Поиск:   
Классическая литература | Сочинения | ЕГЭ 2011 | Биографии Авторов | Краткие изложения | ГДЗ | Английский | Рефераты | Интересные статьи | Контакты
Поддержите ресурс, разместив нашу кнопку на своем сайте
получить код >>
  Реклама:

ГДЗ - Готовые Домашние Задания

Собрание различных готовых домашних заданий (ГДЗ) для школьников по различным дисциплинам школьной программы!



Английский язык

ГДЗ | Английский

7 класс | 8 класс | 9 класс | 10 класс | 11 класс | Для углубленного изучения |

Книга для чтения | Рабочая тетрадь |


Happy English 2. Счастливый английский 2. Рабочая тетрадь №1
Кауфман М.Ю., Кауфман К.И.
7-9 класс
гдз недоступны
Happy English 2. Счастливый английский 2. Рабочая тетрадь №2
Кауфман М.Ю., Кауфман К.И.
7-9 класс
гдз недоступны
Happy English 2. Счастливый английский 2. Рабочая тетрадь №3
Кауфман М.Ю., Кауфман К.И.
7-9 класс
гдз недоступны
Happy English 3. Счастливый английский 3. Рабочая тетрадь №1, 10-11 класс
Кауфман М.Ю., Кауфман К.И.
гдз недоступны
Happy English 3. Счастливый английский 3. Рабочая тетрадь №2, 10-11 класс
Кауфман М.Ю., Кауфман К.И.
гдз недоступны
Happy English 3. Счастливый английский 3. Рабочая тетрадь №3, 10-11 класс
Кауфман М.Ю., Кауфман К.И.
гдз недоступны

 

Случайные авторы

Чехов Антон Павлович

Русский писатель, драматург. (29 января 1860 — 15 июля 1904) 

Тургенев Иван Сергеевич

Русский писатель, поэт. (28 октября (9 ноября) 1818 — 22 августа (3 сентября) 1883)

Пушкин Александр Сергеевич

Русский поэт, драматург и прозаик. (26 мая (6 июня) 1799 — 29 января (10 февраля) 1837)

Смотреть всех авторов

Случайные произведения

Не от мира сего

Warning: include(): http:// wrapper is disabled in the server configuration by allow_url_include=0 in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(http://ref.zeyn.ru/size.txt): failed to open stream: no suitable wrapper could be found in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(): Failed opening 'http://ref.zeyn.ru/size.txt' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php:/usr/share/pear') in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

   
   ЛИЦА:
   
   Виталий Петрович Кочуев, важный господин, средних лет, служащий в частном банке.
   Ксения Васильевна, его жена.
   Макар Давыдыч Елохов, пожилой человек, проживший большое состояние.
   Фирс Лукич Барбарисов, молодой человек, по наружности очень скромный.
   Ардалион Мартыныч Муругов, богатый барин, живущий очень широко.
   Хиония Прокофьевна, экономка.
   Мардарий, лакей.
    Кабинет, изящно меблированный; большой стол, заваленный бумагами, шахматный столик и проч. Две двери: прямо - в большую приемную залу; направо от
   актеров - в уборную Кочуева.
   
   ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
   
   Елохов входит из приемной, Мардарий входит из уборной с подносом, на
   котором пустая бутылка шампанского.
   
   Елохов. Что это? Шампанское пьют? Пивали и мы шампанское, пивали, друг, пивали. Кто там у него?
   Мардарий. Ардалион Мартыныч. Уж извольте немножко подождать.
   Елохов. Посылал ведь он за мной.
   Мардарий. Знаю-с. Да приказывали, как придет, говорят, Макар Давыдыч, так попроси подождать в кабинете.
   Елохов. Делами занимаются?
   Мардарий. Так точно-с.
   Елохов. Важными, должно быть?
   Мардарий. Само собою-с. Уж важней наших делов нет-с. Потому как через ихние руки большие миллионы свой оборот имеют. При таком колесе без рассмотрения нельзя: каждая малость рассудка требует.
   Елохов. То-то они, должно быть, для рассудка шампанское-то и пьют.
   Мардарий. Да, ведь уж Ардалион Мартыныч без этого напитку не могут; они даже во всякое время-с. Как они приезжают, так уж мы и знаем-с, без всякого приказания.
   Елохов (садясь). Эх, эх! Пивали, друг, и мы.
   Мардарий. Как не пить-с! Да отчего ж господам и не кушать, если есть такое расположение? Хмельного в шампанском нет; только одно звание, что вино; и пьют его больше для прохлаждения: так не с пивом же или квасом сравнять. Да хоть бы и лимонад... Пьешь его - сладко, а выпил - пустота какая-то. Конечно, другой в деньгах стеснение видит, так уж тому ни в чем развязки нет; весь человек связан.
   Елохов. Какая уж развязка без денег!
   Мардарий. Потому крыльев нет. И рад бы полететь, да взяться нечем.
   Елохов. Полететь-то и без крыльев можно; влезь на колокольню повыше, да и лети оттуда. Одна беда: без крыльев сесть-то на землю хорошенько не сумеешь: либо плашмя придешься, либо вниз головой.
   Мардарий. Это точно-с. А Ардалиону Мартынычу стеснять себя какая оказия, коли у них состояние даже сверх границ! И характер у них такой: что им в голову пришло, сейчас подай! О цене не спрашивают. Тоже иногда послушаешь их разговор-то...
   Елохов. А что?
   Мардарий. Да уж оченно хорошо, барственно разговаривают. Спрашивают как-то барин у Ардалиона Мартыныча: "А ведь ты, должно быть, в год много денег проживаешь?" А Ардалион Мартыныч им на ответ: "А почем я знаю. Я живу, как мне надобно, а уж там в конторе сочтут, сколько я прожил. Мне до этого дела нет". Так и отрезали; значит, шабаш, кончен разговор. Благородно. (Прислушиваясь.) Кажется, идут-с. (Уходит в среднюю дверь.)
   
