук.


И многих не пришло. При звуке песней новых
Почили славные в полях Бородина,
На Кульмских высотах, в лесах Литвы суровых,
       Вблизи Монмартра


* * *

Поедем, я готов; куда бы вы, друзья,
Куда б ни вздумали, готов за вами я
Повсюду следовать, надменной убегая:
К подножию ль стены далекого Китая,
В кипящий ли Париж, туда ли наконец,
Где Тасса не поет уже ночной гребец,
Где древних городов под пеплом дремлют мощи,
Где кипарисные благоухают рощи,
Повсюду я готов. Поедем... но, друзья,
Скажите: в странствиях умрет ли страсть моя?
Забуду ль гордую, мучительную деву,
Или к ее ногам, ее младому гневу,
Как дань привычную, любовь я принесу?
- - - - - - - - - - - - -


* * *

Брожу ли я вдоль улиц шумных,
Вхожу ль во многолюдный храм,
Сижу ль меж юношей безумных,
Я предаюсь моим мечтам.

Я говорю: промчатся годы,
И сколько здесь ни видно нас,
Мы все сойдем под вечны своды -
И чей-нибудь уж близок час.

Гляжу ль на дуб уединенный,
Я мыслю: патриарх лесов
Переживет мой век забвенный,
Как пережил он век отцов.

Младенца ль милого ласкаю,
Уже я думаю; прости!
Тебе я место уступаю:
Мне время тлеть, тебе цвести.

День каждый, каждую годину
Привык я думой провождать,
Грядущей смерти годовщину
Меж их стараясь угадать.

И где мне смерть пошлет судьбина?
В бою ли, в странствии, в волнах?
Или соседняя долина
Мой примет охладелый прах?

И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне все б хотелось почивать.

И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.


КАВКАЗ

Кавказ подо мною. Один в вышине
Стою над снегами у края стремнины;
Орел, с отдаленной поднявшись вершины,
Парит неподвижно со мной наравне.
Отселе я вижу потоков рожденье
И первое грозных обвалов движенье.

Здесь тучи смиренно идут подо мной;
Сквозь них, низвергаясь, шумят водопады;
Под ними утесов нагие громады;
Там ниже мох тощий, кустарник сухой;
А там уже рощи, зеленые сени,
Где птицы щебечут, где скачут олени.

А там уж и люди гнездятся в горах,
И ползают овцы по злачным стремнинам,
И пастырь нисходит к веселым долинам,
Где мчится Арагва в тенистых брегах,
И нищий наездник таится в ущелье,
Где Терек играет в свирепом веселье;

Играет и воет, как зверь молодой,
Завидевший пищу из клетки железной;
И бьется о берег в вражде бесполезной
И лижет утесы голодной волной...
Вотще! нет ни пищи ему, ни отрады:
Теснят его грозно немые громады.


ОБВАЛ

Дробясь о мрачные скалы,
Шумят и пенятся валы,
И надо мной кричат орлы,
       И ропщет бор,
И блещут средь волнистой мглы
       Вершины гор.

Оттоль сорвался раз обвал,
И с тяжким грохотом упал,
И всю теснину между скал
       Загородил,
И Терека могущий вал
       Остановил.

Вдруг, истощась и присмирев,
О Терек, ты прервал свой рев;
Но задних волн упорный гнев
       Прошиб снега...
Ты затопил, освирепев,
       Свои брега.

И долго прорванный обвал
Неталой грудою лежал,
И Терек злой под ним бежал.
       И пылью вод
И шумной пеной орошал
       Ледяный свод.

И путь по нем широкий шел:
И конь скакал, и влекся вол,
И своего верблюда вел
       Степной купец,
Где ныне мчится лишь Эол,
       Небес жилец.


МОНАСТЫРЬ НА КАЗБЕКЕ

Высоко над семьею гор,
Казбек, твой царственный шатер
Сияет вечными лучами.
Твой монастырь за облаками,
Как в небе реющий ковчег,
Парит, чуть видный, над горами.

Далекий, вожделенный брег!
Туда б, сказав прости ущелью,
Подняться к вольной вышине!
Туда б, в заоблачную келью,
В соседство бога скрыться мне!..


ДЕЛИБАШ

Перестрелка за холмами;
Смотрит лагерь их и наш;
На холме пред казаками
Вьется красный делибаш.

Делибаш! не суйся к лаве,
Пожалей свое житье;
Вмиг аминь лихой забаве:
Попадешься на копье.

Эй, казак! не рвися к бою:
Делибаш на всем скаку
Срежет саблею кривою
С плеч удалую башку.

Мчатся, сшиблись в общем крике...
Посмотрите! каковы?..
Делибаш уже на пике,
А казак без головы.


* * *

Когда твои младые лета
Позорит шумная молва,
И ты по приговору света
На честь утратила права;

Один среди толпы холодной
Твои страданья я делю
И за тебя мольбой бесплодной
Кумир бесчувственный молю.

Но свет... Жестоких осуждений
Не изменяет он своих:
Он не карает заблуждений,
Но тайны требует для них.

Достойны равного презренья
Его тщеславная любовь
И лицемерные гоненья:
К забвенью сердце приготовь;

Не пей мутительной отравы;
Оставь блестящий, душный круг;
Оставь безумные забавы:
Тебе один остался друг.


К БЮСТУ ЗАВОЕВАТЕЛЯ

Напрасно видишь тут ошибку:
Рука искусства навела
На мрамор этих уст улыбку,
А гнев на хладный лоск чела.
Недаром лик сей двуязычен.
Таков и был сей властелин:
К противочувствиям привычен,
В лице и в жизни арлекин.


ЭПИГРАММА

Журналами обиженный жестоко,
Зоил Пахом печалился глубоко;
На цензора вот подал он донос;
Но цензор прав, нам смех, зоилу нос.
Иная брань, конечно, неприличность,
Нельзя писать: Такой-то де старик,
Козел в очках, плюгавый клеветник,
И зол и подл: все это будет личность.
Но можете печатать, например,
Что господин парнасский старовер
(В своих статьях) бессмыслицы оратор,
Отменно вял, отменно скучноват,
Тяжеловат и даже глуповат;
Тут не лицо, а только литератор.


* * *

Поэт-игрок, о Беверлей-Гораций,
Проигрывал ты кучки ассигнаций,
И серебро, наследие отцов,
И лошадей, и даже кучеров -
И с радостью на карту б, на злодейку,
Поставил бы тетрадь своих стихов,
Когда б твой стих ходил хотя в копейку.


ЭПИГРАММА

Там, где древний Кочерговский
Над Ролленем опочил,
Дней новейших Тредьяковский
Колдовал и ворожил:
Дурень, к солнцу став спиною,
Под холодный Вестник свой
Прыскал мертвою водою,
Прыскал ижицу живой.


* * *

Как сатирой безымянной
Лик зоила я пятнал,
Признаюсь: на вызов бранный
Возражений я не ждал.
Справедливы ль эти слухи?
Отвечал он? Точно ль так?
В полученье оплеухи
Расписался мой дурак?


* * *

Счастлив ты в прелестных дурах,
В службе, в картах и в пирах;
Ты St.-Priest в карикатурах,
Ты Нелединский в стихах;
Ты прострелен на дуэле,
Ты разрублен на войне, -
Хоть герой ты в самом деле,
Но повеса ты вполне.


* * *

Надеясь на мое презренье,
Седой зоил меня ругал,
И, потеряв уже терпенье,
Я эпиграммой отвечал.
Укушенный желаньем славы,
Теперь, надеясь на ответ,
Журнальный шут, холоп лукавый,
Ругать бы также стал. - О нет!
Пусть он, как бес перед обедней,
Себе покоя не дает:
Лакей, сиди себе в передней,
А будет с барином расчет.


САПОЖНИК
(ПРИТЧА)

Картину раз высматривал сапожник
И в обуви ошибку указал;
Взяв тотчас кисть, исправился художник.
Вот, подбочась, сапожник продолжал:
"Мне кажется, лицо немного криво...
А эта грудь не слишком ли нага?"...
Тут Апеллес прервал нетерпеливо:
"Суди, дружок, не свыше сапога!"

Есть у меня приятель на примете:
Не ведаю, в каком бы он предмете
Был знатоком, хоть строг он на словах,
Но черт его несет судить о свете:
Попробуй он судить о сапогах!


ЭПИГРАММА

Седой Свистов! ты царствовал со славой;
Пора, пора! сложи с себя венец:
Питомец твой младой, цветущий, здравый,
Тебя сменит, великий наш певец!
Се: внемлет мне маститый собеседник,
Свершается судьбины произвол,
Является младой его наследник:
Свистов II вступает на престол!


ЭПИГРАММА

Мальчишка Фебу гимн поднес.
"Охота есть, да мало мозгу.
А сколько лет ему, вопрос?" -
"Пятнадцать". - "Только-то? Эй, розгу!"
За сим принес семинарист
Тетрадь лакейских диссертаций,
И Фебу вслух прочел Гораций,
Кусая губы, первый лист.
Отяжелев, как от дурмана,
Сердито Феб его прервал
И тотчас взрослого болвана
Поставить в палки приказал.


СОБРАНИЕ НАСЕКОМЫХ

      Какие крохотны коровки!
Есть, право, менее булавочной головки.

Крылов.

Мое собранье насекомых
Открыто для моих знакомых:
Ну, что за пестрая семья!
За ними где ни рылся я!
Зато какая сортировка!
Вот Глинка - божия коровка,
Вот Каченовский - злой паук,
Вот и Свиньин - российский жук,
Вот Олин - черная мурашка,
Вот Раич - мелкая букашка.
Куда их много набралось!
Опрятно за стеклом и в рамах
Они, пронзенные насквозь,
Рядком торчат на эпиграммах.



    1830




ЦИКЛОП

Язык и ум теряя разом,
Гляжу на вас единым глазом:
Единый глаз в главе моей.
Когда б судьбы того хотели,
Когда б имел я сто очей,
То все бы сто на вас глядели.


* * *

Что в имени тебе моем?
Оно умрет, как шум печальный
Волны, плеснувшей в берег дальный,
Как звук ночной в лесу глухом.

Оно на памятном листке
Оставит мертвый след, подобный
Узору надписи надгробной
На непонятном языке.

Что в нем? Забытое давно
В волненьях новых и мятежных,
Твоей душе не даст оно
Воспоминаний чистых, нежных.

Но в день печали, в тишине,
Произнеси его тоскуя;
Скажи: есть память обо мне,
Есть в мире сердце, где живу я...


ОТВЕТ

Я вас узнал, о мой оракул,
Не по узорной пестроте
Сих неподписанных каракул,
Но по веселой остроте,
Но по приветствиям лукавым,
Но по насмешливости злой
И по упрекам ... столь неправым,
И этой прелести живой.
С тоской невольной, с восхищеньем
Я перечитываю вас
И восклицаю с нетерпеньем:
Пора! в Москву, в Москву сейчас!
Здесь город чопорный, унылый,
Здесь речи - лед, сердца - гранит;
Здесь нет ни ветрености милой,
Ни муз, ни Пресни, ни харит.

* * *

В часы забав иль праздной скуки,
Бывало, лире я моей
Вверял изнеженные звуки
Безумства, лени и страстей.

Но и тогда струны лукавой
Невольно звон я прерывал,
Когда твой голос величавый
Меня внезапно поражал.

Я лил потоки слез нежданных,
И ранам совести моей
Твоих речей благоуханных
Отраден чистый был елей.

И ныне с высоты духовной
Мне руку простираешь ты,
И силой кроткой и любовной
Смиряешь буйные мечты.

Твоим огнем душа палима
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе серафима
В священном ужасе поэт.


СОНЕТ

Scorn not the sonnet, critic.
Wordsworth.

Суровый Дант не презирал сонета;
В нем жар любви Петрарка изливал;
Игру его любил творец Макбета;
Им скорбну мысль Камоэнс облекал.

И в наши дни пленяет он поэта:
Вордсворт его орудием избрал,
Когда вдали от суетного света
Природы он рисует идеал.

Под сенью гор Тавриды отдаленной
Певец Литвы в размер его стесненный
Свои мечты мгновенно заключал.

У нас еще его не знали девы,
Как для него уж Дельвиг забывал
Гекзаметра священные напевы.



К ВЕЛЬМОЖЕ

(Москва)

От северных оков освобождая мир,
Лишь только на поля, струясь, дохнет зефир,
Лишь только первая позеленеет липа,
К тебе, приветливый потомок Аристиппа,
К тебе явлюся я; увижу сей дворец,
Где циркуль зодчего, палитра и резец
Ученой прихоти твоей повиновались
И вдохновенные в волшебстве состязались.

Ты понял жизни цель: счастливый человек,
Для жизни ты живешь. Свой долгий ясный век
Еще ты смолоду умно разнообразил,
Искал возможного, умеренно проказил;
Чредою шли к тебе забавы и чины.
Посланник молодой увенчанной жены,
Явился ты в Ферней - и циник поседелый,
Умов и моды вождь пронырливый и смелый,
Свое владычество на Севере любя,
Могильным голосом приветствовал тебя.
С тобой веселости он расточал избыток,
Ты лесть его вкусил, земных богов напиток.
С Фернеем распростясь, увидел ты Версаль.
Пророческих очей не простирая вдаль,
Там ликовало все. Армида молодая,
К веселью, роскоши знак первый подавая,
Не ведая, чему судьбой обречена,
Резвилась, ветреным двором окружена.
Ты помнишь Трианон и шумные забавы?
Но ты не изнемог от сладкой их отравы;
Ученье делалось на время твой кумир:
Уединялся ты. За твой суровый пир
То чтитель промысла, то скептик, то безбожник,
Садился Дидерот на шаткий свой треножник,
Бросал парик, глаза в восторге закрывал
И проповедывал. И скромно ты внимал
За чашей медленной афею иль деисту,
Как любопытный скиф афинскому софисту.

Но Лондон звал твое внимание. Твой взор
Прилежно разобрал сей двойственный собор:
Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый,
Пружины смелые гражданственности новой.

Скучая, может быть, над Темзою скупой,
Ты думал дале плыть. Услужливый, живой,
Подобный своему чудесному герою,
Веселый Бомарше блеснул перед тобою.
Он угадал тебя: в пленительных словах
Он стал рассказывать о ножках, о глазах,
О неге той страны, где небо вечно ясно,
Где жизнь ленивая проходит сладострастно,
Как пылкий отрока восторгов полный сон,
Где жены вечером выходят на балкон,
Глядят и, не страшась ревнивого испанца,
С улыбкой слушают и манят иностранца.
И ты, встревоженный, в Севиллу полетел.
Благословенный край, пленительный предел!
Там лавры зыблются, там апельсины зреют...
О, расскажи ж ты мне, как жены там умеют
С любовью набожность умильно сочетать,
Из-под мантильи знак условный подавать;
Скажи, как падает письмо из-за решетки,
Как златом усыплен надзор угрюмой тетки;
Скажи, как в двадцать лет любовник под окном
Трепещет и кипит, окутанный плащом.

Все изменилося. Ты видел вихорь бури,
Падение всего, союз ума и фурий,
Свободой грозною воздвигнутый закон,
Под гильотиною Версаль и Трианон
И мрачным ужасом смененные забавы.
Преобразился мир при громах новой славы.
Давно Ферней умолк. Приятель твой Вольтер,
Превратности судеб разительный пример,
Не успокоившись и в гробовом жилище,
Доныне странствует с кладбища на кладбище.
Барон д'Ольбах, Морле, Гальяни, Дидерот,
Энциклопедии скептической причет,
И колкий Бомарше, и твой безносый Касти,
Все, все уже прошли. Их мненья, толки, страсти
Забыты для других. Смотри: вокруг тебя
Все новое кипит, былое истребя.
Свидетелями быв вчерашнего паденья,
Едва опомнились младые поколенья.
Жестоких опытов сбирая поздний плод,
Они торопятся с расходом свесть приход.
Им некогда шутить, обедать у Темиры
Иль спорить о стихах. Звук новой, чудной лиры,
Звук лиры Байрона развлечь едва их мог.

Один все тот же ты. Ступив за твой порог,
Я вдруг переношусь во дни Екатерины.
Книгохранилище, кумиры, и картины,
И стройные сады свидетельствуют мне,
Что благосклонствуешь ты музам в тишине,
Что ими в праздности ты дышишь благородной.
Я слушаю тебя: твой разговор свободный
Исполнен юности. Влиянье красоты
Ты живо чувствуешь. С восторгом ценишь ты
И блеск Алябьевой и прелесть Гончаровой.
Беспечно окружась Корреджием, Кановой,
Ты, не участвуя в волнениях мирских,
Порой насмешливо в окно глядишь на них
И видишь оборот во всем кругообразный.

Так, вихорь дел забыв для муз и неги праздной,
В тени порфирных бань и мраморных палат,
Вельможи римские встречали свой закат.
И к ним издалека то воин, то оратор,
То консул молодой, то сумрачный диктатор
Являлись день-другой роскошно отдохнуть,
Вздохнуть о пристани и вновь пуститься в путь.


НОВОСЕЛЬЕ

Благословляю новоселье,
Куда домашний свой кумир
Ты перенес - а с ним веселье,
Свободный труд и сладкий мир.

Ты счастлив: ты свой домик малый,
Обычай мудрости храня,
От злых забот и лени вялой
Застраховал, как от огня.


* * *

Когда в объятия мои
Твой стройный стан я заключаю
И речи нежные любви
Тебе с восторгом расточаю,
Безмолвна, от стесненных рук
Освобождая стан свой гибкой,
Ты отвечаешь, милый друг,
Мне недоверчивой улыбкой;
Прилежно в памяти храня
Измен печальные преданья,
Ты без участья и вниманья
Уныло слушаешь меня...
Кляну коварные старанья
Преступной юности моей
И встреч условных ожиданья
В садах, в безмолвии ночей.
Кляну речей любовный шепот,
Стихов таинственный напев,
И ласки легковерных дев,
И слезы их, и поздний ропот.


ПОЭТУ

Поэт! не дорожи любовию народной.
Восторженных похвал пройдет минутный шум;
Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,
Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.

Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.

Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?

Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плюет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник.



МАДОНА

Не множеством картин старинных мастеров
Украсить я всегда желал свою обитель,
Чтоб суеверно им дивился посетитель,
Внимая важному сужденью знатоков.

В простом углу моем, средь медленных трудов,
Одной картины я желал быть вечно зритель,
Одной: чтоб на меня с холста, как с облаков,
Пречистая и наш божественный спаситель -

Она с величием, он с разумом в очах -
Взирали, кроткие, во славе и в лучах,
Одни, без ангелов, под пальмою Сиона.

Исполнились мои желания. Творец
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадона,
Чистейшей прелести чистейший образец.



БЕСЫ

Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Еду, еду в чистом поле;
Колокольчик дин-дин-дин...
Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин!

"Эй, пошел, ямщик!.." - "Нет мочи:
Коням, барин, тяжело;
Вьюга мне слипает очи;
Все дороги занесло;
Хоть убей, следа не видно;
Сбились мы. Что делать нам!
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам.

Посмотри: вон, вон играет,
Дует, плюет на меня;
Вон - теперь в овраг толкает
Одичалого коня;
Там верстою небывалой
Он торчал передо мной;
Там сверкнул он искрой малой
И пропал во тьме пустой".

Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Сил нам нет кружиться доле;
Колокольчик вдруг умолк;
Кони стали... "Что там в поле?" -
"Кто их знает? пень иль волк?"

Вьюга злится, вьюга плачет;
Кони чуткие храпят;
Вот уж он далече скачет;
Лишь глаза во мгле горят;
Кони снова понеслися;
Колокольчик дин-дин-дин...
Вижу: духи собралися
Средь белеющих равнин.

Бесконечны, безобразны,
В мутной месяца игре
Закружились бесы разны,
Будто листья в ноябре...
Сколько их! куда их гонят?
Что так жалобно поют?
Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж выдают?

Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне...


ЭЛЕГИЯ

Безумных лет угасшее веселье
Мне тяжело, как смутное похмелье.
Но, как вино - печаль минувших дней
В моей душе чем старе, тем сильней.
Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе
Грядущего волнуемое море.

Но не хочу, о други, умирать;
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать;
И ведаю, мне будут наслажденья
Меж горестей, забот и треволненья:
Порой опять гармонией упьюсь,
Над вымыслом слезами обольюсь,
И может быть - на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной.



ОТВЕТ АНОНИМУ

О, кто бы ни был ты, чье ласковое пенье
Приветствует мое к блаженству возрожденье,
Чья скрытая рука мне крепко руку жмет,
Указывает путь и посох подает;
О, кто бы ни был ты: старик ли вдохновенный,
Иль юности моей товарищ отдаленный,
Иль отрок, музами таинственно храним,
Иль пола кроткого стыдливый херувим, -
Благодарю тебя душою умиленной.
Вниманья слабого предмет уединенный,
К доброжелательству досель я не привык -
И странен мне его приветливый язык.
Смешон, участия кто требует у света!
Холодная толпа взирает на поэта,
Как на заезжего фигляра: если он
Глубоко выразит сердечный, тяжкий стон,
И выстраданный стих, пронзительно-унылый,
Ударит по сердцам с неведомою силой, -
Она в ладони бьет и хвалит, иль порой
Неблагосклонною кивает головой.
Постигнет ли певца незапное волненье,
Утрата скорбная, изгнанье, заточенье, -
"Тем лучше, - говорят любители искусств, -
Тем лучше! наберет он новых дум и чувств
И нам их передаст". Но счастие поэта
Меж ими не найдет сердечного привета,
Когда боязненно безмолвствует оно...
- - - - - - - - - - - - - -


ТРУД

Миг вожделенный настал: окончен мой труд многолетний.
    Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня?
Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный,
    Плату приявший свою, чуждый работе другой?
Или жаль мне труда, молчаливого спутника ночи,
    Друга Авроры златой, друга пенатов святых?


ЦАРСКОСЕЛЬСКАЯ СТАТУЯ

Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.
    Дева печально сидит, праздный держа черепок.
Чудо! не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой;
    Дева, над вечной струей, вечно печальна сидит.


* * *

Глухой глухого звал к суду судьи глухого,
Глухой кричал: "Моя им сведена корова!" -
"Помилуй,- возопил глухой тому в ответ, -
Сей пустошью владел еще покойный дед".
    Судья решил: "Чтоб не было разврата,
Жените молодца, хоть девка виновата".


ДОРОЖНЫЕ ЖАЛОБЫ

Долго ль мне гулять на свете
То в коляске, то верхом,
То в кибитке, то в карете,
То в телеге, то пешком?

Не в наследственной берлоге,
Не средь отческих могил,
На большой мне, знать, дороге
Умереть господь судил,

На каменьях под копытом,
На горе под колесом,
Иль во рву, водой размытом,
Под разобранным мостом.

Иль чума меня подцепит,
Иль мороз окостенит,
Иль мне в лоб шлагбаум влепит
Непроворный инвалид.

Иль в лесу под нож злодею
Попадуся в стороне,
Иль со скуки околею
Где-нибудь в карантине.

Долго ль мне в тоске голодной
Пост невольный соблюдать
И телятиной холодной
Трюфли Яра поминать?

То ли дело быть на месте,
По Мясницкой разъезжать,
О деревне, о невесте
На досуге помышлять!

То ли дело рюмка рома,
Ночью сон, поутру чай;
То ли дело, братцы, дома!..
Ну, пошел же, погоняй!..


ПРОЩАНИЕ

В последний раз твой образ милый
Дерзаю мысленно ласкать,
Будить мечту сердечной силой
И с негой робкой и унылой
Твою любовь воспоминать.

Бегут, меняясь, наши лета,
Меняя все, меняя нас,
Уж ты для своего поэта
Могильным сумраком одета,
И для тебя твой друг угас.

Прими же, дальная подруга,
Прощанье сердца моего,
Как овдовевшая супруга,
Как друг, обнявший молча друга
Пред заточением его.


ПАЖ,
или ПЯТНАДЦАТЫЙ ГОД

C'est l'age de Cherubin...

Пятнадцать лет мне скоро минет;
Дождусь ли радостного дня?
Как он вперед меня подвинет!
Но и теперь никто не кинет
С презреньем взгляда на меня.

Уж я не мальчик - уж над губой
Могу свой ус я защипнуть;
Я важен, как старик беззубый;
Вы слышите мой голос грубый,
Попробуй кто меня толкнуть.

Я нравлюсь дамам, ибо скромен,
И между ими есть одна...
И гордый взор ее так томен,
И цвет ланит ее так темен,
Что жизни мне милей она.

Она строга, властолюбива,
Я сам дивлюсь ее уму -
И ужас как она ревнива;
Зато со всеми горделива
И мне доступна одному.

Вечор она мне величаво
Клялась, что если буду вновь
Глядеть налево и направо,
То даст она мне яду; право -
Вот какова ее любовь!

Она готова хоть в пустыню
Бежать со мной, презрев молву.
Хотите знать мою богиню,
Мою севильскую графиню?..
Нет! ни за что не назову!


* * *

Румяный критик мой, насмешник толстопузый,
Готовый век трунить над нашей томной музой,
Поди-ка ты сюда, присядь-ка ты со мной,
Попробуй, сладим ли с проклятою хандрой.
Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий,
За ними чернозем, равнины скат отлогий,
Над ними серых туч густая полоса.
Где нивы светлые? где темные леса?
Где речка? На дворе у низкого забора
Два бедных деревца стоят в отраду взора,
Два только деревца. И то из них одно
Дождливой осенью совсем обнажено,
И листья на другом, размокнув и желтея,
Чтоб лужу засорить, лишь только ждут Борея.
И только. На дворе живой собаки нет.
Вот, правда, мужичок, за ним две бабы вслед.
Без шапки он; несет подмышкой гроб ребенка
И кличет издали ленивого попенка,
Чтоб тот отца позвал да церковь отворил.
Скорей! ждать некогда! давно бы схоронил.

Что ж ты нахмурился? - Нельзя ли блажь оставить!
И песенкою нас веселой позабавить? -


Куда же ты? - В Москву, чтоб графских именин
Мне здесь не прогулять.
          - Постой, а карантин!
Ведь в нашей стороне индейская зараза.
Сиди, как у ворот угрюмого Кавказа,
Бывало, сиживал покорный твой слуга;
Что, брат? уж не трунишь, тоска берет - ага!



* * *

Я здесь, Инезилья,
Я здесь под окном.
Объята Севилья
И мраком и сном.

Исполнен отвагой,
Окутан плащом,
С гитарой и шпагой
Я здесь под окном.

Ты спишь ли? Гитарой
Тебя разбужу.
Проснется ли старый,
Мечом уложу.

Шелковые петли
К окошку привесь...
Что медлишь?.. Уж нет ли
Соперника здесь?..

Я здесь, Инезилья,
Я здесь под окном.
Объята Севилья
И мраком и сном.


РИФМА

Эхо, бессонная нимфа, скиталась по брегу Пенея.
    Феб, увидев ее, страстию к ней воспылал.
Нимфа плод понесла восторгов влюбленного бога;
    Меж говорливых наяд, мучась, она родила
Милую дочь. Ее прияла сама Мнемозина.
    Резвая дева росла в хоре богинь-аонид,
Матери чуткой подобна, послушна памяти строгой,
    Музам мила; на земле Рифмой зовется она.


ОТРОК

Невод рыбак расстилал по брегу студеного моря;
    Мальчик отцу помогал. Отрок, оставь рыбака!
Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы:
    Будешь умы уловлять, будешь помощник царям.


ЗАКЛИНАНИЕ

О, если правда, что в ночи,
Когда покоятся живые,
И с неба лунные лучи
Скользят на камни гробовые,
О, если правда, что тогда
Пустеют тихие могилы, -
Я тень зову, я жду Леилы:
Ко мне, мой друг, сюда, сюда!

Явись, возлюбленная тень,
Как ты была перед разлукой,
Бледна, хладна, как зимний день,
Искажена последней мукой.
Приди, как дальная звезда,
Как легкой звук иль дуновенье,
Иль как ужасное виденье,
Мне все равно, сюда! сюда!..

Зову тебя не для того,
Чтоб укорять людей, чья злоба
Убила друга моего,
Иль чтоб изведать тайны гроба,
Не для того, что иногда
Сомненьем мучусь... но, тоскуя,
Хочу сказать, что все люблю я,
Что все я твой: сюда, сюда!



* * *

Стамбул гяуры нынче славят,
А завтра кованой пятой,
Как змия спящего, раздавят
И прочь пойдут - и так оставят.
Стамбул заснул перед бедой.

Стамбул отрекся от пророка;
В нем правду древнего Востока
Лукавый Запад омрачил -
Стамбул для сладостей порока
Мольбе и сабле изменил.
Стамбул отвык от поту битвы
И пьет вино в часы молитвы.

Там веры чистый луч потух:
Там жены по базару ходят,
На перекрестки шлют старух,
А те мужчин в харемы вводят,
И спит подкупленный евнух.

Но не таков Арзрум нагорный,
Многодорожный наш Арзрум:
Не спим мы в роскоши позорной,
Не черплем чашей непокорной
В вине разврат, огонь и шум.

Постимся мы: струею трезвой
Одни фонтаны нас поят;
Толпой неистовой и резвой
Джигиты наши в бой летят.
Мы к женам, как орлы, ревнивы,
Харемы наши молчаливы,
Непроницаемы стоят.

Алла велик!
       К нам из Стамбула
Пришел гонимый янычар.
Тогда нас буря долу гнула,
И пал неслыханный удар.
От Рущука до старой Смирны,
От Трапезунда до Тульчи,
Скликая псов на праздник жирный,
Толпой ходили палачи;
Треща в объятиях пожаров,
Валились домы янычаров;
Окровавленные зубцы
Везде торчали; угли тлели;
На кольях, скорчась, мертвецы
Оцепенелые чернели.
Алла велик. Тогда султан
Был духом гнева обуян.


СТИХИ, СОЧИНЕННЫЕ НОЧЬЮ ВО ВРЕМЯ БЕССОННИЦЫ

Мне не спится, нет огня;
Всюду мрак и сон докучный.
Ход часов лишь однозвучный
Раздается близ меня,
Парки бабье лепетанье,
Спящей ночи трепетанье,
Жизни мышья беготня...
Что тревожишь ты меня?
Что ты значишь, скучный шепот?
Укоризна, или ропот
Мной утраченного дня?
От меня чего ты хочешь?
Ты зовешь или пророчишь?
Я понять тебя хочу,
Смысла я в тебе ищу...


ГЕРОЙ

Что есть истина?

Друг.

Да, слава в прихотях вольна.
Как огненный язык, она
По избранным главам летает,
С одной сегодня исчезает
И на другой уже видна.
За новизной бежать смиренно
Народ бессмысленный привык;
Но нам уж то чело священно,
Над коим вспыхнул сей язык.
На троне, на кровавом поле,
Меж граждан на чреде иной
Из сих избранных кто всех боле
Твоею властвует душой?

Поэт.

Все он, все он - пришлец сей бранный,
Пред кем смирилися цари,
Сей ратник, вольностью венчанный,
Исчезнувший, как тень зари.

Друг.

Когда ж твой ум он поражает
Своею чудною звездой?
Тогда ль, как с Альпов он взирает
На дно Италии святой;
Тогда ли, как хватает знамя
Иль жезл диктаторский; тогда ль,
Как водит и кругом и вдаль
Войны стремительное пламя,
И пролетает ряд побед
Над ним одна другой вослед;
Тогда ль, как рать героя плещет
Перед громадой пирамид,
Иль, как Москва пустынно блещет,
Его приемля, - и молчит?

Поэт.

Нет, не у счастия на лоне
Его я вижу, не в бою,
Не зятем кесаря на троне;
Не там, где на скалу свою
Сев, мучим казнию покоя,
Осмеян прозвищем героя,
Он угасает недвижим,
Плащом закрывшись боевым.
Не та картина предо мною!
Одров я вижу длинный строй,
Лежит на каждом труп живой,
Клейменный мощною чумою,
Царицею болезней... он,
Не бранной смертью окружен,
Нахмурясь ходит меж одрами
И хладно руку жмет чуме
И в погибающем уме
Рождает бодрость... Небесами
Клянусь: кто жизнию своей
Играл пред сумрачным недугом,
Чтоб ободрить угасший взор,
Клянусь, тот будет небу другом,
Каков бы ни был приговор
Земли слепой...

Друг.

       Мечты поэта -
Историк строгий гонит вас!
Увы! его раздался глас {1},-
И где ж очарованье света!

Поэт.

Да будет проклят правды свет,
Когда посредственности хладной,
Завистливой, к соблазну жадной,
Он угождает праздно! - Нет!
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман...
Оставь герою сердце! Что же
Он будет без него? Тиран...

Друг.

Утешься........

29 сентября 1830
Москва.
1 Memoires de Bourrienne. (Прим. Пушкина.).


* * *

В начале жизни школу помню я;
Там нас, детей беспечных, было много;
Неровная и резвая семья.

Смиренная, одетая убого,
Но видом величавая жена
Над школою надзор хранила строго.

Толпою нашею окружена,
Приятным, сладким голосом, бывало,
С младенцами беседует она.

Ее чела я помню покрывало
И очи светлые, как небеса.
Но я вникал в ее беседы мало.

Меня смущала строгая краса
Ее чела, спокойных уст и взоров,
И полные святыни словеса.

Дичась ее советов и укоров,
Я про себя превратно толковал
Понятный смысл правдивых разговоров,

И часто я украдкой убегал
В великолепный мрак чужого сада,
Под свод искусственный порфирных скал.

Там нежила меня теней прохлада;
Я предавал мечтам свой юный ум,
И праздномыслить было мне отрада.

Любил я светлых вод и листьев шум,
И белые в тени дерев кумиры,
И в ликах их печать недвижных дум.

Все - мраморные циркули и лиры,
Мечи и свитки в мраморных руках,
На главах лавры, на плечах порфиры -

Все наводило сладкий некий страх
Мне на сердце; и слезы вдохновенья,
При виде их, рождались на глазах.

Другие два чудесные творенья
Влекли меня волшебною красой:
То были двух бесов изображенья.

Один (Дельфийский идол) лик младой -
Был гневен, полон гордости ужасной,
И весь дышал он силой неземной.

Другой женообразный, сладострастный,
Сомнительный и лживый идеал -
Волшебный демон - лживый, но прекрасный.

Пред ними сам себя я забывал;
В груди младое сердце билось - холод
Бежал по мне и кудри подымал.

Безвестных наслаждений ранний голод
Меня терзал - уныние и лень
Меня сковали - тщетно был я молод.

Средь отроков я молча целый день
Бродил угрюмый - все кумиры сада
На душу мне свою бросали тень.


НА ПЕРЕВОД ИЛИАДЫ

Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи;
    Старца великого тень чую смущенной душой.


* * *

Для берегов отчизны дальной
Ты покидала край чужой;
В час незабвенный, в час печальный
Я долго плакал пред тобой.
Мои хладеющие руки
Тебя старались удержать;
Томленье страшное разлуки
Мой стон молил не прерывать.