   Из боковой двери выходят Кочуев и Муругов.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ
   
   Елохов, Кочуев и Муругов.
   
   Кочуев. Макар, здравствуй!
   Елохов. Здравствуй! (Кланяется Муругову; тот молча подает ему руку.)
   Муругов (Кочуеву). Ну, так как же, Виталий Петрович?
   Кочуев. Не могу, никак не могу; уж я вам сказал. Прошу у вас отпуска по домашним обстоятельствам.
   Муругов. Что такое за "домашние обстоятельства"? Я этого не понимаю. Дом, домашние обстоятельства! Что вы птенец, что ли, беззащитный? Те только боятся из гнезда вылететь. У порядочного человека везде дом: где он, там и дом.
   Елохов (Кочуеву). Куда это тебя манят?
   Муругов. Пикник у нас завтра, легкий обед по подлиске.
   Елохов. А позвольте узнать, почем с физиономии?
   Муругов. Рублей по 300 выйдет. Не угодно ли?
   Елохов. Ого! Было время, не отказался бы, а теперь не по карману.
   Муругов. Недорого: с дамами; букеты дамам прямо из Ниццы, фрукты, рыба тоже из Франции. Разочтите!
   Кочуев. Не зовите его; он у нас философ.
   Елохов. "Философ"! Пожалуй, и философ, да только поневоле.
   Муругов. Как поневоле?
   Елохов. Прожил состояние, вот и философствую. Что ж больше-то делать? Все-таки, занятие. А будь у меня деньги, так кто б мне велел? С деньгами философией заниматься некогда, другого дела много. А без денег у человека досуг; вот от скуки и философствуй!
   Кочуев. Нет, уж дня два-три, а может быть, и неделю, я не ваш. Деньги, если угодно, я заплачу, а быть не могу.
   Муругов. Что вы! Да разве нам деньги нужны? Нам люди нужны. Скучно будет без вас.
   Кочуев. Не могу, решительно не могу.
   Муругов. Ну, как хотите. После сами будете жалеть.
   Кочуев. Знаю, знаю, что буду жалеть, да что ж делать!
   Муругов. Я все-таки завтра за вами заеду: может быть, и надумаете. До свиданья! (Подает руку Кочуеву и Елохову и уходит. Кочуев его провожает и возвращается.)
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ
   
   Елохов, Кочуев, потом Мардарий.
   