Но ты от горького лобзанья
Свои уста оторвала;
Из края мрачного изгнанья
Ты в край иной меня звала.
Ты говорила: "В день свиданья
Под небом вечно голубым,
В тени олив, любви лобзанья
Мы вновь, мой друг, соединим".

Но там, увы, где неба своды
Сияют в блеске голубом,
Где тень олив легла на воды,
Заснула ты последним сном.
Твоя краса, твои страданья
Исчезли в урне гробовой -
А с ними поцелуй свиданья...
Но жду его; он за тобой...


ОТРЫВОК

Не розу пафосскую,
Росой оживленную,
Я ныне пою,
Не розу феосскую,
Вином окропленную,
Стихами хвалю;
Но розу счастливую,
На персях увядшую
Элизы моей...


ИЗ BARRY CORNWALL.

Here's a health to thee, Mary.

Пью за здравие Мери,
Милой Мери моей.
Тихо запер я двери
И один без гостей
Пью за здравие Мери.

Можно краше быть Мери,
Краше Мери моей,
Этой маленькой пери;
Но нельзя быть милей
Резвой, ласковой Мери.

Будь же счастлива, Мери,
Солнце жизни моей!
Ни тоски, ни потери,
Ни ненастливых дней
Пусть не ведает Мери.


* * *

Пред испанкой благородной
Двое рыцарей стоят.
Оба смело и свободно
В очи прямо ей глядят.
Блещут оба красотою,
Оба сердцем горячи,
Оба мощною рукою
Оперлися на мечи.

Жизни им она дороже
И, как слава, им мила;
Но один ей мил - кого же
Дева сердцем избрала?
"Кто, реши, любим тобою?" -
Оба деве говорят
И с надеждой молодою
В очи прямо ей глядят.


МОЯ РОДОСЛОВНАЯ

Смеясь жестоко над собратом,
Писаки русские толпой
Меня зовут аристократом.
Смотри, пожалуй, вздор какой!
Не офицер я, не асессор,
Я по кресту не дворянин,
Не академик, не профессор;
Я просто русский мещанин.

Понятна мне времен превратность,
Не прекословлю, право, ей:
У нас нова рожденьем знатность,
И чем новее, тем знатней.
Родов дряхлеющих обломок
(И по несчастью, не один),
Бояр старинных я потомок;
Я, братцы, мелкий мещанин.

Не торговал мой дед блинами,
Не ваксил царских сапогов,
Не пел с придворными дьячками,
В князья не прыгал из хохлов,
И не был беглым он солдатом
Австрийских пудреных дружин;
Так мне ли быть аристократом?
Я, слава богу, мещанин.

Мой предок Рача мышцей бранной
Святому Невскому служил;
Его потомство гнев венчанный,
Иван IV пощадил.
Водились Пушкины с царями;
Из них был славен не один,
Когда тягался с поляками
Нижегородский мещанин.

Смирив крамолу и коварство
И ярость бранных непогод,
Когда Романовых на царство
Звал в грамоте своей народ,
Мы к оной руку приложили,
Нас жаловал страдальца сын.
Бывало, нами дорожили;
Бывало... но - я мещанин.

Упрямства дух нам всем подгадил:
В родню свою неукротим,
С Петром мой пращур не поладил
И был за то повешен им.
Его пример будь нам наукой:
Не любит споров властелин.
Счастлив князь Яков Долгорукой,
Умен покорный мещанин.

Мой дед, когда мятеж поднялся
Средь петергофского двора,
Как Миних, верен оставался
Паденью третьего Петра.
Попали в честь тогда Орловы,
А дед мой в крепость, в карантин,
И присмирел наш род суровый,
И я родился мещанин.

Под гербовой моей печатью
Я кипу грамот схоронил
И не якшаюсь с новой знатью,
И крови спесь угомонил.
Я грамотей и стихотворец,
Я Пушкин просто, не Мусин,
Я не богач, не царедворец,
Я сам большой: я мещанин.

Post scriptum
Решил Фиглярин, сидя дома,
Что черный дед мой Ганнибал
Был куплен за бутылку рома
И в руки шкиперу попал.

Сей шкипер был тот шкипер славный,
Кем наша двигнулась земля,
Кто придал мощно бег державный
Рулю родного корабля.

Сей шкипер деду был доступен,
И сходно купленный арап
Возрос усерден, неподкупен,
Царю наперсник, а не раб.

И был отец он Ганнибала,
Пред кем средь чесменских пучин
Громада кораблей вспылала,
И пал впервые Наварин.

Решил Фиглярин вдохновенный:
Я во дворянстве мещанин.
Что ж он в семье своей почтенной?
Он?.. он в Мещанской дворянин.


ЦЫГАНЫ

Над лесистыми брегами,
В час вечерней тишины,
Шум и песни под шатрами,
И огни разложены.

Здравствуй, счастливое племя!
Узнаю твои костры;
Я бы сам в иное время
Провождал сии шатры.

Завтра с первыми лучами
Ваш исчезнет вольный след,
Вы уйдете - но за вами
Не пойдет уж ваш поэт.

Он бродящие ночлеги
И проказы старины
Позабыл для сельской неги
И домашней тишины.


* * *

Не то беда, что ты поляк:
Костюшко лях, Мицкевич лях!
Пожалуй, будь себе татарин, -
И тут не вижу я стыда;
Будь жид - и это не беда;
Беда, что ты Видок Фиглярин.


ЭПИГРАММА

Не то беда, Авдей Флюгарин,
Что родом ты не русский барин,
Что на Парнасе ты цыган,
Что в свете ты Видок Фиглярин:
Беда, что скучен твой роман.


К ПЕРЕВОДУ ИЛИАДЫ

Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера,
    Боком одним с образцом схож и его перевод.



    1831




* * *

Перед гробницею святой
Стою с поникшею главой...
Все спит кругом; одни лампады
Во мраке храма золотят
Столпов гранитные громады
И их знамен нависший ряд.

Под ними спит сей властелин,
Сей идол северных дружин,
Маститый страж страны державной,
Смиритель всех ее врагов,
Сей остальной из стаи славной
Екатерининских орлов.

В твоем гробу восторг живет!
Он русский глас нам издает;
Он нам твердит о той године,
Когда народной веры глас
Воззвал к святой твоей седине:
"Иди, спасай!" Ты встал - и спас...

Внемли ж и днесь наш верный глас,
Встань и спасай царя и нас,
О старец грозный! На мгновенье
Явись у двери гробовой,
Явись, вдохни восторг и рвенье
Полкам, оставленным тобой!

Явись и дланию своей
Нам укажи в толпе вождей,
Кто твой наследник, твой избранный!
Но храм - в молчанье погружен,
И тих твоей могилы бранной
Невозмутимый, вечный сон...


КЛЕВЕТНИКАМ РОССИИ

О чем шумите вы, народные витии?
Зачем анафемой грозите вы России?
Что возмутило вас? волнения Литвы?
Оставьте: это спор славян между собою,
Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою,
Вопрос, которого не разрешите вы.

       Уже давно между собою
       Враждуют эти племена;
       Не раз клонилась под грозою
       То их, то наша сторона.
       Кто устоит в неравном споре:
       Кичливый лях, иль верный росс?
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
       Оно ль иссякнет? вот вопрос.

       Оставьте нас: вы не читали
       Сии кровавые скрижали;
       Вам непонятна, вам чужда
       Сия семейная вражда;
       Для вас безмолвны Кремль и Прага;
       Бессмысленно прельщает вас
       Борьбы отчаянной отвага -
       И ненавидите вы нас...

       За что ж? ответствуйте: за то ли,
Что на развалинах пылающей Москвы
       Мы не признали наглой воли
       Того, под кем дрожали вы?
       За то ль, что в бездну повалили
Мы тяготеющий над царствами кумир
       И нашей кровью искупили
       Европы вольность, честь и мир?..

Вы грозны на словах - попробуйте на деле!
Иль старый богатырь, покойный на постеле,
Не в силах завинтить свой измаильский штык?
Иль русского царя уже бессильно слово?
       Иль нам с Европой спорить ново?
       Иль русский от побед отвык?
Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал до пламенной Колхиды,
       От потрясенного Кремля
       До стен недвижного Китая,
       Стальной щетиною сверкая,
       Не встанет русская земля?..
       Так высылайте ж к нам, витии,
       Своих озлобленных сынов:
       Есть место им в полях России,
       Среди нечуждых им гробов.


БОРОДИНСКАЯ ГОДОВЩИНА

Великий день Бородина
Мы братской тризной поминая,
Твердили: "Шли же племена,
Бедой России угрожая;
Не вся ль Европа тут была?
А чья звезда ее вела!..
Но стали ж мы пятою твердой
И грудью приняли напор
Племен, послушных воле гордой,
И равен был неравный спор.

И что ж? свой бедственный побег,
Кичась, они забыли ныне;
Забыли русской штык и снег,
Погребший славу их в пустыне.
Знакомый пир их манит вновь -
Хмельна для них славянов кровь;
Но тяжко будет им похмелье;
Но долог будет сон гостей
На тесном, хладном новоселье,
Под злаком северных полей!

Ступайте ж к нам: вас Русь зовет!
Но знайте, прошеные гости!
Уж Польша вас не поведет:
Через ее шагнете кости!..."
Сбылось - и в день Бородина
Вновь наши вторглись знамена
В проломы падшей вновь Варшавы;
И Польша, как бегущий полк,
Во прах бросает стяг кровавый -
И бунт раздавленный умолк.

В боренье падший невредим;
Врагов мы в прахе не топтали;
Мы не напомним ныне им
Того, что старые скрижали
Хранят в преданиях немых;
Мы не сожжем Варшавы их;
Они народной Немезиды
Не узрят гневного лица
И не услышат песнь обиды
От лиры русского певца.

Но вы, мутители палат,
Легкоязычные витии,
Вы, черни бедственный набат,
Клеветники, враги России!
Что взяли вы?.. Еще ли росс
Больной, расслабленный колосс?
Еще ли северная слава
Пустая притча, лживый сон?
Скажите: скоро ль нам Варшава
Предпишет гордый свой закон?

Куда отдвинем строй твердынь?
За Буг, до Ворсклы, до Лимана?
За кем останется Волынь?
За кем наследие Богдана?
Признав мятежные права,
От нас отторгнется ль Литва?
Наш Киев дряхлый, златоглавый,
Сей пращур русских городов,
Сроднит ли с буйною Варшавой
Святыню всех своих гробов?

Ваш бурный шум и хриплый крик
Смутили ль русского владыку?
Скажите, кто главой поник?
Кому венец: мечу иль крику?
Сильна ли Русь? Война, и мор,
И бунт, и внешних бурь напор
Ее, беснуясь, потрясали -
Смотрите ж: все стоит она!
А вкруг ее волненья пали -
И Польши участь решена...

Победа! сердцу сладкий час!
Россия! встань и возвышайся!
Греми, восторгов общий глас!..
Но тише, тише раздавайся
Вокруг одра, где он лежит,
Могучий мститель злых обид,
Кто покорил вершины Тавра,
Пред кем смирилась Эривань,
Кому суворовского лавра
Венок сплела тройная брань.

Восстав из гроба своего,
Суворов видит плен Варшавы;
Вострепетала тень его
От блеска им начатой славы!
Благословляет он, герой,
Твое страданье, твой покой,
Твоих сподвижников отвагу,
И весть триумфа твоего,
И с ней летящего за Прагу
Младого внука своего.


ЭХО

Ревет ли зверь в лесу глухом,
Трубит ли рог, гремит ли гром,
Поет ли дева за холмом -
       На всякий звук
Свой отклик в воздухе пустом
       Родишь ты вдруг.

Ты внемлешь грохоту громов,
И гласу бури и валов,
И крику сельских пастухов -
       И шлешь ответ;
Тебе ж нет отзыва... Таков
       И ты, поэт!


* * *

Чем чаще празднует лицей
Свою святую годовщину,
Тем робче старый круг друзей
В семью стесняется едину,
Тем реже он; тем праздник наш
В своем веселии мрачнее;
Тем глуше звон заздравных чаш
И наши песни тем грустнее.

Так дуновенья бурь земных
И нас нечаянно касались,
И мы средь пиршеств молодых
Душою часто омрачались;
Мы возмужали; рок судил
И нам житейски испытанья,
И смерти дух средь нас ходил
И назначал свои закланья.

Шесть мест упраздненных стоят,
Шести друзей не узрим боле,
Они разбросанные спят -
Кто здесь, кто там на ратном поле,
Кто дома, кто в земле чужой,
Кого недуг, кого печали
Свели во мрак земли сырой,
И надо всеми мы рыдали.

И мнится, очередь за мной,
Зовет меня мой Дельвиг милый,
Товарищ юности живой,
Товарищ юности унылой,
Товарищ песен молодых,
Пиров и чистых помышлений,
Туда, в толпу теней родных
Навек от нас утекший гений.

Тесней, о милые друзья,
Тесней наш верный круг составим,
Почившим песнь окончил я,
Живых надеждою поздравим,
Надеждой некогда опять
В пиру лицейском очутиться,
Всех остальных еще обнять
И новых жертв уж не страшиться.


* * *

Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,
Стенаньем, криками вакханки молодой,
Когда, виясь в моих объятиях змией,
Порывом пылких ласк и язвою лобзаний
Она торопит миг последних содроганий!

О, как милее ты, смиренница моя!
О, как мучительно тобою счастлив я,
Когда, склоняяся на долгие моленья,
Ты предаешься мне нежна без упоенья,
Стыдливо-холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему
И оживляешься потом все боле, боле -
И делишь наконец мой пламень поневоле!



    1832




I

И дале мы пошли - и страх обнял меня.
Бесенок, под себя поджав свое копыто,
Крутил ростовщика у адского огня.

Горячий капал жир в копченое корыто,
И лопал на огне печеный ростовщик.
А я: "Поведай мне: в сей казни что сокрыто?"

Виргилий мне: "Мой сын, сей казни смысл велик:
Одно стяжание имев всегда в предмете,
Жир должников своих сосал сей злой старик

И их безжалостно крутил на вашем свете".
Тут грешник жареный протяжно возопил:
"О, если б я теперь тонул в холодной Лете!

О, если б зимний дождь мне кожу остудил!
Сто на сто я терплю: процент неимоверный!"
Тут звучно лопнул он - я взоры потупил.

Тогда услышал я (о диво!) запах скверный,
Как будто тухлое разбилось яицо,
Иль карантинный страж курил жаровней серной.

Я, нос себе зажав, отворотил лицо.
Но мудрый вождь тащил меня все дале, дале -
И, камень приподняв за медное кольцо,

Сошли мы вниз - и я узрел себя в подвале.

II

Тогда я демонов увидел черный рой,
Подобный издали ватаге муравьиной -
И бесы тешились проклятою игрой:

До свода адского касалася вершиной
Гора стеклянная, как Арарат остра -
И разлегалася над темною равниной.

И бесы, раскалив как жар чугун ядра,
Пустили вниз его смердящими когтями;
Ядро запрыгало - и гладкая гора,

Звеня, растрескалась колючими звездами.
Тогда других чертей нетерпеливый рой
За жертвой кинулся с ужасными словами.

Схватили под руки жену с ее сестрой,
И заголили их, и вниз пихнули с криком -
И обе, сидючи, пустились вниз стрелой...

Порыв отчаянья я внял в их вопле диком;
Стекло их резало, впивалось в тело им -
А бесы прыгали в веселии великом.

Я издали глядел - смущением томим.


МАЛЬЧИКУ
(ИЗ КАТУЛЛА)

Minister vetuli, puer.
Пьяной горечью Фалерна
Чашу мне наполни, мальчик!
Так Постумия велела,
Председательница оргий.
Вы же, воды, прочь теките
И струей, вину враждебной,
Строгих постников поите:
Чистый нам любезен Бахус.


В АЛЬБОМ А. О. СМИРНОВОЙ

В тревоге пестрой и бесплодной
Большого света и двора
Я сохранила взгляд холодный,
Простое сердце, ум свободный
И правды пламень благородный
И как дитя была добра;
Смеялась над толпою вздорной,
Судила здраво и светло,
И шутки злости самой черной
Писала прямо набело.


В АЛЬБОМ кж. А. Д. АБАМЕЛЕК

Когда-то (помню с умиленьем)
Я смел вас няньчить с восхищеньем,
Вы были дивное дитя.
Вы расцвели - с благоговеньем
Вам ныне поклоняюсь я.
За вами сердцем и глазами
С невольным трепетом ношусь
И вашей славою и вами,
Как нянька старая, горжусь.


ГНЕДИЧУ

С Гомером долго ты беседовал один,
       Тебя мы долго ожидали,
И светел ты сошел с таинственных вершин
       И вынес нам свои скрижали.
И что ж? ты нас обрел в пустыне под шатром,
       В безумстве суетного пира,
Поющих буйну песнь и скачущих кругом
       От нас созданного кумира.
Смутились мы, твоих чуждаяся лучей.
       В порыве гнева и печали
Ты проклял ли, пророк, бессмысленных детей,
       Разбил ли ты свои скрижали?
О, ты не проклял нас. Ты любишь с высоты
       Скрываться в тень долины малой,
Ты любишь гром небес, но также внемлешь ты
       Жужжанью пчел над розой алой.
Таков прямой поэт. Он сетует душой
       На пышных играх Мельпомены,
И улыбается забаве площадной
       И вольности лубочной сцены,
То Рим его зовет, то гордый Илион,
       То скалы старца Оссиана,
И с дивной легкостью меж тем летает он
       Вослед Бовы иль Еруслана.


КРАСАВИЦА

Все в ней гармония, все диво,
Все выше мира и страстей;
Она покоится стыдливо
В красе торжественной своей;
Она кругом себя взирает:
Ей нет соперниц, нет подруг;
Красавиц наших бледный круг
В ее сияньи исчезает.

Куда бы ты ни поспешал,
Хоть на любовное свиданье,
Какое б в сердце ни питал
Ты сокровенное мечтанье, -
Но, встретясь с ней, смущенный, ты
Вдруг остановишься невольно,
Благоговея богомольно
Перед святыней красоты.

К ***

Нет, нет, не должен я, не смею, не могу
Волнениям любви безумно предаваться;
Спокойствие мое я строго берегу
И сердцу не даю пылать и забываться;
Нет, полно мне любить; но почему ж порой
Не погружуся я в минутное мечтанье,
Когда нечаянно пройдет передо мной
Младое, чистое, небесное созданье,
Пройдет и скроется?.. Ужель не можно мне,
Любуясь девою в печальном сладострастье,
Глазами следовать за ней и в тишине
Благословлять ее на радость и на счастье,
И сердцем ей желать все блага жизни сей,
Веселый мир души, беспечные досуги,
Все - даже счастие того, кто избран ей,
Кто милой деве даст название супруги.


В АЛЬБОМ

Гонимый рока самовластьем
От пышной далеко Москвы,
Я буду вспоминать с участьем
То место, где цветете вы.
Столичный шум меня тревожит;
Всегда в нем грустно я живу -
И ваша память только может
Одна напомнить мне Москву.


В АЛЬБОМ

Долго сих листов заветных
Не касался я пером;
Виноват, в столе моем
Уж давно без строк приветных
Залежался твой альбом.
В именины, очень кстати,
Пожелать тебе я рад
Много всякой благодати,
Много сладостных отрад, -
На Парнасе много грома,
В жизни много тихих дней
И на совести твоей
Ни единого альбома
От красавиц, от друзей.



    1833




(ИЗ КСЕНОФАНА КОЛОФОНСКОГО)

Чистый лоснится пол; стеклянные чаши блистают;
Все уж увенчаны гости; иной обоняет, зажмурясь,
Ладана сладостный дым; другой открывает амфору,
Запах веселый вина разливая далече; сосуды
Светлой студеной воды, золотистые хлебы, янтарный
Мед и сыр молодой - все готово; весь убран цветами
Жертвенник. Хоры поют. Но в начале трапезы, о други,
Должно творить возлиянья, вещать благовещие речи,
Должно бессмертных молить, да сподобят нас чистой душою
Правду блюсти; ведь оно ж и легче. Теперь мы приступим:
Каждый в меру свою напивайся. Беда не велика
В ночь, возвращаясь домой, на раба опираться; но слава
Гостю, который за чашей беседует мудро и тихо!


(ИЗ АФЕНЕЯ)

Славная флейта, Феон, здесь лежит. Предводителя хоров
    Старец, ослепший от лет, некогда Скирпал родил
И, вдохновенный, нарек младенца Феоном. За чашей
    Сладостно Вакха и муз славил приятный Феон.
Славил и Ватала он, молодого красавца: прохожий!
    Мимо гробницы спеша, вымолви: здравствуй, Феон!


* * *

Бог веселый винограда
Позволяет нам три чаши
Выпивать в пиру вечернем.
Первую во имя граций,
Обнаженных и стыдливых,
Посвящается вторая
Краснощекому здоровью,
Третья дружбе многолетной.
Мудрый после третьей чаши
Все венки с главы слагает
И творит уж возлиянья
Благодатному Морфею.


* * *

Юноша, скромно пируй, и шумную Вакхову влагу
    С трезвой струею воды, с мудрой беседой мешай.


ВИНО
(ИОН ХИОССКИЙ)

Злое дитя, старик молодой, властелин добронравный,
    Гордость внушающий нам, шумный заступник любви!


ГУСАР

Скребницей чистил он коня,
А сам ворчал, сердясь не в меру:
"Занес же вражий дух меня
На распроклятую квартеру!

Здесь человека берегут,
Как на турецкой перестрелке,
Насилу щей пустых дадут,
А уж не думай о горелке.

Здесь на тебя как лютый зверь
Глядит хозяин, а с хозяйкой...
Небось, не выманишь за дверь
Ее ни честью, ни нагайкой.

То ль дело Киев! Что за край!
Валятся сами в рот галушки,
Вином - хоть пару поддавай,
А молодицы-молодушки!

Ей-ей, не жаль отдать души
За взгляд красотки чернобривой.
Одним, одним не хороши..."
- А чем же? расскажи, служивый.

Он стал крутить свой длинный ус
И начал: "Молвить без обиды,
Ты, хлопец, может быть, не трус,
Да глуп, а мы видали виды.

Ну, слушай: около Днепра
Стоял наш полк; моя хозяйка
Была пригожа и добра,
А муж-то помер, замечай-ка!

Вот с ней и подружился я;
Живем согласно, так что любо:
Прибью - Марусинька моя
Словечка не промолвит грубо;

Напьюсь - уложит, и сама
Опохмелиться приготовит;
Мигну бывало: "Эй, кума!" -
Кума ни в чем не прекословит.

Кажись: о чем бы горевать?
Живи в довольстве, безобидно;
Да нет: я вздумал ревновать.
Что делать? враг попутал, видно.

Зачем бы ей, стал думать я,
Вставать до петухов? кто просит?
Шалит Марусенька моя;
Куда ее лукавый носит?

Я стал присматривать за ней.
Раз я лежу, глаза прищуря,
(А ночь была тюрьмы черней,
И на дворе шумела буря),

И слышу: кумушка моя
С печи тихохонько прыгнула,
Слегка обшарила меня,
Присела к печке, уголь вздула

И свечку тонкую зажгла,
Да в уголок пошла со свечкой,
Там с полки скляночку взяла
И, сев на веник перед печкой,

Разделась донага; потом
Из склянки три раза хлебнула,
И вдруг на венике верхом
Взвилась в трубу - и улизнула.

Эге! смекнул в минуту я:
Кума-то, видно, басурманка!
Постой, голубушка моя!..
И с печки слез - и вижу: склянка.

Понюхал: кисло! что за дрянь!
Плеснул я на пол: что за чудо?
Прыгнул ухват, за ним лохань,
И оба в печь. Я вижу: худо!

Гляжу: под лавкой дремлет кот;
И на него я брызнул склянкой -
Как фыркнет он! я: брысь!.. И вот
И он туда же за лоханкой.

Я ну кропить во все углы
С плеча, во что уж ни попало;
И все: горшки, скамьи, столы,
Марш! марш! все в печку поскакало.

Кой чорт! подумал я: теперь
И мы попробуем! и духом
Всю склянку выпил; верь не верь -
Но кверху вдруг взвился я пухом.

Стремглав лечу, лечу, лечу,
Куда, не помню и не знаю;
Лишь встречным звездочкам кричу:
Правей!.. и наземь упадаю.

Гляжу: гора. На той горе
Кипят котлы; поют, играют,
Свистят и в мерзостной игре
Жида с лягушкою венчают.

Я плюнул и сказать хотел...
И вдруг бежит моя Маруся:
Домой! кто звал тебя, пострел?
Тебя съедят! Но я, не струся:

Домой? да! черта с два! почем
Мне знать дорогу? - Ах, он странный!
Вот кочерга, садись верхом
И убирайся, окаянный.

- Чтоб я, я сел на кочергу,
Гусар присяжный! Ах ты, дура!
Или предался я врагу?
Иль у тебя двойная шкура?

Коня! - На, дурень, вот и конь. -
И точно: конь передо мною,
Скребет копытом, весь огонь,
Дугою шея, хвост трубою.

- Садись. - Вот сел я на коня,
Ищу уздечки, - нет уздечки.
Как взвился, как понес меня -
И очутились мы у печки.

Гляжу: все так же; сам же я
Сижу верхом, и подо мною
Не конь - а старая скамья:
Вот что случается порою".

И стал крутить он длинный ус,
Прибавя: "Молвить без обиды,
Ты, хлопец, может быть, не трус,
Да глуп, а мы видали виды".


* * *

Французских рифмачей суровый судия,
О классик Депрео, к тебе взываю я:
Хотя, постигнутый неумолимым роком,
В своем отечестве престал ты быть пророком,
Хоть дерзких умников простерлася рука
На лавры твоего густого парика;
Хотя, растрепанный новейшей вольной школой,
К ней в гневе обратил ты свой затылок голый, -
Но я молю тебя, поклонник верный твой,
Будь мне вожатаем. Дерзаю за тобой
Занять кафедру ту, с которой в прежни лета
Ты слишком превознес достоинства сонета,
Но где торжествовал твой здравый приговор
Глупцам минувших лет, вранью тогдашних пор.
Новейшие врали вралей старинных стоят -
И слишком уж меня их бредни беспокоят.
Ужели все молчать, да слушать? О беда!..
Нет, все им выскажу однажды завсегда.

О вы, которые, восчувствовав отвагу,
Хватаете перо, мараете бумагу,
Тисненью предавать труды свои спеша,
Постойте - наперед узнайте, чем душа
У вас исполнена - прямым ли вдохновеньем,
Иль необдуманным одним поползновеньем,
И чешется у вас рука по пустякам,
Иль вам не верят в долг, а деньги нужны вам.
Не лучше ль стало б вам с надеждою смиренной
Заняться службою гражданской иль военной,
С хваленым Жуковым табачный торг завесть
И снискивать в труде себе барыш и честь,
Чем объявления совать во все журналы,
Вельможе пошлые кропая мадригалы,
Над меньшей собратьей в поту лица острясь,
Иль выше мнения отважно вознесясь,
С оплошной публики (как некие писаки)
Подписку собирать - на будущие враки...


* * *

Сват Иван, как пить мы станем,
Непременно уж помянем
Трех Матрен, Луку с Петром,
Да Пахомовну потом.
Мы живали с ними дружно,
Уж как хочешь - будь что будь -
Этих надо помянуть,
Помянуть нам этих нужно.
Поминать так поминать,
Начинать так начинать,
Лить так лить, разлив разливом.
Начинай-ка, сват, пора.
Трех Матрен, Луку, Петра
В первый раз помянем пивом,
А Пахомовну потом
Пирогами да вином,
Да еще ее помянем:
Сказки сказывать мы станем -
Мастерица ведь была
И не пил бы и не ел,
И откуда что брала.
А куды разумны шутки,
Приговорки, прибаутки,
Небылицы, былины
Православной старины!..
Слушать, так душе отрадно.
Все бы слушал да сидел.
Кто придумал их так ладно?
Стариков когда-нибудь
(Жаль, теперь нам не досужно)
Надо будет помянуть -
Помянуть и этих нужно...-
Слушай, сват, начну первой,
Сказка будет за тобой.


БУДРЫС И ЕГО СЫНОВЬЯ

Три у Будрыса сына, как и он, три литвина.
    Он пришел толковать с молодцами.
"Дети! седла чините, лошадей проводите,
    Да точите мечи с бердышами.

Справедлива весть эта: на три стороны света
    Три замышлены в Вильне похода.
Паз идет на поляков, а Ольгерд на прусаков,
    А на русских Кестут воевода.

Люди вы молодые, силачи удалые
    (Да хранят вас литовские боги!),
Нынче сам я не еду, вас я шлю на победу;
    Трое вас, вот и три вам дороги.

Будет всем по награде: пусть один в Новеграде
    Поживится от русских добычей.
Жены их, как в окладах, в драгоценных нарядах;
    Домы полны; богат их обычай.

А другой от прусаков, от проклятых крыжаков,
    Может много достать дорогого,
Денег с целого света, сукон яркого цвета;
    Янтаря - что песку там морского.

Третий с Пазом на ляха пусть ударит без страха;
    В Польше мало богатства и блеску,
Сабель взять там не худо; но уж верно оттуда
    Привезет он мне на дом невестку.

Нет на свете царицы краше польской девицы.
    Весела - что котенок у печки -
И как роза румяна, а бела, что сметана;
    Очи светятся будто две свечки!

Был я, дети, моложе, в Польшу съездил я тоже
    И оттуда привез себе женку;
Вот и век доживаю, а всегда вспоминаю
    Про нее, как гляжу в ту сторонку".

Сыновья с ним простились и в дорогу пустились.
    Ждет, пождет их старик домовитый,
Дни за днями проводит, ни один не приходит.
    Будрыс думал: уж, видно, убиты!

Снег на землю валится, сын дорогою мчится,
    И под буркою ноша большая.
"Чем тебя наделили? что там? Ге! не рубли ли?"
    "Нет, отец мой; полячка младая".

Снег пушистый валится; всадник с ношею мчится,
    Черной буркой ее покрывая.
"Что под буркой такое? Не сукно ли цветное?"
    "Нет, отец мой; полячка младая".

Снег на землю валится, третий с ношею мчится,
    Черной буркой ее прикрывает.
Старый Будрыс хлопочет и спросить уж не хочет,
    А гостей на три свадьбы сзывает.



ВОЕВОДА

Поздно ночью из похода
Воротился воевода.
Он слугам велит молчать;
В спальню кинулся к постеле;
Дернул полог... В самом деле!
Никого; пуста кровать.

И, мрачнее черной ночи,
Он потупил грозны очи,
Стал крутить свой сивый ус...
Рукава назад закинул,
Вышел вон, замок задвинул;
"Гей, ты, кликнул, чертов кус!

А зачем нет у забора
Ни собаки, ни затвора?
Я вас, хамы!.. Дай ружье;
Приготовь мешок, веревку,
Да сними с гвоздя винтовку.
Ну, за мною!.. Я ж ее!"

Пан и хлопец под забором
Тихим крадутся дозором,
Входят в сад - и сквозь ветвей,
На скамейке у фонтана,
В белом платье, видят, панна
И мужчина перед ней.

Говорит он: "Все пропало,
Чем лишь только я, бывало,
Наслаждался, что любил:
Белой груди воздыханье,
Нежной ручки пожиманье...
Воевода все купил.

Сколько лет тобой страдал я,
Сколько лет тебя искал я!
От меня ты отперлась.
Не искал он, не страдал он;
Серебром лишь побряцал он,
И ему ты отдалась.

Я скакал во мраке ночи
Милой панны видеть очи,
Руку нежную пожать;
Пожелать для новоселья
Много лет ей и веселья,
И потом навек бежать".

Панна плачет и тоскует,
Он колени ей целует,
А сквозь ветви те глядят,
Ружья наземь опустили,
По патрону откусили,
Вбили шомполом заряд.

Подступили осторожно.
"Пан мой, целить мне не можно, -
Бедный хлопец прошептал: -
Ветер, что ли; плачут очи,
Дрожь берет; в руках нет мочи,
Порох в полку не попал. "

"Тише ты, гайдучье племя!
Будешь плакать, дай мне время!
Сыпь на полку... Наводи...
Цель ей в лоб. Левее... выше.
С паном справлюсь сам. Потише;
Прежде я; ты погоди".

Выстрел по саду раздался.
Хлопец пана не дождался;
Воевода закричал,
Воевода пошатнулся...
Хлопец, видно, промахнулся:
Прямо в лоб ему попал.


* * *

Когда б не смутное влеченье
Чего-то жаждущей души,
Я здесь остался б - наслажденье
Вкушать в неведомой тиши:
Забыл бы всех желаний трепет,
Мечтою б целый мир назвал -
И все бы слушал этот лепет,
Все б эти ножки целовал...


* * *

Колокольчики звенят,
Барабанчики гремят,
    А люди-то, люди -
    Ой люшеньки-люли!
    А люди-то, люди
На цыганочку глядят.

А цыганочка-то пляшет,
В барабанчики-то бьет,
Голубой ширинкой машет,
Заливается-поет:
"Я плясунья, я певица,
Ворожить я мастерица".


ОСЕНЬ
(ОТРЫВОК)

Чего в мой дремлющий тогда не входит ум?

Державин.

I
Октябрь уж наступил - уж роща отряхает
Последние листы с нагих своих ветвей;
Дохнул осенний хлад - дорога промерзает.
Журча еще бежит за мельницу ручей,
Но пруд уже застыл; сосед мой поспешает
В отъезжие поля с охотою своей,
И страждут озими от бешеной забавы,
И будит лай собак уснувшие дубравы.

II
Теперь моя пора: я не люблю весны;
Скучна мне оттепель; вонь, грязь - весной я болен;
Кровь бродит; чувства, ум тоскою стеснены.
Суровою зимой я более доволен,
Люблю ее снега; в присутствии луны
Как легкий бег саней с подругой быстр и волен,
Когда под соболем, согрета и свежа,
Она вам руку жмет, пылая и дрожа!

III
Как весело, обув железом острым ноги,
Скользить по зеркалу стоячих, ровных рек!
А зимних праздников блестящие тревоги?..
Но надо знать и честь; полгода снег да снег,
Ведь это наконец и жителю берлоги,
Медведю, надоест. Нельзя же целый век
Кататься нам в санях с Армидами младыми
Иль киснуть у печей за стеклами двойными.

IV
Ох, лето красное! любил бы я тебя,
Когда б не зной, да пыль, да комары, да мухи.
Ты, все душевные способности губя,
Нас мучишь; как поля, мы страждем от засухи;
Лишь как бы напоить, да освежить себя -
Иной в нас мысли нет, и жаль зимы старухи,
И, проводив ее блинами и вином,
Поминки ей творим мороженым и льдом.

V
Дни поздней осени бранят обыкновенно,
Но мне она мила, читатель дорогой,
Красою тихою, блистающей смиренно.
Так нелюбимое дитя в семье родной
К себе меня влечет. Сказать вам откровенно,
Из годовых времен я рад лишь ей одной,
В ней много доброго; любовник не тщеславный,
Я нечто в ней нашел мечтою своенравной.