   Елохов. Ты посылал за мной; ну, вот я и пришел. Зачем я тебе понадобился? В шахматы, что ли, играть? Так давай! Я сегодня в расположении, 300 рублей выиграю и запишусь на пикник.
   Кочуев. Я хочу поделиться с тобой радостью.
   Елохов. Двести тысяч выиграл?
   Кочуев. Больше. Жена приедет.
   Елохов. Когда?
   Кочуев. Да сейчас или завтра. Сегодня утром депешу получил.
   Елохов. Да, действительно радость. Ну, поздравляю! А я было уж думал...
   Кочуев. Что?
   Елохов. Да нехорошо.
   Кочуев. И я было думал, что нехорошо...
   Елохов. Да скажи, пожалуйста, что у вас вышло? Отчего она из-за границы не вернулась к тебе, а проехала прямо в деревню?
   Кочуев. А вот слушай! Вся моя беда в том, что я женился на очень добродетельной девушке. Это была большая ошибка. На таких девушек надо любоваться издали, а в жены они нам не годятся.
   Елохов. Ну, это парадокс! Во-первых, на них расходу меньше.
   Кочуев. Что расходы! Расходы не важное дело. А каково иметь перед собой ежеминутно строгого цензора нравов! Ты ждешь от жены наивности, веселости, ласки, а она тебе в душу глядит, точно допрашивает. Ты знаешь, теща моя очень богата, но порядочная ханжа, женщина с предрассудками и причудами какого-то особого старообрядческого оттенка. В таких же понятиях воспитала она и дочерей. Сама-то она из купеческого рода, только была замужем за генералом. При жизни-то его она молчала, рта не смела разинуть, а как муж умер, она вздумала быть генеральшей; ну, и чудит. Мне Ксения понравилась, да и денег обещали за ней очень много, соблазн был очень велик. Я понадеялся на себя, думал, что сумею перевоспитать ее, изменить ее взгляд на жизнь и заставить жить, как все люди живут. Не тут-то было: она оказалась сильней меня. У них есть своего рода логика, с которой бороться трудно.
   Елохов. Сильны-то у них капризы, а логики им не полагается.
   Кочуев. Нет, логика. Да вот тебе пример. Уговорил я ее ехать в оперетку. По-моему, хорошо исполненная оперетка самое лучшее средство для развития женщин застенчивых и очень скромных. Тогда приехала из Парижа какая-то опереточная знаменитость. Играли какую-то разудалую пьесу, живо, остроумно, изящно. Только одну арию, довольно скабрёзного содержания, героиня сопровождала уж очень смелыми жестами, по-парижски, ничем не стесняясь. В театре поднялась буря, грохот; стон стоит от восторга; заставляют повторить. Жена моя вся вспыхнула и обратилась ко мне с вопросом: "Что, это хорошо?" Я, знаешь, стал так и сяк оправдывать и актрису, и публику, и этот род представлений. Она ничего слушать не хочет, уставила на меня глаза в упор и твердит одно: "Нет, ты скажи, хорошо это или нет?.." Куда ж тут деваться? Нет, говорю, не хорошо. А если, говорит, не хорошо, так зачем же ты повез меня, зачем и сам ездишь?
   Елохов. Да, это действительно логика.
   Кочуев. Потом я начал было ее современными натуральными романами просвещать. Романы она покидала под стол, а один маменьке свезла. От той мне такой нагоняй был, что я не знал, как ноги унести. Тут скоро прослышала она про мои закулисные грешки в оперетке. В этом услужил мне один милый юноша; он вертится кругом моей тещи, за сестрой моей жены ухаживает, то есть за ее приданым. Поднялась буря. Я думал отразить нападение нападением, стал упрекать в ревности, доказывать, какой это гнусный порок, как он разрушает семейное счастье. Не помогло. На мой горячий монолог она мне ответила самым решительным тоном, знаешь что?
   Елохов. Почем мне знать? Я не сердцевед.
   Кочуев. Нет, говорит, это не ревность. Если б ты увлекся женщиной хорошей, увлекся ее умом, достоинствами, я, может быть, и чувствовала бы ревность; но ты падаешь очень низко, ты перестал быть равным мне, ты попадаешь в число людей, которых я равнодушно презираю. Любить такого человека я не могу, значит не могу и быть его женой; это безнравственно, грешно.
   Елохов. Да, это строго.
   Кочуев. Я был уничтожен; оставалось одно средство: раскаяние. Я искренно раскаялся. Мое раскаяние она приняла с светлой улыбкой и простила меня. Тут отчего-то она стала прихварывать, а потом и совсем расхворалась, нервы ее совершенно расстроились. Не знаю, виноват ли я в этой ее болезни, или нет. Должно быть, немножко виноват. Доктора отправили ее за границу. Она до самого отъезда была очень любезна со мной, и мы расстались трогательно. Но вот что странно: начинаю я получать от нее письма с упреками, что я веду без нее безнравственную жизнь, и одно письмо грознее другого.
   Елохов. Как это странно!
   Кочуев. Из-за границы она даже не заехала ко мне, а проехала прямо в деревню. И оттуда такие же письма. Сначала я оправдывался, потом махнул рукой и перестал отвечать.
   Елохов. Да, ты мне тогда сказывал.
   Кочуев. Это одно, а теперь другое. Теща всех денег, которые обещала за дочерью, сразу не выдала; остальные, говорит (а остальных около ста тысяч), через год, когда увижу, что вы согласно живете. А уж какое согласие! Сам видишь.
   Елохов. Затруднительное положение!
   Кочуев. Как я уже сказал тебе, я решился выдержать и не писать к жене, но выдержал не долго. Ты знаешь, в каком я обществе живу; все миллионщики, бросают деньги не жалея, а уж я от компании отстать не могу. Да и дома без хозяйки пропасть лишнего расходу. Вот я и стал в расчетах путаться. Вот видишь, какая гора счетов разных. Не то чтоб я был должен много, нет; все мелочи; а все-таки неприятно. Нет ничего хуже, как эти мелкие счеты: каретникам да шорникам, мебельщикам да драпировщикам! Вот я и стал о жене подумывать, и чудное дело, братец: чем больше я о ней думал, тем больше в нее влюблялся, тем больше открывал в ней достоинств, которых не замечал прежде. И сел я писать ей письмо. Напишу и изорву, потом примусь за другое, за третье, и все рву. Пишу это я ей письма и чувствую, чувствую, что сам перерождаюсь, становлюсь лучше; жизнь моя мне показалась пошлой, глупой; ну, просто, сам себя стыжусь. Чудо, братец!
   Елохов. Нет, это бывает, когда раздумаешься.
   Кочуев. Ну, наконец, написал ей большое письмо, нежное, искреннее, перечитал его раз пять и послал. Я ей подробно изложил свое настоящее положение, свой образ мыслей и всю свою прежнюю жизнь.
   Елохов. Да уж коли ты решился расстаться с прошлым, так уж надо стряхнуть с себя все, откровенно во всем признаться, покаяться.
   Кочуев. Как откровенно! Да разве это можно?
   Елохов. А то как же еще? А после, пожалуй, что-нибудь выйдет наружу; она скажет, что ты ее обманывал. Опять недоверие, подозрение.
   Кочуев. Нет, зачем ей все знать? Как можно! Помилуй! Стало быть, и про коляску для мадемуазель Клеманс написать, и про все ее магазинные счеты, по которым я платил и еще должен заплатить? Зачем же я ее праведную душу буду грязнить своими признаниями?
   Елохов. Да и то правда. Ну, а как насчет жиэни-то? Ты решился совсем, окончательно?
   Кочуев. Окончательно и бесповоротно.
   Елохов. Значит, все оставил?
   Кочуев. Все.
   Елохов. И мамзель Клеманс?
   Кочуев. Конечно, еще бы!
   Елохов. Давно ли?
   Кочуев. Недавно-то недавно, но только уж все кончено. Да ты, кажется, сомневаешься? Так вот тебе доказательство! (Берет со стола книгу.) Видишь? Книг накупил душеспасительных, читаю, стараюсь вникать.
   Елохов. И действует?
   Кочуев. Да, кроме шуток. Заметно серьезней становлюсь: уж прежнего образа мыслей нет; вижу, братец, вижу, что все это суета. Теперь уж жизнь пойдет другая; я торгую для Ксении Васильевны имение в Крыму, и мы поедем туда с ней вместе.
   Елохов. Когда же ты ждешь Ксению Васильевну?
   Кочуев. Да, вероятно, завтра, а может быть, и сегодня если поторопится. Экипаж и человека я уже послал. Надо было поехать самому встретить, да мне необходимо быть в театре, хоть на полчаса, хоть только показаться своим. Новая оперетка нынче. Да Ксения, вероятно, завтра приедет, а впрочем, я скоро ворочусь; если что, так ты пришли за мной. Входит Мардарий.
   Мардарий. Фирс Лукич Барбарисов.
   Кочуев. Проси.
   
   Мардарий уходит.
    Вот он, гусь-то лапчатый! С ним надо осторожней; вероятно, с подсылом от тещи.
   
   Входит Барбарисов.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
   
   Кочуев, Елохов и Барбарисов.
   
   Барбарисов. Честь имею кланяться! Я к вам по Поручению Евлампии Платоновны.
   Кочуев. Извините, мне сейчас нужно ехать.
   Барбарисов. Я вас не задержу, я на несколько минут. Евлампия Платоновна поручила мне спросить вас, не имеете ли вы каких известий от Ксении Васильевны?
   Кочуев. То есть каких известий? Об ее здоровье, что ли? Так она здорова.
   Барбарисов. О здоровье мы знаем; нет ли каких особенных известий?
   Кочуев. Особенных никаких.
   Барбарисов. Евлампия Платоновна получили телеграмму от Ксении Васильевны.
   Кочуев. А получила телеграмму, так, значит, получила и известия.
   Барбарисов. Ксения Васильевна уведомляет, что она едет сюда.
   Кочуев. Да, я жду ее.
   Барбарисов. Евлампия Платоновна интересуется знать, зачем, собственно, Ксения Васильевна приедет.
   Кочуев. Представьте, и я тем же интересуюсь, и только что хотел ехать к Евлампии Платоновне спросить у нее, зачем жена моя едет ко мне.
   Барбарисов. Вы шутите, вы должны знать.
   Кочуев. Решительно не знаю... имею некоторые предположения.
   Барбарисов. И мы имеем; но ваши, конечно, вернее. Так как же вы полагаете?
   Кочуев. По зрелом размышлении, я полагаю, что жена моя едет за тем же, за чем все домой ездят. Вот и я тоже, куда ни поеду, в театр ли, в клуб ли, всегда домой возвращаюсь. По русской пословице: в гостях хорошо, а дома лучше.
   Барбарисов. Но Ксения Васильевна очень долго не возвращалась, так что можно было думать...
   Кочуев. Думать можно все, что угодно, это никому не запрещается. Здесь климат был вреден для ее здоровья.
   Барбарисов. А теперь?
   Кочуев. А теперь она настолько поправилась, что может жить и здесь. Извините! Мне пора ехать.
   Барбарисов. Извините меня, что я вас задержал. Позвольте мне написать у вас две-три строчки Евлампии Платоновне. Я пошлю с кучером, а самому мне заезжать к ней некогда.
   Кочуев. Сделайте одолжение! Вот вам и бумага и все, что нужно. (Идет к двери.)
   Елохов. Виталий Петрович, Виталий Петрович!
   Кочуев. Что тебе?
   Елохов. Два слова.
   Кочуев. Так поди сюда! (Кочуев и Елохов уходят в дверь направо.)
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ПЯТОЕ
   