VI
Как это объяснить? Мне нравится она,
Как, вероятно, вам чахоточная дева
Порою нравится. На смерть осуждена,
Бедняжка клонится без ропота, без гнева.
Улыбка на устах увянувших видна;
Могильной пропасти она не слышит зева;
Играет на лице еще багровый цвет.
Она жива еще сегодня, завтра нет.

VII
Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса -
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса,
И редкий солнца луч, и первые морозы,
И отдаленные седой зимы угрозы.

VIII
И с каждой осенью я расцветаю вновь;
Здоровью моему полезен русской холод;
К привычкам бытия вновь чувствую любовь:
Чредой слетает сон, чредой находит голод;
Легко и радостно играет в сердце кровь,
Желания кипят - я снова счастлив, молод,
Я снова жизни полн - таков мой организм
(Извольте мне простить ненужный прозаизм).

IX
Ведут ко мне коня; в раздолии открытом,
Махая гривою, он всадника несет,
И звонко под его блистающим копытом
Звенит промерзлый дол и трескается лед.
Но гаснет краткий день, и в камельке забытом
Огонь опять горит - то яркий свет лиет,
То тлеет медленно - а я пред ним читаю
Иль думы долгие в душе моей питаю.

X
И забываю мир - и в сладкой тишине
Я сладко усыплен моим воображеньем,
И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем -
И тут ко мне идет незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей.

XI
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута - и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,
Но чу! - матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз - и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.

XII
Плывет. Куда ж нам плыть?. . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . .


* * *

Не дай мне бог сойти с ума.
Нет, легче посох и сума;
    Нет, легче труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
   Расстаться был не рад:

Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
    Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
    Нестройных, чудных грез.

И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
    В пустые небеса;
И силен, волен был бы я,
Как вихорь, роющий поля,
    Ломающий леса.

Да вот беда: сойди с ума,
И страшен будешь как чума,
    Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку как зверка
    Дразнить тебя придут.

А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
    Не шум глухой дубров -
А крик товарищей моих,
Да брань смотрителей ночных,
    Да визг, да звон оков.



    1834




* * *

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит -
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь - как раз умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля -
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.


* * *

       Он между нами жил
Средь племени ему чужого; злобы
В душе своей к нам не питал, и мы
Его любили. Мирный, благосклонный,
Он посещал беседы наши. С ним
Делились мы и чистыми мечтами
И песнями (он вдохновен был свыше
И свысока взирал на жизнь). Нередко
Он говорил о временах грядущих,
Когда народы, распри позабыв,
В великую семью соединятся.
Мы жадно слушали поэта. Он
Ушел на запад - и благословеньем
Его мы проводили. Но теперь
Наш мирный гость нам стал врагом - и ядом
Стихи свои, в угоду черни буйной,
Он напояет. Издали до нас
Доходит голос злобного поэта,
Знакомый голос!.. боже! освяти
В нем сердце правдою твоей и миром,
И возврати ему...


ПЕСНИ ЗАПАДНЫХ СЛАВЯН

Предисловие.

Большая часть этих песен взята мною из книги, вышедшей в Париже в конце 1827
года,  под  названием  La Guzla, ou choix de Poesies Illyriques, recueillies
dans la  Dalmatie,  la  Bosnie, la Croatie et l'Herzegowine {1}. Неизвестный
издатель  говорил в своем предисловии, что, собирая некогда безыскусственные
песни полудикого племени, он не думал их обнародовать, но что потом, заметив
распространяющийся вкус к произведениям иностранным, особенно к тем, которые
в  своих  формах  удаляются от классических образцов, вспомнил он о собрании
своем  и,  по  совету  друзей,  перевел  некоторые  из сих поэм, и проч. Сей
неизвестный  собиратель  был  не кто иной, как Мериме, острый и оригинальный
писатель, автор Театра Клары Газюль, Хроники времен Карла IX, Двойной Ошибки
и  других произведений, чрезвычайно замечательных в глубоком и жалком упадке
нынешней  французской  литературы.  Поэт  Мицкевич, критик зоркий и тонкий и
знаток в славенской поэзии, не усумнился в подлинности сих песен, а какой-то
ученый немец написал о них пространную диссертацию.

Мне очень хотелось знать, на чем основано изобретение странных сих песен: С.
А.  Соболевский,  по  моей  просьбе,  писал о том к Мериме, с которым был он
коротко знаком, и в ответ получил следующее письмо:

Paris, 18 janvier 1835.

Je  croyais,  Monsieur, que la Guzla n'avait eu que sept lecteurs, vous, moi
et le prote compris; je vois avec bien du plaisir que j'en puis compter deux
de  plus  ce qui forme un joli total de neuf et confirme le proverbe que nul
n'est  prophete  en  son  pays. Je repondrai candidement a vos questions. La
Guzla  a  ete composee par moi pour deux motifs, dont le premier etait de me
moquer  de la couleur locale dans laquelle nous nous jetions a plein collier
vers  l'an  de  grace 1827. Pour vous rendre compte de l'autre motif je suis
oblige de vous conter une histoire. En cette meme annee 1827, un de mes amis
et moi nous avions forme le projet de faire un voyage en Italie. Nous etions
devant  une  carte tracant au crayon notre itineraire; arrives a Venise, sur
la  carte  s'entend,  et  ennuyes  des  Anglais  et  des  Allemands que nous
rencontrions,  je  proposai  d'aller  a  Trieste  puis  de  la  a Raguse. La
proposition  fut  adoptee,  mais  nous  etions fort legers d'argent et cette
"douleur  nompareille"  comme  dit  Rabelais  nous arretait au milieu de nos
plans.  Je  proposai alors d'ecrire d'avance notre voyage, de le vendre a un
libraire  et  d'emloyer le prix a voir si nous nous etions beaucoup trompes.
Je  demandai  pour  ma  part  a  colliger  les  poesies  populaires et a les
traduire,  on  me mit au defi, et le lendemain j'apportai a mon compagnon de
voyage  cinq  ou six de ces traductions. Je passais l'automne a la campagne.
On  dejeunait  a midi et je me levais a dix heures, quand j'avais fume un ou
deux  cigares  ne  sachant  que faire, avant que les femmes ne paraissent au
salon,  j'ecrivais une ballade. Il en resulta un petit volume que je publiai
en  grand  secret et qui mystifia deux ou trois personnes. Voici les sources
ou  j'ai puise cette couleur locale tant vantee: d'abord une petite brochure
d'un  consul  de  France a Banialouka. J'en ai oublie le titre, l'analyse en
serait  facile.  L'auteur cherche a prouver que les Bosniaques sont de fiers
cochons,  et  il  en  donne  d'assez  bonnes  raisons. Il cite par-ci par-la
quelques  mots  illyriques  pour  faire  parade  de son savoir (il en savait
peut-etre  autant  que moi). J'ai recueilli ces mots avec soin et les ai mis
dans  mes  notes.  Puis  j'avais  lu  le chapitre intitu"l"e. De'costumi dei
Morlachi,  dans  ie  voyage en Dalmatie de Fortis. Il a donne le texte et la
traduction  de  la  complainte  de la femme de Hassan Aga qui est reellement
illyrique;  mais  cette  traduction  etait  en  vers. Je me donnai une peine
infinie  pour  avoir une traduction litterale en comparant les mots du texte
qui  etaient  repetes  avec  l'interpretation  de  l'abbe Fortis. A force de
patience,  j'obtins  un  mot  "a"  mot,  mais  j'etais embarrasse encore sur
quelques  points.  Je  m'adressai a un de mes amis qui sait la russe. Je lui
lisais  le  texte  en  le prononcant a l'italienne, et il le comprit presque
entierement.  Le  bon fut, que Nodier qui avait deterre Fortis et la ballade
de  Hassan  Aga, et l'avait traduite sur la traduction poetique de l'abbe en
la poetisant encore dans sa prose, Nodier cria comme un aigle que je l'avais
pille. Le premier vers illyrique est:

Scto s bieli u gorje zelenoi

Fortis a traduit:

Che mai biancheggia nel verde Bosco

Nodier  a traduit bosco par plaine verdoyante; c'etait mal tomber, car on me
dit  que gorje veut dire colline. Voil"a" mon histoire. Faites mes excuses a
M.  Pouchkine. Je suis fier et honteux a la fois de l'avoir attrape, и проч.
{2}


    1


ВИДЕНИЕ КОРОЛЯ {1}

Король ходит большими шагами
Взад и вперед по палатам;
Люди спят - королю лишь не спится:
Короля султан осаждает,
Голову отсечь ему грозится
И в Стамбул отослать ее хочет.

Часто он подходит к окошку;
Не услышит ли какого шума?
Слышит, воет ночная птица,
Она чует беду неминучу,
Скоро ей искать новой кровли
Для своих птенцов горемычных.

Не сова воет в Ключе-граде,
Не луна Ключ-город озаряет,
В церкви божией гремят барабаны,
Вся свечами озарена церковь.

Но никто барабанов не слышит,
Никто света в церкви божией не видит,
Лишь король то слышал и видел;
Из палат своих он выходит
И идет один в божию церковь.

Стал на паперти, дверь отворяет...
Ужасом в нем замерло сердце,
Но великую творит он молитву
И спокойно в церковь божию входит.

Тут он видит чудное виденье:
На помосте валяются трупы,
Между ими хлещет кровь ручьями,
Как потоки осени дождливой.
Он идет, шагая через трупы,
Кровь по щиколку {2} ему досягает...

Горе! в церкви турки и татары
И предатели, враги богумилы. {3}
На амвоне сам султан безбожный,
Держит он наголо саблю,
Кровь по сабле свежая струится
С вострия до самой рукояти.

Короля незапный обнял холод:
Тут же видит он отца и брата.
Пред султаном старик бедный справа,
Униженно стоя на коленах,
Подает ему свою корону;
Слева, также стоя на коленах,
Его сын, Радивой окаянный,
Басурманскою чалмою покрытый
(С тою самою веревкою, которой
Удавил он несчастного старца),
Край полы у султана целует,
Как холоп, наказанный фалангой {4}.

И султан безбожный, усмехаясь,
Взял корону, растоптал ногами
И промолвил потом Радивою:
"Будь над Боснией моей ты властелином,
Для гяур-христиан беглербеем" {5}.
И отступник бил челом султану,
Трижды пол окровавленный целуя.

И султан прислужников кликнул
И сказал: "Дать кафтан Радивою! {6}
Не бархатный кафтан, не парчовый,
А содрать на кафтан Радивоя
Кожу с брата его родного".
Бусурмане на короля наскочили,
Донага всего его раздели,
Атаганом ему кожу вспороли,
Стали драть руками и зубами,
Обнажили мясо и жилы,
И до самых костей ободрали,
И одели кожею Радивоя.

Громко мученик господу взмолился:
"Прав ты, боже, меня наказуя!
Плоть мою предай на растерзанье,
Лишь помилуй мне душу, Иисусе!"

При сем имени церковь задрожала,
Все внезапно утихнуло, померкло, -
Все исчезло - будто не бывало.

И король ощупью в потемках
Кое-как до двери добрался
И с молитвою на улицу вышел.

Было тихо. С высокого неба
Город белый луна озаряла.
Вдруг взвилась из-за города бомба {7},
И пошли бусурмане на приступ.


    2


ЯНКО МАРНАВИЧ

Что в разъездах бей Янко Марнавич?
Что ему дома не сидится?
Отчего двух ночей он сряду
Под одною кровлей не ночует?
Али недруги его могучи?
Аль боится он кровомщенья?

Не боится бей Янко Марнавич
Ни врагов своих, ни кровомщенья.
Но он бродит, как гайдук бездомный,
С той поры, как Кирила умер.

В церкви Спаса они братовались, {8}
И были по богу братья;
Но Кирила несчастливый умер
От руки им избранного брата.

Веселое было пированье,
Много пили меду и горелки;
Охмелели, обезумели гости,
Два могучие беи побранились.

Янко выстрелил из своего пистоля,
Но рука его пьяная дрожала.
В супротивника своего не попал он,
А попал он в своего друга.
С того времени он, тоскуя, бродит,
Словно вол, ужаленный змиею.

Наконец он на родину воротился
И вошел в церковь святого Спаса.
Там день целый он молился богу,
Горько плача и жалостно рыдая.
Ночью он пришел к себе на дом
И отужинал со своей семьею,
Потом лег и жене своей молвил:
"Посмотри, жена, ты в окошко.
Видишь ли церковь Спаса отселе?"
Жена встала, в окошко поглядела
И сказала: "На дворе полночь,
За рекою густые туманы,
За туманом ничего не видно".
Повернулся Янко Марнавич
И тихонько стал читать молитву.

Помолившись, он опять ей молвил:
"Посмотри, что ты видишь в окошко?"
И жена, поглядев, отвечала:
"Вижу, вон, малый огонечек
Чуть-чуть брезжит в темноте за рекою".
Улыбнулся Янко Марнавич
И опять стал тихонько молиться.

Помолясь, он опять жене молвил:
"Отвори-ка, женка, ты окошко:
Посмотри, что там еще видно?"
И жена, поглядев, отвечала:
"Вижу я на реке сиянье,
Близится оно к нашему дому".
Бей вздохнул и с постели свалился.
Тут и смерть ему приключилась.


    3


БИТВА У ЗЕНИЦЫ-ВЕЛИКОЙ {9}

Радивой поднял желтое знамя:
Он идет войной на бусурмана.
А далматы, завидя наше войско,
Свои длинные усы закрутили,
Набекрень надели свои шапки
И сказали: "Возьмите нас с собою: {10}
Мы хотим воевать бусурманов".
Радивой дружелюбно их принял
И сказал им: "Милости просим!"
Перешли мы заповедную речку,
Стали жечь турецкие деревни,
А жидов на деревьях вешать {11}.
Беглербей со своими бошняками
Против нас пришел из Банялуки; {12}
Но лишь только заржали их кони
И на солнце их кривые сабли
Засверкали у Зеницы-Великой,
Разбежались изменники далматы;
Окружили мы тогда Радивоя
И сказали: "Господь бог поможет,
Мы домой воротимся с тобою
И расскажем эту битву нашим детям".
Стали биться мы тогда жестоко,
Всяк из нас троих воинов стоил;
Кровью были покрыты наши сабли
С острия по самой рукояти.
Но когда через речку стали
Тесной кучкою мы переправляться,
Селихтар {13} с крыла на нас ударил
С новым войском, с конницею свежей.
Радивой сказал тогда нам: "Дети,
Слишком много собак-бусурманов,
Нам управиться с ними невозможно.
Кто не ранен, в лес беги скорее
И спасайся там от селихтара".
Всех-то нас оставалось двадцать,
Все друзья, родные Радивою,
Но и тут нас пало девятнадцать;
Закричал Георгий Радивою:
"Ты садись, Радивой, поскорее
На коня моего вороного;
Через речку вплавь переправляйся,
Конь тебя из погибели вымчит".
Радивой Георгия не послушал,
Наземь сел, поджав под себя ноги.
Тут враги на него наскочили,
Отрубили голову Радивою.


    4


ФЕОДОР И ЕЛЕНА

. . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . .
Стамати был стар и бессилен,
А Елена молода и проворна;
Она так-то его оттолкнула,
Что ушел он охая да хромая.
Поделом тебе, старый бесстыдник!
Ай да баба! отделалась славно!

Вот Стамати стал думать думу:
Как ему погубить бы Елену?
Он к жиду лиходею приходит,
От него он требует совета.
Жид сказал: "Ступай на кладбище,
Отыщи под каменьями жабу
И в горшке сюда принеси мне".

На кладбище приходит Стамати,
Отыскал под каменьями жабу {14}
И в горшке жиду ее приносит.
Жид на жабу проливает воду,
Нарекает жабу Иваном
(Грех велик христианское имя
Нарещи такой поганой твари!).
Они жабу всю потом искололи,
И ее - ее ж кровью напоили;
Напоивши, заставили жабу
Облизать поспелую сливу.

И Стамати мальчику молвил:
"Отнеси ты Елене эту сливу
От моей племянницы в подарок".
Принес мальчик Елене сливу,
А Елена тотчас ее съела.

Только съела поганую сливу,
Показалось бедной молодице,
Что змия у ней в животе шевелится.
Испугалась молодая Елена;
Она кликнула сестру свою меньшую.
Та ее молоком напоила,
Но змия в животе все шевелилась.

Стала пухнуть прекрасная Елена,
Стали баить: Елена брюхата.
Каково-то будет ей от мужа,
Как воротится он из-за моря!
И Елена стыдится и плачет,
И на улицу выйти не смеет,
День сидит, ночью ей не спится,
Поминутно сестрице повторяет:
"Что скажу я милому мужу?"

Круглый год проходит, и - Феодор
Воротился на свою сторонку.
Вся деревня бежит к нему навстречу,
Все его приветно поздравляют;
Но в толпе не видит он Елены,
Как ни ищет он ее глазами.
"Где ж Елена?" - наконец он молвил;
Кто смутился, а кто усмехнулся,
Но никто не отвечал ни слова.

Пришел он в дом свой, - и видит,
На постеле сидит его Елена.
"Встань, Елена", - говорит Феодор.
Она встала, - он взглянул сурово.
"Господин ты мой, клянусь богом
И пречистым именем Марии,
Пред тобою я не виновата,
Испортили меня злые люди".

Но Феодор жене не поверил:
Он отсек ей голову по плечи.
Отсекши, он сам себе молвил:
"Не сгублю я невинного младенца,
Из нее выну его живого,
При себе воспитывать буду.
Я увижу, на кого он походит,
Так наверно отца его узнаю
И убью своего злодея".

Распорол он мертвое тело.
Что ж! - на место милого дитяти,
Он черную жабу находит.
Взвыл Феодор: "Горе мне, убийце!
Я сгубил Елену понапрасну:
Предо мной она была невинна,
А испортили ее злые люди".

Поднял он голову Елены,
Стал ее целовать умиленно,
И мертвые уста отворились,
Голова Елены провещала:

"Я невинна. Жид и старый Стамати
Черной жабой меня окормили".
Тут опять уста ее сомкнулись,
И язык перестал шевелиться.

И Феодор Стамати зарезал,
А жида убил, как собаку,
И отпел по жене панихиду.


    5


ВЛАХ В ВЕНЕЦИИ {15}

Как покинула меня Парасковья,
И как я с печали промотался,
Вот далмат пришел ко мне лукавый:
"Ступай, Дмитрий, в морской ты город,
Там цехины, что у нас каменья.

Там солдаты в шелковых кафтанах,
И только что пьют да гуляют:
Скоро там ты разбогатеешь
И воротишься в шитом долимане
С кинжалом на серебряной цепочке.

И тогда-то играй себе на гуслях;
Красавицы побегут к окошкам
И подарками тебя закидают.
Эй, послушайся! отправляйся морем;
Воротись, когда разбогатеешь".

Я послушался лукавого далмата.
Вот живу в этой мраморной лодке,
Но мне скучно, хлеб их мне, как камень,
Я неволен, как на привязи собака.

Надо мною женщины смеются,
Когда слово я по-нашему молвлю;
Наши здесь язык свой позабыли,
Позабыли и наш родной обычай;
Я завял, как пересаженный кустик.

Как у нас бывало кого встречу,
Слышу: "Здравствуй, Дмитрий Алексеич!"
Здесь не слышу доброго привета,
Не дождуся ласкового слова;
Здесь я точно бедная мурашка,
Занесенная в озеро бурей.


    6


ГАЙДУК ХРИЗИЧ

В пещере, на острых каменьях
Притаился храбрый гайдук Хризич {16}.
С ним жена его Катерина,
С ним его два милые сына,
Им нельзя из пещеры выйти.
Стерегут их недруги злые.
Коли чуть они голову подымут,
В них прицелятся тотчас сорок ружей.
Они три дня, три ночи не ели,
Пили только воду дождевую,
Накопленную во впадине камня.
На четвертый взошло красно солнце,
И вода во впадине иссякла.
Тогда молвила, вздохнувши, Катерина:
"Господь бог! помилуй наши души!" -
И упала мертвая на землю.
Хризич, глядя на нее, не заплакал,
Сыновья плакать при нем не смели;
Они только очи отирали,
Как от них отворачивался Хризич.
В пятый день старший сын обезумел,
Стал глядеть он на мертвую матерь,
Будто волк на спящую козу.
Его брат, видя то, испугался.
Закричал он старшему брату:
"Милый брат! не губи свою душу;
Ты напейся горячей моей крови,
А умрем мы голодною смертью,
Станем мы выходить из могилы
Кровь сосать наших недругов спящих" {17}.
Хризич встал и промолвил; "Полно!
Лучше пуля, чем голод и жажда".
И все трое со скалы в долину
Сбежали, как бешеные волки.
Семерых убил из них каждый,
Семью пулями каждый из них прострелен;
Головы враги у них отсекли
И на копья свои насадили, -
А и тут глядеть на них не смели.
Так им страшен был Хризич с сыновьями.


    7


ПОХОРОННАЯ ПЕСНЯ ИАКИНФА МАГЛАНОВИЧА {18}

С богом, в дальнюю дорогу!
Путь найдешь ты, слава богу.
Светит месяц; ночь ясна;
Чарка выпита до дна.

Пуля легче лихорадки;
Волен умер ты, как жил.
Враг твой мчался без оглядки;
Но твой сын его убил.

Вспоминай нас за могилой,
Коль сойдетесь как-нибудь;
От меня отцу, брат милый,
Поклониться не забудь!

Ты скажи ему, что рана
У меня уж зажила;
Я здоров, - и сына Яна
Мне хозяйка родила.

Деду в честь он назвав Яном;
Умный мальчик у меня;
Уж владеет атаганом
И стреляет из ружья.

Дочь моя живет в Лизгоре;
С мужем ей не скучно там.
Тварк ушел давно уж в море;
Жив иль нет, - узнаешь сам.

С богом, в дальнюю дорогу!
Путь найдешь ты, слава богу.
Светит месяц; ночь ясна;
Чарка выпита до дна.


    8


МАРКО ЯКУБОВИЧ

У ворот сидел Марко Якубович;
Перед ним сидела его Зоя,
А мальчишка их играл у порогу.
По дороге к ним идет незнакомец,
Бледен он и чуть ноги волочит,
Просит он напиться, ради бога.
Зоя встала и пошла за водою,
И прохожему вынесла ковшик,
И прохожий до дна его выпил.
Вот, напившись, говорит он Марке:
"Это что под горою там видно?"
Отвечает Марко Якубович:
"То кладбище наше родовое".
Говорит незнакомый прохожий:
"Отдыхать мне на вашем кладбище,
Потому что мне жить уж не долго".
Тут широкий розвил он пояс,
Кажет Марке кровавую рану.
"Три дня, молвил, ношу я под сердцем
Бусурмана свинцовую пулю.
Как умру, ты зарой мое тело
За горой, под зеленою ивой.
И со мной положи мою саблю,
Потому что я славный был воин".

Поддержала Зоя незнакомца,
А Марко стал осматривать рану.
Вдруг сказала молодая Зоя:
"Помоги мне, Марко, я не в силах
Поддержать гостя нашего доле".
Тут увидел Марко Якубович,
Что прохожий на руках ее умер.

Марко сел на коня вороного,
Взял с собою мертвое тело
И поехал с ним на кладбище.
Там глубокую вырыли могилу
И с молитвой мертвеца схоронили.
Вот проходит неделя, другая,
Стал худеть сыночек у Марка;
Перестал он бегать и резвиться,
Все лежал на рогоже да охал.
К Якубовичу калуер приходит, -
Посмотрел на ребенка и молвил:
"Сын твой болен опасною болезнью;
Посмотри на белую его шею:
Видишь ты кровавую ранку?
Это зуб вурдалака {19}, поверь мне".

Вся деревня за старцем калуером
Отправилась тотчас на кладбище;
Там могилу прохожего разрыли,
Видят, - труп румяный и свежий, -
Ногти выросли, как вороньи когти,
А лицо обросло бородою,
Алой кровью вымазаны губы, -
Полна крови глубокая могила.
Бедный Марко колом замахнулся,
Но мертвец завизжал и проворно
Из могилы в лес бегом пустился.
Он бежал быстрее, чем лошадь,
Стременами острыми язвима;
И кусточки под ним так и гнулись,
А суки дерев так и трещали,
Ломаясь, как замерзлые прутья.

Калуер могильною землею {20}
Ребенка больного всего вытер,
И весь день творил над ним молитвы.
На закате красного солнца
Зоя мужу своему сказала:
"Помнишь? ровно тому две недели,
В эту пору умер злой прохожий".

Вдруг собака громко завыла,
Отворилась дверь сама собою,
И вошел великан, наклонившись,
Сел он, ноги под себя поджавши,
Потолка головою касаясь.
Он на Марка глядел неподвижно,
Неподвижно глядел на него Марко,
Очарован ужасным его взором;
Но старик, молитвенник раскрывши,
Запалил кипарисную ветку,
И подул дым на великана.
И затрясся вурдалак проклятый,
В двери бросился и бежать пустился,
Будто волк, охотником гонимый.

На другие сутки в ту же пору
Лес залаял, дверь отворилась,
И вошел человек незнакомый.
Был он ростом, как цесарский рекрут.
Сел он молча и стал глядеть на Марка;
Но старик молитвой его прогнал.

В третий день вошел карлик малый, -
Мог бы он верхом сидеть на крысе,
Но сверкали у него злые глазки.
И старик в третий раз его прогнал,
И с тех пор уж он не возвращался.


    9


БОНАПАРТ И ЧЕРНОГОРЦЫ.

"Черногорцы? что такое? -
Бонапарте вопросил. -
Правда ль: это племя злое,
Не боится наших сил?

Так раскаятся ж нахалы:
Объявить их старшинам,
Чтобы ружья и кинжалы
Все несли к моим ногам".

Вот он шлет на нас пехоту
С сотней пушек и мортир,
И своих мамлюков роту,
И косматых кирасир.

Нам сдаваться нет охоты, -
Черногорцы таковы!
Для коней и для пехоты
Камни есть у нас и рвы...

Мы засели в наши норы
И гостей незваных ждем, -
Вот они вступили в горы,
Истребляя все кругом.
. . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . .

Идут тесно под скалами.
Вдруг смятение!.. Глядят:
У себя над головами
Красных шапок видят ряд.

"Стой! пали! Пусть каждый сбросит
Черногорца одного.
Здесь пощады враг не просит:
Не щадите ж никого!"

Ружья грянули, - упали
Шапки красные с шестов:
Мы под ними ниц лежали,
Притаясь между кустов.

Дружным залпом отвечали
Мы французам. - "Это что? -
Удивясь, они сказали, -
Эхо, что ли?" Нет, не то!

Их полковник повалился.
С ним сто двадцать человек.
Весь отряд его смутился,
Кто, как мог, пустился в бег.

И французы ненавидят
С той поры наш вольный край
И краснеют, коль завидят
Шапку нашу невзначай.

10
СОЛОВЕЙ

Соловей мой, соловейко,
Птица малая лесная!
У тебя ль, у малой птицы,
Незаменные три песни,
У меня ли, у молодца,
Три великие заботы!
Как уж первая забота -
Рано молодца женили;
А вторая-то забота -
Ворон конь мой притомился;
Как уж третья-то забота -
Красну-девицу со мною
Разлучили злые люди.
Вы копайте мне могилу
Во поле, поле широком,
В головах мне посадите
Алы цветики-цветочки,
А в ногах мне проведите
Чисту воду ключевую.
Пройдут мимо красны девки,
Так сплетут себе веночки.
Пойдут мимо стары люди,
Так воды себе зачерпнут.


    11


ПЕСНЯ О ГЕОРГИИ ЧЕРНОМ.

Не два волка в овраге грызутся,
Отец с сыном в пещере бранятся.
Старый Петро сына укоряет:
"Бунтовщик ты, злодей проклятый!
Не боишься ты господа бога,
Где тебе с султаном тягаться,
Воевать с белградским пашою!
Аль о двух головах ты родился?
Пропадай ты себе, окаянный,
Да зачем ты всю Сербию губишь?"
Отвечает Георгий угрюмо:
"Из ума, старик, видно, выжил,
Коли лаешь безумные речи".
Старый Петро пуще осердился,
Пуще он бранится, бушует.
Хочет он отправиться в Белград,
Туркам выдать ослушного сына,
Объявить убежище сербов.
Он из темной пещеры выходит;
Георгий старика догоняет:
"Воротися, отец, воротися!
Отпусти мне невольное слово".
Старый Петро не слушает, грозится:
"Вот ужо, разбойник, тебе будет!"
Сын ему вперед забегает,
Старику кланяется в ноги.
Не взглянул на сына старый Петро.
Догоняет вновь его Георгий
И хватает за сивую косу.
"Воротись, ради господа бога:
Не введи ты меня в искушенье!"
Отпихнул старик его сердито
И пошел по белградской дороге.
Горько, горько Георгий заплакал,
Пистолет из-за пояса вынул,
Взвел курок, да и выстрелил тут же.
Закричал Петро, зашатавшись:
"Помоги мне, Георгий, я ранен!"
И упал на дорогу бездыханен.
Сын бегом в пещеру воротился;
Его мать вышла ему навстречу.
"Что, Георгий, куда делся Петро?"
Отвечает Георгий сурово:
"За обедом старик пьян напился
И заснул на белградской дороге" {21}.
Догадалась она, завопила:
"Будь же богом проклят ты, черный,
Коль убил ты отца родного!"
С той поры Георгий Петрович
У людей прозывается Черный.


    12


ВОЕВОДА МИЛОШ.

Над Сербией смилуйся ты, боже!
Заедают нас волки янычары!
Без вины нам головы режут,
Наших жен обижают, позорят,
Сыновей в неволю забирают,
Красных девок заставляют в насмешку
Распевать зазорные песни
И плясать басурманские пляски.
Старики даже с нами согласны:
Унимать нас они перестали, -
Уж и им нестерпимо насилье.
Гусляры нас в глаза укоряют:
Долго ль вам мирволить янычарам?
Долго ль вам терпеть оплеухи?
Или вы уж не сербы, - цыганы?
Или вы не мужчины, - старухи?
Вы бросайте ваши белые домы,
Уходите в Велийское ущелье, -
Там гроза готовится на турок,
Там дружину свою собирает
Старый сербин, воевода Милош.


    13


ВУРДАЛАК.

Трусоват был Ваня бедный:
Раз он позднею порой,
Весь в поту, от страха бледный,
Чрез кладбище шел домой.

Бедный Ваня еле дышит,
Спотыкаясь, чуть бредет
По могилам; вдруг он слышит, -
Кто-то кость, ворча, грызет.

Ваня стал; - шагнуть не может.
Боже! думает бедняк,
Это, верно, кости гложет
Красногубый вурдалак.

Горе! малый я не сильный;
Съест упырь меня совсем,
Если сам земли могильной
Я с молитвою не съем.

Что же? вместо вурдалака -
(Вы представьте Вани злость!)
В темноте пред ним собака
На могиле гложет кость.


    14


СЕСТРА И БРАТЬЯ {22}

Два дубочка выростали рядом,
Между ими тонковерхая елка.
Не два дуба рядом выростали,
Жили вместе два братца родные:
Один Павел, а другой Радула.
А меж ими сестра их Елица.
Сестру братья любили всем сердцем,
Всякую ей оказывали милость;
Напоследок ей нож подарили
Золоченый в серебряной оправе.
Огорчилась молодая Павлиха
На золовку, стало ей завидно;
Говорит она Радуловой любе:
"Невестушка, по богу сестрица!
Не знаешь ли ты зелия такого,
Чтоб сестра омерзела братьями?"
Отвечает Радулова люба:
"По богу сестра моя, невестка,
Я не знаю зелия такого;
Хоть бы знала, тебе б не сказала;
И меня братья мои любили,
И мне всякую оказывали милость".
Вот пошла Павлиха к водопою
Да зарезала коня вороного
И сказала своему господину:
"Сам себе на зло сестру ты любишь,
На беду даришь ей подарки:
Извела она коня вороного".
Стал Елицу допытывать Павел:
"За что это? скажи бога ради".
Сестра брату с плачем отвечает:
"Не я, братец, клянусь тебе жизнью,
Клянусь жизнью твоей и моею!"
В ту пору брат сестре поверил.
Вот Павлиха пошла в сад зеленый,
Сивого сокола там заколола
И сказала своему господину:
"Сам себе на зло сестру ты любишь,
На беду даришь ты ей подарки:
Ведь она сокола заколола".
Стал Елицу допытывать Павел:
"За что это? скажи бога ради".
Сестра брату с плачем отвечает:
"Не я, братец, клянусь тебе жизнью,
Клянусь жизнью твоей и моею!"
И в ту пору брат сестре поверил.
Вот Павлиха по вечеру поздно
Нож украла у своей золовки
И ребенка своего заколола
В колыбельке его золоченой.
Рано утром к мужу прибежала,
Громко воя и лицо терзая.
"Сам себе на зло сестру ты любишь,
На беду даришь ты ей подарки:
Заколола у нас она ребенка.
А когда еще ты мне не веришь,
Осмотри ты нож ее злаченый".
Вскочил Павел, как услышал это,
Побежал к Елице во светлицу:
На перине Елица почивала,
В головах нож висел злаченый.
Из ножен вынул его Павел, -
Нож злаченый весь был окровавлен.
Дернул он сестру за белу руку:
"Ой, сестра, убей тебя боже!
Извела ты коня вороного
И в саду сокола заколола,
Да за что ты зарезала ребенка?"
Сестра брату с плачем отвечает:
"Не я, братец, клянусь тебе жизнью,
Клянусь жизнью твоей и моею!
Коли ж ты не веришь моей клятве,
Выведи меня в чистое поле,
Привяжи к хвостам коней борзых,
Пусть они мое белое тело
Разорвут на четыре части".
В ту пору брат сестре не поверил;
Вывел он ее в чистое поле,
Привязал ко хвостам коней борзых
И погнал их по чистому полю.
Где попала капля ее крови,
Выросли там алые цветочки;
Где осталось ее белое тело,
Церковь там над ней соорудилась.
Прошло малое после того время,
Захворала молодая Павлиха.
Девять лет Павлиха все хворает, -
Выросла трава сквозь ее кости,
В той траве лютый змей гнездится,
Пьет ей очи, сам уходит к ночи.
Люто страждет молода Павлиха;
Говорит она своему господину:
"Слышишь ли, господин ты мой, Павел,
Сведи меня к золовкиной церкви,
У той церкви авось исцелюся".
Он повел ее к сестриной церкви,
И как были они уже близко,
Вдруг из церкви услышали голос:
"Не входи, молодая Павлиха,
Здесь не будет тебе исцеленья".
Как услышала то молодая Павлиха,
Она молвила своему господину:
"Господин ты мой! прошу тебя богом,
Не веди меня к белому дому,
А вяжи меня к хвостам твоих коней
И пусти их по чистому полю".
Своей любы послушался Павел,
Привязал ее к хвостам своих коней
И погнал их по чистому полю.
Где попала капля ее крови,
Выросло там тернье да крапива;
Где осталось ее белое тело,
На том месте озеро провалило.
Воров конь по озеру выплывает,
За конем золоченая люлька,
На той люльке сидит сокол-птица,
Лежит в люльке маленькой мальчик;
Рука матери у него под горлом,
В той руке теткин нож золоченый.