   Барбарисов один.
   
   Барбарисов. Хитрит. Он знает, это по всему заметно. Тут непременно какая-нибудь штука с его стороны. Не к тещиным ли капиталам подбирается? Надо держать ухо востро. (Садится к столу и пишет письмо, потом, поминутно оглядываясь, разбирает разбросанные в беспорядке по столу бумаги.) Вот документик-то интересный! Экая прелесть! А вот и еще! Это приобресть не мешает на всякий случай. (Оглядывается на дверь, берет со стола два листка и кладет в карман. Потом укладывает письмо в конверт мь, не торопясь, тщательно надписывает адрес.)
   
   Входят Елохов и Кочуев с шляпой и в перчатках.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ШЕСТОЕ
   
   Барбарисов, Елохов и Кочуев.
   
   Кочуев. До свиданья! (Подает руку Барбарисову и Елохову.)
   Барбарисов. Ничего не прикажете сказать Евлампии Платановые?
   Кочуев. Скажите, что почтительнейше целую ее ручки, и больше ничего. (Елохову.) Так ты распорядись, как я тебе сказал. (Уходит.)
   Барбарисов (берет шляпу). Не много же интересного я могу сообщить Евлампии Платоновне.
   Елохов. Да что за нетерпение! Завтра же, вероятно, Евлампия Платоновна узнает от самой Ксении Васильевны, зачем она приехала.
   Барбарисов. Евлампия Платоновна себя не помнит от радости, что дочь приедет. Зачем бы она ни приехала, ей все равно, только б видеть дочь. У Ксении Васильевны есть сестра Капитолина Васильевна.
   Елохов. Знаю.
   Барбарисов. Она тоже любит Ксению Васильевну, но благоразумия не теряет. Она находит, что Ксении Васильевне совсем и приезжать не надо.
   Елохов. Это почему же?
   Барбарисов. Да, помилуйте! Она очень больна, мы имеем верные сведения.
   Елохов. Неправда; она сама писала, что здорова.
   Барбарисов. Из эгоистических целей беспокоить, выписывать почти умирающую женщину!..
   Елохов. Про кого вы это? Ничего ведь этого нет.
   Барбарисов. Мне, конечно, все равно; я посторонний человек; одно обидно, что нигде, решительно нигде на свете не найдешь справедливости.
   Елохов. О какой справедливости вы говорите?
   Барбарисов. Да как же! У Евлампии Платоновны две дочери; она должна любить их одинаково. А это на что ж похоже? Для одной готова душу отдать, а другая, как и не дочь.
   Елохов. Да ведь им назначено приданое равное.
   Барбарисов. Да что такое приданое? У Евлампии Платоновны и кроме приданого большой капитал. Кому он достаться-то должен, да весь, весь, неприкосновенно? Это видимое дело... Ксения Васильевна и замуж-то вышла против воли матери; детей у нее нет, а теперь больна, много ль ей и жить-то? Вы не подумайте... Я только о справедливости...
   Елохов. Матери слепы.
   Барбарисов. Да детям-то от этого не легче. Матери к детям слепы, я это знаю; но надо все-таки уметь разбирать хоть посторонних-то людей. Надо же видеть, что один мотает, распутничает, а другой...
   Елохов. Кто это другой-то?
   Барбарисов. Все равно, кто бы он ни был. Есть такой человек, который давно любит Капитолину Васильевну и давно принят у них в доме, как родственник.
   Елохов. Да, понимаю теперь.
   Барбарисов. Евлампия Платоновна женщина особенная; требования ее огромные: и непоколебимые нравственные правила требуются, и красноречивые рассуждения на нравственные темы... В этом семействе добродетели довольно суровые, старинные: и отречение от удовольствий, и строгое воздержание в пище, постничанье... По настоящему-то времени много ли найдется охотников? Ведь это подвиг! Надо его ценить!
   Елохов. А разве не ценят?
   Барбарисов. Ценят-то ценят; нельзя не ценить; а все как-то страшно. Вот любимая дочка явится, глядишь - в маменькином-то капитале и произойдет брешь порядочная. А ведь разочаровываться-то в надеждах не легко. Ведь приносишь жертвы. Тогда только труд и не тяжел, когда имеешь уверенность, что он будет вознагражден впоследствии. Ведь каждую копейку, даром брошенную, жаль. Порок должен быть наказан.
   Елохов. А добродетель награждена?
   Барбарисов. Да-с. А мы видим противное: награждается-то порок. Может быть, вас удивляет, что я неспокойно говорю об этом предмете? Что ж делать! Я такой человек: несправедливость меня возмущает; я хочу, чтоб каждый получал должное, по своим заслугам.
   Елохов. Кабы вашими устами да мед пить.
   Барбарисов. До свиданья!
   Елохов. Честь имею кланяться!
   