    15


ЯНЫШ КОРОЛЕВИЧ

Полюбил королевич Яныш
Молодую красавицу Елицу,
Любит он ее два красные лета,
В третье лето вздумал он жениться
На Любусе, чешской королевне.
С прежней любой идет он проститься.
Ей приносит с червонцами черес,
Да гремучие серьги золотые,
Да жемчужное тройное ожерелье;
Сам ей вдел он серьги золотые,
Навязал на шею ожерелье,
Дал ей в руки с червонцами черес,
В обе щеки поцеловал молча
И поехал своею дорогой.
Как одна осталася Елица,
Деньги наземь она пометала,
Из ушей выдернула серьги,
Ожерелье надвое разорвала,
А сама кинулась в Мораву.
Там на дне молодая Елица
Водяною царицей очнулась
И родила маленькую дочку,
И ее нарекла Водяницей.

Вот проходят три года и боле,
Королевич ездит на охоте,
Ездит он по берегу Моравы;
Захотел он коня вороного
Напоить студеною водою.
Но лишь только запененную морду
Сунул конь в студеную воду,
Из воды вдруг высунулась ручка:
Хвать коня за узду золотую!
Конь отдернул голову в испуге,
На узде висит Водяница,
Как на уде пойманная рыбка, -
Конь кружится по чистому лугу,
Потрясая уздой золотою;
Но стряхнуть Водяницы не может.
Чуть в седле усидел королевич,
Чуть сдержал коня вороного,
Осадив могучею рукою.
На траву Водяница прыгнула.
Говорит ей Яныш королевич:
"Расскажи, какое ты творенье:
Женщина ль тебя породила,
Иль богом проклятая Вила?"
Отвечает ему Водяница:
"Родила меня молодая Елица,
Мой отец Яныш королевич,
А зовут меня Водяницей".
Королевич при таком ответе
Соскочил с коня вороного,
Обнял дочь свою Водяницу
И, слезами заливаясь, молвил:
"Где, скажи, твоя мать Елица?
Я слыхал, что она потонула".
Отвечает ему Водяница:
"Мать моя царица водяная;
Она властвует над всеми реками,
Над реками и над озерами;
Лишь не властвует она синим морем,
Синим морем властвует Див-Рыба".
Водянице молвил королевич:
"Так иди же к водяной царице
И скажи ей: Яныш королевич
Ей поклон усердный посылает
И у ней свидания просит
На зеленом берегу Моравы.
Завтра я заеду за ответом".
Они после того расстались.

Рано утром, чуть заря зарделась,
Королевич над рекою ходит;
Вдруг из речки, по белые груди,
Поднялась царица водяная
И сказала: "Яныш королевич,
У меня свидания просил ты:
Говори, чего еще ты хочешь?"
Как увидел он свою Елицу,
Разгорелись снова в нем желанья,
Стал манить ее к себе на берег.
"Люба ты моя, млада Елица,
Выдь ко мне на зеленый берег,
Поцелуй меня по-прежнему сладко,
По-прежнему полюблю тебя крепко".
Королевичу Елица не внимает,
Не внимает, головою кивает:
"Нет, не выду, Яныш королевич,
Я к тебе на зеленый берег.
Слаще прежнего нам не целоваться,
Крепче прежнего меня не полюбишь.
Расскажи-ка мне лучше хорошенько,
Каково, счастливо ль поживаешь
С новой любой, с молодой женою?"
Отвечает Яныш королевич:
"Против солнышка луна не пригреет,
Против милой жена не утешит".


    16


КОНЬ

"Что ты ржешь, мой конь ретивый,
Что ты шею опустил,
Не потряхиваешь гривой,
Не грызешь своих удил?
Али я тебя не холю?
Али ешь овса не вволю?
Али сбруя не красна?
Аль поводья не шелковы,
Не серебряны подковы,
Не злачены стремена?"

Отвечает конь печальный:
"Оттого я присмирел,
Что я слышу топот дальный,
Трубный звук и пенье стрел;
Оттого я ржу, что в поле
Уж не долго мне гулять,
Проживать в красе и в холе,
Светлой сбруей щеголять;
Что уж скоро враг суровый
Сбрую всю мою возьмет
И серебряны подковы
С легких ног моих сдерет;
Оттого мой дух и ноет,
Что наместо чепрака
Кожей он твоей покроет
Мне вспотевшие бока".

Примечания.

1  Фома  I  был тайно умерщвлен своими двумя сыновьями Стефаном и Радивоем в
1460  году.  Стефан  ему  наследовал. Радивой, негодуя на брата за похищение
власти,  разгласил  ужасную тайну и бежал в Турцию к Магомету II. Стефан, по
внушению папского легата, решился воевать с турками. Он был побежден и бежал
в  Ключ-город,  где Магомет осадил его. Захваченный в плен, он не согласился
принять магометанскую веру, и с него содрали кожу.

2 Щиколодка, по московскому наречию щиколка.

3 Так называют себя некоторые иллирийские раскольники.

4 Фаланга, палочные удары по пятам.

5  Радивой  никогда  не  имел этого сана; и все члены королевского семейства
истреблены были султаном.

6 Кафтан, обыкновенный подарок султанов.

7 Анахронизм.

8  Трогательный  обычай  братования,  у  сербов  и  других  западных славян,
освящается духовными обрядами.

9 Неизвестно, к какому происшествию относится эта песня.

10 Потеря сражения приписывается далматам, ненавистным для влахов.

11  Жиды  в  турецких  областях суть вечные предметы гонения и ненависти. Во
время  войны  им доставалось от мусульман и христиан. Участь их, замечает В.
Скотт, походит на участь летучей рыбы. - Мериме.

12 Банялука, прежняя столица Боснийского пашалыка.

13 Селихтар, меченосец.

14 Все народы почитали жабу ядовитым животным.

15 Мицкевич перевел и украсил эту песню.

16 Гайдук, глава, начальник. Гайдуки не имеют пристанища и живут разбоями.

17  Западные славяне верят существованию упырей (vampire). См. песню о Марке
Якубовиче.

18  Мериме  поместил  в начале своей Guzla известие о старом гусляре Иакинфе
Маглановиче;  неизвестно,  существовал  ли  он  когда-нибудь;  но статья его
биографа имеет необыкновенную прелесть оригинальности и правдоподобия. Книга
Мериме  редка, и читатели, думаю, с удовольствием найдут здесь жизнеописание
славянина-поэта.

Notice sur Hyacinthe Maglanovich. {3}

Hyacinthe  Maglanovich  est  le  seul  joueur de guzla que j'aie vu, qui fut
aussi  poete;  car  la  plupart ne font que repeter d'anciennes chansons, ou
tout  au  plus  ne  composent  que des pastiches en prenant vingt vers d'une
ballade,  autant  d'une  autre, et liant le tout au moyen de mauvais vers de
leur facon.

Notre  poete  est  ne  a Zuonigrad, comme il le dit lui-meme dans sa ballade
intitulee  L'Aubepine  de  Veliko.  Il  etait  fils  d'un cordonnier, et ses
parents ne semblent pas s'etre donne beaucoup de mal pour son education, car
il  ne  sait  ni  lire  ni ecrire. A l'age de huit ans il fut enleve par des
Tchingenehs  ou  Bohemiens.  Ces  gens  le  menerent  en  Bosnie, ou ils lui
apprirent  leurs  tours  et le convertirent sans peine a l'islamisme, qu'ils
professent  pour  la  plupart. {1}  Un ayan ou maire de Livno le tira de leurs
mains et le prit a son service, ou il passa quelques annees.

Il  avait  quinze  ans,  quand un moine catholique reussit a le convertir au
christianisme,  au  risque de se faire empaler s'il etait decouvert; car les
Turcs  n'encouragent point les travaux des missionnaires. Le jeune Hyacinthe
n'eut pas de peine a se decider a quitter un maitre assez dur, comme sont la
plupart  des  Bosniaques;  mais, en se sauvant de sa maison, il voulut tirer
vengeance  de  ses  mauvais  traitements.  Profitant d'une nuit orageuse, il
sortit  de  Livno,  emportant  une  pelisse  et le sabre de son maitre, avec
quelques  sequins  qu'il  put  derober.  Le  moine,  qui  l'avait rebaptise,
l'accompagna dans sa fuite, que peut-etre il avait conseillee.

De  Livno  a  Scign  en  Dalmatie  il  n'y  a qu'une douzaine de lieues. Les
fugitifs  s'y trouverent bientot sous la protection du gouvernement venitien
et  a  l'abri  des  poursuites  de  l'ayan.  Ce  fut  dans  cette  ville que
Maglanovich  fit  sa premiere chanson: il celebra sa fuite dans une ballade,
qui trouva quelques admirateurs et qui commenca sa reputation. {2}

Mais  il  etait  sans ressources d'ailleurs pour subsister, et la nature lui
avait  donne peu de gout pour le travail. Grace a l'hospitalite morlaque, il
vecut  quelque  temps  de la charite des habitants des campagnes, payant son
ecot  en  chantant  sur  la  guzla  quelque vieille romance qu'il savait par
c"?"ur.   Bientot   il   en  composa  lui-meme  pour  des  mariages  et  des
enterrements,  et  sut  si bien se rendre necessaire, qu'il n'y avait pas de
bonne fete si Maglanovich et sa guzla n'en etaient pas.

Il  vivait  ainsi  dans  les  environs de Scign, se souciant fort peu de ses
parents,  dont il ignore encore le destin, car il n'a jamais ete a Zuonigrad
depuis son enlevement.

A  vingt-cinq ans c'etait un beau jeune homme, fort, adroit, bon chasseur et
de  plus  poete  et  musicien celebre; il etait bien vu de tout le monde, et
surtout  des  jeunes filles. Celle qu'il preferait se nommait Marie et etait
fille  d'un  riche  morlaque,  nomme  Zlarinovich.  Il  gagna facilement son
affection  et,  suivant  la  coutume,  il  l'enleva. Il avait pour rival une
espece  de  seigneur  du  pays,  nomme  Uglian,  lequel  eut connaissance de
l'enlevement projete. Dans les m?urs illyriennes l'amant dedaigne se console
facilement et n'en fait pas plus mauvaise mine a son rival heureux; mais cet
Uglian  s'avisa  d'etre  jaloux  et  voulut  mettre  obstacle  au bonheur de
Maglanovich.  La  nuit  de  l'enlevement, il parut accompagne de deux de ses
domestiques,  au  moment ou Marie etait deja montee sur un cheval et prete a
suivre  son  amant.  Uglian leur cria de s'arreter d'une voix menacante. Les
deux  rivaux  etaient  armes suivant l'usage. Maglanovich tira le premier et
tua  le  seigneur  Uglian.  S'il avait eu une famille, elle aurait epouse sa
querelle,  et  il  n'aurait pas quitte le pays pour si peu de chose; mais il
etait sans parents pour l'aider, et il restait seul expose a la vengeance de
toute  la famille du mort. Il prit son parti promptement et s'enfuit avec sa
femme dans les montagnes, ou il s'associa avec des heyduques {3}.

Il  vecut  longtemps  avec  eux,  et  meme  il fut blesse au visage dans une
escarmouche  avec  les  pandours4).  Enfin, ayant gagne quelque argent d'une
maniere  assez  peu  honnete,  je crois, il quitta les montagnes, acheta des
bestiaux  et vint s'etablir dans le Kotar avec sa femme et quelques enfants.
Sa  maison  est  pres de Smocovich, sur le bord d'une petite riviere ou d'un
torrent,  qui  se  jette  dans  le  lac  de  Vrana.  Sa femme et ses enfants
s'occupent de leurs vaches et de leur petite ferme; mais lui est toujours en
voyage;  souvent  il  va voir ses anciens amis les heyduques, sans toutefois
prendre part a leur dangereux metier.

Je  l'ai  vu  a  Zara  pour  la premiere fois en 1816. Je parlais alors tres
facilement  l'illyrique,  et  je  desirais  beaucoup  entendre  on  poete en
reputation.  Mon  ami,  l'estimable  voivode  Nicolas***,  avait rencontre a
Biograd,  ou  il  demeure, Hyacinthe Maglanovich, qu'il connaissait deja, et
sachant  qu'il allait a Zara, il lui donna une lettre pour moi. Il me disait
que,  si  je  voulais  tirer quelque chose du joueur de guzla, il fallait le
faire  boire;  car  il  ne se sentait inspire que lorsqu'il etait a peu pres
ivre.

Hyacinthe  avait  alors  pres de soixante ans. C'est un grand homme, vert et
robuste  pour son age, les epaules larges et le cou remarquablement gros; sa
figure  est  prodigieusement basanee; ses yeux sont petits et un peu releves
du coin; son nez aquilin, assez enflamme par l'usage des liqueurs fortes, sa
longue  moustache blanche et ses gros sourcils noirs forment un ensemble que
l'on  oublie  difficilement  quand  on  l'a  vu une fois. Ajoutez a cela une
longue cicatrice qu'il porte sur le sourcil et sur une partie de la joue. Il
est  tres  extraordinaire  qu'il  n'ait  pas  perdu  l'?il en recevant cette
blessure.  Sa  tete  etait  rasee,  suivant  l'usage  presque general, et il
portait  un  bonnet  d'agneau  noir: ses vetements etaient assez vieux, mais
encore tres propres.

En entrant dans ma chambre, il me donna la lettre du voivode et s'assit sans
ceremonie. Quand j'eus fini de lire: vous parlez donc l'illyrique, me dit-il
d'un  air  de doute assez meprisant. Je lui repondis sur-le-champ dans cette
langue  que  je  l'entendais assez bien pour pouvoir apprecier ses chansons,
qui  m'avaient ete extremement vantees. Bien, bien dit-il; mais j'ai faim et
soif:  je  chanterai  quand  je serai rassasie. Nous dinames ensemble. Il me
semblait  qu'il  avait  jeune  quatre  jours au moins, tant il mangeait avec
avidite.  Suivant  l'avis  du  voivode, j'eus soin de le faire boire, et mes
amis,  qui  etaient  venus nous tenir compagnie sur le bruit de son arrivee,
remplissaient  son  verre  a  chaque instant. Nous esperions que quand cette
faim  et  cette  soif  si  extraordinaires  seraient  apaisees,  notre homme
voudrait  bien  nous  faire  entendre quelques uns de ses chants. Mais notre
attente  fut bien trompee. Tout d'un coup il se leva de table et se laissant
tomber  sur un tapis pres du feu (nous etions en decembre), il s'endormit en
moins de cinq minutes, sans qu'il y eut moyen de le reveiller.

Je  fus plus heureux, une autre fois: j'eus soin de le faire boire seulement
assez pour l'animer, et alors il nous chanta plusieurs des ballades que l'on
trouvera dans ce recueil.

Sa  voix a du etre fort belle; mais alors elle etait un peu cassee. Quand il
chantait  sur  sa  guzla,  ses  yeux  s'animaient  et  sa figure prenait une
expression  de  beaute  sauvage,  qu'un  peintre  aimerait a exprimer sur la
toile.

Il  me  quitta d'une facon etrange: il demeurait depuis cinq jours chez moi,
quand  un  matin  il  sortit,  et  je  l'attendis inutilement jusqu'au soir.
J'appris  qu'il avait qutte Zara pour retourner chez lui; mais en meme temps
je m'apercus qu'il me manquait une paire de pistolets anglais qui, avant son
depart  precipite, etaient pendus dans ma chambre. Je dois dire a sa louange
qu'il aurait pu emporter egalement ma bourse et une montre d'or qui valaient
dix fois plus que les pistolets, qu'il m'avait pris.

En  1817 je passai deux jours dans sa maison, ou il me recut avec toutes les
marques  de  la  joie  la  plus  vive.  Sa  femme  et  tous  ses  enfants et
petits-enfants  me sauterent au cou et quand je le quittai, son fils aine me
servit  de  guide  dans les montagnes pendant plusieurs jours, sans qu'il me
fut possible de lui faire accepter quelque recompense.

1) Tous ces details m'ont ete donnes en 1817 par Maglanovich lui-meme.

2)  J'ai  fait  de  vains  efforts pour me la procurer. Maglanovich lai-meme
l'avait  oubliee,  ou peut-etre eut-il honte de mе reciter son premier essai
dans la poesie.

3) Espece de bandits.

4) Soldats de la police.


19  Вурдалаки,  вудкодлаки,  упыри, - мертвецы,  выходящие  из своих могил и
сосущие кровь живых людей.

20 Лекарством от укушения упыря служит земля, взятая из его могилы.

21 По другому преданию, Георгий сказал товарищам: "Старик мой умер; возьмите
его с дороги".

22  Прекрасная  эта  поэма  взята  мною  из  Собрания  сербских  песен  Вука
Стефановича.

23  Песня  о  Яныше  королевиче  в  подлиннике очень длинна и разделяется на
несколько частей. Я перевел только первую, и то не всю.



    1835




(ИЗ АНАКРЕОНА)
ОТРЫВОК

Узнают коней ретивых
По их выжженным таврам;
Узнают парфян кичливых
По высоким клобукам;
Я любовников счастливых
Узнаю по их глазам:
В них сияет пламень томный -
Наслаждений знак нескромный.


ОДА LVI
(ИЗ АНАКРЕОНА)

Поредели, побелели
Кудри, честь главы моей,
Зубы в деснах ослабели,
И потух огонь очей.
Сладкой жизни мне не много
Провожать осталось дней:
Парка счет ведет им строго,
Тартар тени ждет моей.
Не воскреснем из-под спуда,
Всяк навеки там забыт:
Вход туда для всех открыт -
Нет исхода уж оттуда.


ОДА LVII

Что же сухо в чаше дно?
Наливай мне, мальчик резвый,
Только пьяное вино
Раствори водою трезвой.
Мы не скифы, не люблю,
Други, пьянствовать бесчинно:
Нет, за чашей я пою
Иль беседую невинно.


* * *

Юношу, горько рыдая, ревнивая дева бранила;
    К ней на плечо преклонен, юноша вдруг задремал.
Дева тотчас умолкла, сон его легкий лелея,
    И улыбалась ему, тихие слезы лия.


ПОЛКОВОДЕЦ

У русского царя в чертогах есть палата:
Она не золотом, не бархатом богата;
Не в ней алмаз венца хранится за стеклом;
Но сверху донизу, во всю длину, кругом,
Своею кистию свободной и широкой
Ее разрисовал художник быстроокой.
Тут нет ни сельских нимф, ни девственных мадонн,
Ни фавнов с чашами, ни полногрудых жен,
Ни плясок, ни охот, - а все плащи, да шпаги,
Да лица, полные воинственной отваги.
Толпою тесною художник поместил
Сюда начальников народных наших сил,
Покрытых славою чудесного похода
И вечной памятью двенадцатого года.
Нередко медленно меж ими я брожу
И на знакомые их образы гляжу,
И, мнится, слышу их воинственные клики.
Из них уж многих нет; другие, коих лики
Еще так молоды на ярком полотне,
Уже состарились и никнут в тишине
Главою лавровой...
          Но в сей толпе суровой
Один меня влечет всех больше. С думой новой
Всегда остановлюсь пред ним - и не свожу
С него моих очей. Чем долее гляжу,
Тем более томим я грустию тяжелой.

Он писан во весь рост. Чело, как череп голый,
Высоко лоснится, и, мнится, залегла
Там грусть великая. Кругом - густая мгла;
За ним - военный стан. Спокойный и угрюмый,
Он, кажется, глядит с презрительною думой.
Свою ли точно мысль художник обнажил,
Когда он таковым его изобразил,
Или невольное то было вдохновенье, -
Но Доу дал ему такое выраженье.

О вождь несчастливый! Суров был жребий твой:
Все в жертву ты принес земле тебе чужой.
Непроницаемый для взгляда черни дикой,
В молчанье шел один ты с мыслию великой,
И, в имени твоем звук чуждый невзлюбя,
Своими криками преследуя тебя,
Народ, таинственно спасаемый тобою,
Ругался над твоей священной сединою.
И тот, чей острый ум тебя и постигал,
В угоду им тебя лукаво порицал...
И долго, укреплен могущим убежденьем,
Ты был неколебим пред общим заблужденьем;
И на полупути был должен наконец
Безмолвно уступить и лавровый венец,
И власть, и замысел, обдуманный глубоко, -
И в полковых рядах сокрыться одиноко.
Там, устарелый вождь! как ратник молодой,
Свинца веселый свист заслышавший впервой,
Бросался ты в огонь, ища желанной смерти, -
Вотще! -
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

О люди! жалкий род, достойный слез и смеха!
Жрецы минутного, поклонники успеха!
Как часто мимо вас проходит человек,
Над кем ругается слепой и буйный век,
Но чей высокий лик в грядущем поколенье
Поэта приведет в восторг и в умиленье!



ТУЧА

Последняя туча рассеянной бури!
Одна ты несешься по ясной лазури,
Одна ты наводишь унылую тень,
Одна ты печалишь ликующий день.

Ты небо недавно кругом облегала,
И молния грозно тебя обвивала;
И ты издавала таинственный гром
И алчную землю поила дождем.

Довольно, сокройся! Пора миновалась,
Земля освежилась, и буря промчалась,
И ветер, лаская листочки древес,
Тебя с успокоенных гонит небес.


ИЗ А. ШЕНЬЕ

Покров, упитанный язвительною кровью,
Кентавра мстящий дар, ревнивою любовью
Алкиду передан. Алкид его приял.
В божественной крови яд быстрый побежал.
Се - ярый мученик, в ночи скитаясь, воет;
Стопами тяжкими вершину Эты роет;
Гнет, ломит древеса; исторженные пни
Высоко громоздит; его рукой они
В костер навалены; он их зажег; он всходит;
Недвижим на костре он в небо взор возводит;
Под мышцей палица; в ногах немейский лев
Разостлан. Дунул ветр; поднялся свист и рев;
Треща горит костер; и вскоре пламя, воя,
Уносит к небесам бессмертный дух героя.


* * *

I.
На Испанию родную
Призвал мавра Юлиан.
Граф за личную обиду
Мстить решился королю.

Дочь его Родрик похитил,
Обесчестил древний род;
Вот за что отчизну предал
Раздраженный Юлиан.

Мавры хлынули потоком
На испанские брега.
Царство готфов миновалось,
И с престола пал Родрик.

Готфы пали не бесславно:
Храбро билися они,
Долго мавры сомневались,
Одолеет кто кого.

Восемь дней сраженье длилось;
Спор решен был наконец:
Был на поле битвы пойман
Конь любимый короля;

Шлем и меч его тяжелый
Были найдены в пыли.
Короля почли убитым,
И никто не пожалел.

Но Родрик в живых остался,
Бился он все восемь дней -
Он сперва хотел победы,
Там уж смерти лишь алкал.

И кругом свистали стрелы,
Не касаяся его,
Мимо дротики летали,
Шлема меч не рассекал.

Напоследок, утомившись,
Соскочил с коня Родрик,
Меч с запекшеюся кровью
От ладони отклеил,

Бросил об земь шлем пернатый
И блестящую броню.
И спасенный мраком ночи
С поля битвы он ушел.

II.
От полей кровавой битвы
Удаляется Родрик;
Короля опередила
Весть о гибели его.

Стариков и бедных женщин
На распутьях видит он;
Все толпой бегут от мавров
К укрепленным городам.

Все, рыдая, молят бога
О спасенье христиан,
Все Родрика проклинают;
И проклятья слышит он.

И с поникшею главою
Мимо их пройти спешит,
И не смеет даже молвить:
Помолитесь за него.

Наконец на берег моря
В третий день приходит он,
Видит темную пещеру
На пустынном берегу.

В той пещере он находит
Крест и заступ - а в углу
Труп отшельника и яму,
Им изрытую давно.

Тленье трупу не коснулось,
Он лежит, окостенев,
Ожидая погребенья
И молитвы христиан.

Труп отшельника с молитвой
Схоронил      король
И в пещере поселился
Над могилою его.

Он питаться стал плодами
И водою ключевой;
И себе могилу вырыл,
Как предшественник его.

Короля в уединенье
Стал лукавый искушать,
И виденьями ночными
Краткий сон его мутить.

Он проснется с содроганьем,
Полон страха и стыда;
Упоение соблазна
Сокрушает дух его.

Хочет он молиться богу
И не может. Бес ему
Шепчет в уши звуки битвы
Или страстные слова.

Он в унынии проводит
Дни и ночи недвижим,
Устремив глаза на море,
Поминая старину.

III.
Но отшельник, чьи останки
Он усердно схоронил,
За него перед всевышним
Заступился в небесах.

В сновиденье благодатном
Он явился королю,
Белой ризою одеян
И сияньем окружен.

И король, объятый страхом,
Ниц повергся перед ним,
И вещал ему угодник:
"Встань - и миру вновь явись.

Ты венец утратил царский,
Но господь руке твоей
Даст победу над врагами,
А душе твоей покой".

Пробудясь, господню волю
Сердцем он уразумел,
И, с пустынею расставшись,
В путь отправился король.


* * *

Кто из богов мне возвратил
Того, с кем первые походы
И браней ужас я делил,
Когда за призраком свободы
Нас Брут отчаянный водил?
С кем я тревоги боевые
В шатре за чашей забывал
И кудри, плющем увитые,
Сирийским мирром умащал?

Ты помнишь час ужасный битвы,
Когда я, трепетный квирит,
Бежал, нечестно брося щит,
Творя обеты и молитвы?
Как я боялся! как бежал!
Но Эрмий сам незапной тучей
Меня покрыл и вдаль умчал
И спас от смерти неминучей.

А ты, любимец первый мой,
Ты снова в битвах очутился...
И ныне в Рим ты возвратился
В мой домик темный и простой.
Садись под сень моих пенатов.
Давайте чаши. Не жалей
Ни вин моих, ни ароматов.
Венки готовы. Мальчик! лей.
Теперь некстати воздержанье:
Как дикий скиф хочу я пить.
Я с другом праздную свиданье,
Я рад рассудок утопить.


СТРАННИК

I
Однажды странствуя среди долины дикой,
Незапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
"Что делать буду я? Что станется со мной?"

II
И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно.
Уныние мое всем было непонятно.
При детях и жене сначала я был тих
И мысли мрачные хотел таить от них;
Но скорбь час от часу меня стесняла боле;
И сердце наконец раскрыл я поневоле.

"О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена! -
Сказал я, - ведайте: моя душа полна
Тоской и ужасом, мучительное бремя
Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время:
Наш город пламени и ветрам обречен;
Он в угли и золу вдруг будет обращен,
И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? о горе, горе!"

III
Мои домашние в смущение пришли
И здравый ум во мне расстроенным почли.
Но думали, что ночь и сна покой целебный
Охолодят во мне болезни жар враждебный.
Я лег, но во всю ночь все плакал и вздыхал
И ни на миг очей тяжелых не смыкал.
Поутру я один сидел, оставя ложе.
Они пришли ко мне; на их вопрос я то же,
Что прежде, говорил. Тут ближние мои,
Не доверяя мне, за должное почли
Прибегнуть к строгости. Они с ожесточеньем
Меня на правый путь и бранью и презреньем
Старались обратить. Но я, не внемля им,
Все плакал и вздыхал, унынием тесним.
И наконец они от крика утомились
И от меня, махнув рукою, отступились,
Как от безумного, чья речь и дикий плач
Докучны и кому суровый нужен врач.

IV
Пошел я вновь бродить, уныньем изнывая
И взоры вкруг себя со страхом обращая,
Как узник, из тюрьмы замысливший побег,
Иль путник, до дождя спешащий на ночлег.
Духовный труженик - влача свою веригу,
Я встретил юношу, читающего книгу.
Он тихо поднял взор - и вопросил меня,
О чем, бродя один, так горько плачу я?
И я в ответ ему: "Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный -
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит".
          "Коль жребий твой таков, -
Он возразил, - и ты так жалок в самом деле,
Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?"
И я: "Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?"
Тогда: "Не видишь ли, скажи, чего-нибудь", -
Сказал мне юноша, даль указуя перстом.
Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
"Я вижу некий свет", - сказал я наконец.
"Иди ж,- он продолжал, - держись сего ты света;
Пусть будет он тебе единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!" - И я бежать пустился в тот же миг.

V
Побег мой произвел в семье моей тревогу,
И дети и жена кричали мне с порогу,
Чтоб воротился я скорее. Крики их
На площадь привлекли приятелей моих;
Один бранил меня, другой моей супруге
Советы подавал, иной жалел о друге,
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал;
Иные уж за мной гнались; но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле,
Дабы скорей узреть - оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.


* * *

      ...Вновь я посетил
Тот уголок земли, где я провел
Изгнанником два года незаметных.
Уж десять лет ушло с тех пор - и много
Переменилось в жизни для меня,
И сам, покорный общему закону,
Переменился я - но здесь опять
Минувшее меня объемлет живо,
И, кажется, вечор еще бродил
Я в этих рощах.
       Вот опальный домик,
Где жил я с бедной нянею моей.
Уже старушки нет - уж за стеною
Не слышу я шагов ее тяжелых,
Ни кропотливого ее дозора.

Вот холм лесистый, над которым часто
Я сиживал недвижим - и глядел
На озеро, воспоминая с грустью
Иные берега, иные волны...
Меж нив златых и пажитей зеленых
Оно, синея, стелется широко;
Через его неведомые воды
Плывет рыбак и тянет за собой
Убогий невод. По брегам отлогим
Рассеяны деревни - там за ними
Скривилась мельница, насилу крылья
Ворочая при ветре...
       На границе
Владений дедовских, на месте том,
Где в гору подымается дорога,
Изрытая дождями, три сосны
Стоят - одна поодаль, две другие
Друг к дружке близко, - здесь, когда их мимо
Я проезжал верхом при свете лунном,
Знакомым шумом шорох их вершин
Меня приветствовал. По той дороге
Теперь поехал я и пред собою
Увидел их опять. Они все те же,
Все тот же их, знакомый уху шорох -
Но около корней их устарелых
(Где некогда все было пусто, голо)
Теперь младая роща разрослась,
Зеленая семья; кусты теснятся
Под сенью их как дети. А вдали
Стоит один угрюмый их товарищ,
Как старый холостяк, и вкруг него
По-прежнему все пусто.
       Здравствуй, племя
Младое, незнакомое! не я
Увижу твой могучий поздний возраст,
Когда перерастешь моих знакомцев
И старую главу их заслонишь
От глаз прохожего. Но пусть мой внук
Услышит ваш приветный шум, когда,
С приятельской беседы возвращаясь,
Веселых и приятных мыслей полон,
Пройдет он мимо вас во мраке ночи
И обо мне вспомянет.


* * *

Я думал, сердце позабыло
Способность легкую страдать,
Я говорил: тому, что было,
Уж не бывать! уж не бывать!
Прошли восторги, и печали,
И легковерные мечты...
Но вот опять затрепетали
Пред мощной властью красоты.


НА ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ ЛУКУЛЛА
ПОДРАЖАНИЕ ЛАТИНСКОМУ.

Ты угасал, богач младой!
Ты слышал плач друзей печальных.
Уж смерть являлась за тобой
В дверях сеней твоих хрустальных.
Она, как втершийся с утра
Заимодавец терпеливый,
Торча в передней молчаливой,
    Не трогалась с ковра.

В померкшей комнате твоей
Врачи угрюмые шептались.
Твоих нахлебников, цирцей
Смущеньем лица омрачались;
Вздыхали верные рабы
И за тебя богов молили,
Не зная в страхе, что сулили
    Им тайные судьбы.

А между тем наследник твой,
Как ворон к мертвечине падкий,
Бледнел и трясся над тобой,
Знобим стяжанья лихорадкой.
Уже скупой его сургуч
Пятнал замки твоей конторы;
И мнил загресть он злата горы
    В пыли бумажных куч.

Он мнил: "Теперь уж у вельмож
Не стану няньчить ребятишек;
Я сам вельможа буду тож;
В подвалах, благо, есть излишек.
Теперь мне честность - трын-трава!
Жену обсчитывать не буду,
И воровать уже забуду
    Казенные дрова!"

Но ты воскрес. Твои друзья,
В ладони хлопая, ликуют;
Рабы, как добрая семья,
Друг друга в радости целуют;
Бодрится врач, подняв очки;
Гробовый мастер взоры клонит;
А вместе с ним приказчик гонит
    Наследника в толчки.

Так жизнь тебе возвращена
Со всею прелестью своею;
Смотри: бесценный дар она;
Умей же пользоваться ею;
Укрась ее; года летят,
Пора! Введи в свои чертоги
Жену красавицу - и боги
    Ваш брак благословят.


ПИР ПЕТРА ПЕРВОГО

Над Невою резво вьются
Флаги пестрые судов;
Звучно с лодок раздаются
Песни дружные гребцов;
В царском доме пир веселый;
Речь гостей хмельна, шумна;
И Нева пальбой тяжелой
Далеко потрясена.

Что пирует царь великий
В Питербурге-городке?
Отчего пальба и клики
И эскадра на реке?
Озарен ли честью новой
Русский штык иль русский флаг?
Побежден ли швед суровый?
Мира ль просит грозный враг?

Иль в отъятый край у шведа
Прибыл Брантов утлый бот,
И пошел навстречу деда
Всей семьей наш юный флот,
И воинственные внуки
Стали в строй пред стариком,
И раздался в честь Науки
Песен хор и пушек гром?

Годовщину ли Полтавы
Торжествует государь,
День, как жизнь своей державы
Спас от Карла русский царь?
Родила ль Екатерина?
Именинница ль она,
Чудотворца-исполина
Чернобровая жена?

Нет! Он с подданным мирится;
Виноватому вину
Отпуская, веселится;
Кружку пенит с ним одну;
И в чело его целует,
Светел сердцем и лицом;
И прощенье торжествует,
Как победу над врагом.

Оттого-то шум и клики
В Питербурге-городке,
И пальба и гром музыки
И эскадра на реке;
Оттого-то в час веселый
Чаша царская полна,
И Нева пальбой тяжелой
Далеко потрясена.


ПОДРАЖАНИЕ АРАБСКОМУ

Отрок милый, отрок нежный,
Не стыдись, навек ты мой;
Тот же в нас огонь мятежный,
Жизнью мы живем одной.
Не боюся я насмешек:
Мы сдвоились меж собой,
Мы точь-в-точь двойной орешек
Под единой скорлупой.


* * *

В Академии наук
Заседает князь Дундук.
Говорят, не подобает
Дундуку такая честь;
Почему ж он заседает?
Потому что <жопа> есть.



    1836




Д. В. ДАВЫДОВУ

Тебе, певцу, тебе, герою!
Не удалось мне за тобою
При громе пушечном, в огне
Скакать на бешеном коне.
Наездник смирного Пегаса,
Носил я старого Парнаса
Из моды вышедший мундир:
Но и по этой службе трудной,
И тут, о мой наездник чудный,
Ты мой отец и командир.
Вот мой Пугач: при первом взгляде
Он виден - плут, казак прямой!
В передовом твоем отряде
Ур