   Барбарисов уходит.
   В дверях показывается Хиония Прокофьевна.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ СЕДЬМОЕ
   
   Елохов и Хиония Прокофьевна.
   
   Хиония. Можно войти?
   Елохов. Войдите, Хиония Прокофьевна.
   Хиония. Правда ли, Макар Давыдыч, что барыня приедет?
   Елохов. Правда, Хиония Прокофьевна.
   Хиония. Ох, напрасно, ох, напрасно!
   Елохов. Отчего же напрасно?
   Хиония. Потому как они дама больная, жить в таком городе для них только беспокойство одно. И опять же новые порядки пойдут: с ног собьешься. То не так, другое не так; на больного человека угодить трудно.
   Елохов. Ксения Васильевна не капризна.
   Хиония. Хоша и не капризна, все уж не то, как ежели барин один. Мы уж к ним привыкли, даже всякий взгляд ихний понимаем. Виталий Петрович человек самых благородных правил; они во всякую малость входить не станут; ну, а женское хозяйство совсем другое дело. Виталий Петрович любят, чтобы все было хорошо и в порядке; только ими нужно; а уж до кляузов они не доходят никогда: чтобы, к примеру, каждую копейку усчитывать - они этого стыда не возьмут, потому что мужчина всегда лучше себя понимает, ничем женщина, и гораздо благороднее. А ежели дама в хозяйство входит, так тут очень много всякого вздору бывает; другие дамы до такой низкости доходят, что говядину дома на своих весах перевешивают. Какой же прислуге интересно, когда о ней на манер как о воре понимают? Прислуге жить без доходу тоже нельзя: одним жалованьем не много составишь. Барин наш это очень хорошо понимает; где прислуга пользуется, там она этим местом дорожит, чтобы как не потерять его, а где есть сумление, так уж в прислуге старания нет, а все больше с неудовольствием да как-нибудь. Берите с малого! Хоть бы огарки. Неужели им счет вести? И так каждая малость. Господам внимания нестоющее, а нам на пользу.
   
   Входит Мардарий.
   
   Мардарий. Хиония Прокофьевна, барыня приехали.
   Елохов. Доложите Ксении Васильевне, что я здесь; может быть, она пожелает меня видеть.
   Хиония. Хорошо, доложу-с... (Хиония Прокофьевна уходит.)
   Елохов. Мардарий, надо Виталия Петровича уведомить. Он в театре.
   Мардарий. Да уж я послал. Мы знаем, где их искать. (Уходит.)
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ВОСЬМОЕ
   
   Елохов один.
   
   Елохов. Живой о живом и думает. Вот и экономка, и та сокрушается, что с приездом барыни ей меньше доходу будет, и откровенно объявляет об этом. Виталий Петрович, как понадобились деньги, об жене встосковался, образ жизни переменил. Барбарисов тоже об живом думает, желает тещино состояние все вполне приобресть, безраздельно, чтоб рубля не пропало. Только одна Ксения Васильевна, женщина с большими средствами, с капиталом, о живом не думает, живет как птица, потому что не от мира сего. Ну, понятное дело, люди, которые о живом-то думают, додумались и до ее капитала: "Что, мол, он у нее без призрения находится!" И вот уж на ее капитал два претендента: муж да Барбарисов. Как-то они ее разделят, бедную? Где дело о деньгах идет, там людей не жалеют.
   
   Входит Ксения Васильевна.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ДЕВЯТОЕ
   
   Елохов и Ксения Васильевна.
   
   Елохов. Ксения Васильевна, здравствуйте! Давненько, давненько не видались.
   Ксения. Здравствуйте, Макар Давыдыч.
   Елохов. Как вас бог милует? Устали?
   Ксения (садится). Да, устала. Здоровье попрежнему. Что Виталий Петрович? Как он себя чувствует?
   Елохов. Телесно-то он здоров; пока еще изъяну никакого не заметно; ну, а душевного состояния похвалить нельзя. Сердцем болен. Вы в нем много перемены увидите.
   Ксения. Ах! Да скажите вы мне, пожалуйста, что тут у вас делается? Вы, вероятно, знаете; он от вас ничего не скрывает.
   Елохов. Я все знаю; но что же мне вам сказать-то? Про что изволите спрашивать?
   Ксения. Я так этого боюсь... столько я читала этих ужасов.
   Елохов. Ужасов? Ужасов, бог миловал, никаких нет-с.
   Ксения. Ну, как? Что вы от меня скрываете! Разве это не ужасы: огласка, следствие, потом этот суд? Адвокаты, прокуроры речи там говорят... всю жизнь человека разбирают, семейство его, образ жизни... ничего не щадят. Да это умереть можно от стыда.
   Елохов. Это действительно, Ксения Васильевна; старые люди говорят: от сумы да от тюрьмы не убережешься. Только нам с Виталием Петровичем до этого еще далеко.
   Ксения. Далеко ли, близко ли, да ведь это непременно будет... Уж ожидание-то одно...
   Елохов. Ну, уж и "непременно"! Этого нельзя сказать-с.
   Ксения. Ах, да вы говорите, пожалуйста, откровенно! Не мучьте меня! Я знаю, что есть растрата... Большая она?
   Елохов. Вот вы изволите говорить: растрата. Если уж растрата, так большая, конечно, лучше.
   Ксения. Да почему же?
   Елохов. Когда большая растрата, так дело короче и хлопот меньше. Коли есть характер, так садись равнодушно на скамью подсудимых и отправляйся, куда тебя определят, а коли нет характера, так пулю в лоб; вот и все-с.
   Ксения. Вы меня терзаете.
   Елохов. Какое же терзание? Но понимаю. Мы растрату рассматриваем, так сказать, теоретически, без всякого отношения к личностям. А небольшая растрата, так тут хлопот много: мечется человек, убивается, как бы ее пополнить, чтоб не довести дела до суда; страдает, роковой-то День приближается, а все-таки, глядишь, попадется, как кур во щи. Вот и выходит, что лучше воровать-то большими кушами, покойнее.
   Ксения. Вы сказали "роковой день"... Какой же это роковой день?
   Елохов. Первое число. По первым числам обыкновенно бывает свидетельство касс, а то бывают и внезапные ревизии.
   Ксения. Да ведь первое число через два дня.
   Елохов. Так точно-с, через два дня.
   Ксения (утирая слезы). Хорошо, что я поторопилась. Ну, что ж! Я готова отдать все, чтоб только спасти мужа. Какое же лучшее употребление я могу сделать из своих денег? Да я и постороннему готова...
   Елохов. Да-с, вот куда дело пошло! Так успокойтесь! Ничего этого нет, никакой растраты. Дела его по службе в самом лучшем положении, он, вероятно, скоро будет назначен главным управляющим в одном большом предприятии и будет получать огромное жалование.
   Ксения. Так за что же вы меня мучили напрасно?
   Елохов. Да зачем же вы спрашивали? Откуда вам в голову пришло, что у вашего мужа растрата?
   Ксения. Мне писали.
   Елохов. Кто?
   Ксения. Письмо было без подписи: "Не доверяйте мужу, берегите себя и свое состояние! Оставьте ваши деньги в руках матери! В городе идет слух, что в том банке, где служит ваш муж, большая растрата. Винят главным образом его".
   Елохов. Хорошее письмо! Так жить нельзя, Ксения Васильевна! Или надо совсем разойтись с мужем и утешаться только анонимными письмами, или надо мужу верить и жечь эти письма не читая.
   Ксения. Вы сказали, что Виталий Петрович переменился; что же, он похудел?
   Елохов. Нет, не похудел. Худеть ему никакого расчета нет. Он стал серьезнее: глупых романов не читает, а читает книги дельные; глупых картин по стенам не вешает.
   Ксения. Да вот и в кабинете обстановка совсем другая; бывало, стыдно войти.
   Елохов. Бросил совсем играть в карты, не ездит в оперетку, то есть ездит редко, а не каждый день. Положим, что он, по своей службе, должен постоянно обращаться в компании тузов, миллионщиков, которые проводят время довольно шумно и не очень нравственно, но он с волками живет, а по-волчьи не воет. Прежде, может быть, тоже выл, но теперь перестал. А главная перемена: влюблен.
   Ксения. Как влюблен, в кого?
   Елохов. В вас.
   Ксения (с улыбкой). Ах, какие глупости!
   Елохов. Действительно глупости. Жену довольно любить, а влюбленным быть в нее - это излишняя роскошь. Но уж, видно, он так создан; ему мало быть мужем, ему хочется быть еще любовником своей жены. Вот посмотрите, он вам каждое утро будет букеты подносить.
   Ксения. Что за пустяки! К чему это!
   Елохов. Я сам видел, как он плакал, когда говорил о вас. Это очень понятно: он всегда вас любил; он видит, что вас стараются разлучить, а что теряешь, то кажется вдвое дороже.
   Ксения. Я с вами согласна, но зачем преувеличивать! Любовь слово большое. А то вспомнит про жену, вспомнит, что она добрая женщина, появится у него теплое чувство, а ему сейчас уж представляется, что он влюблен. И себя обманывает и жену. Ведь любовью можно покорить какое угодно сердце... Значит, обманывать не надо, грех. Ведь любовь есть высшее благо, особенно для женщины кроткой.
   Елохов. Не от мира сего.
   Ксения. Ведь это цель нашей жизни, венец всех желаний, торжество! Ведь это та неоцененная редкость, которую ищут все женщины, а находят очень немногие. Женщины кроткие, скромные меньше всего имеют надежды на это счастье; но зато они дороже его ценят. Как они благодарны тем мужьям, которые их любят, на какой пьедестал их ставят! Загляните в душу такой женщины! Ведь это храм, где совершается скромное торжество добродетели. Кроткая женщина не столько радуется тому, что ее любят, сколько торжествует, что род людской не совсем пал, что не одна красота, а и скромное, любящее сердце могут найти себе оценку. Это святое, духовное торжество, это ни с чем несравнимая радость победы добра и честной жизни над злом и развратом. Ну, вот и посудите теперь, честно ли обмануть такую женщину?
   Елохов. Женщину не от мира сего.
   Ксения. Вдруг она видит, что тот, кто плакал перед ней, клялся ей в вечной любви, полюбил другую женщину, которая, кроме презрения, ничего не заслуживает. Что у нее в душе-то делается тогда? Вы знаете, как тяжело переносить незаслуженную обиду; ну, так вот такой-то поступок со стороны мужа есть самая горькая, самая тяжелая обида, какую только можно вообразить. Храм разрушен, осквернен, кумир валится с пьедестала в грязь, вера в торжество добра и честности гибнет. Вместо светлой радости какой-то тяжелый, давящий туман застилает душу - и в этом тумане (уж это наша женская черта) начинаются мучительные грезы. Поминутно представляется, как он ласкается к этой недостойной женщине, как она отталкивает его, говорит ему: "Поди, у тебя есть жена", как он клянется, что никогда не любил жену, что жены на то и созданы, чтоб их обманывать, что жена надоела ему своей глупой кротостью, своими скучными добродетелями. Со мной уж это было один раз. Я не знаю, как я не умерла тогда. У страстной, энергичной женщины явится ревность, она отомстит или мужу, или сопернице, для оскорбленного чувства найдется выход, а кроткая женщина и на протест не решится; для нее все это так гадко покажется, что она только уйдет в себя, сожмется, завянет... Да, цветок она, цветок... Пригреет его солнцем, он распустится, благоухает, радуется; поднимется буря, подует холодный ветер, он вянет без всякого протеста. Конечно, можно и не умереть от такой обиды, а уж жизнь будет надломлена. Женщина сделается или озлобленной, сухой, придирчивой моралисткой, или завянет, как цветок, и уж другой бури, другого мороза не выдержит, свернется. (Пауза.) Да что он, в самом деле, что ли, опять полюбил меня?
   Елохов. Что ж, я взятку, что ль, взял с него?
   Ксения встает, взглядывает на себя в зеркало и опять садится.
   С какой стати мне, старой, седой крысе, обманывать вас?
   Ксения (приглаживая прическу). А вот он взглянет на меня, такую растрепанную, усталую, так авось разочаруется.
   Елохов. Да он вас не за красоту любит. У него только и слов о вашем здоровье, о вашем спокойствии. Он уж приторговал для вас имение в Крыму и хочет устроить свои дела так, чтобы иметь возможность уезжать туда вместе с вами месяца на три, на четыре в год.
   Ксения. Неужели? А я так мечтала об этом; он как будто угадал мои мысли.
   Елохов. Вот и план имения.
   Ксения. Покажите!
   
   Елохов подает план.
    Прелестно! Недалеко от моря и от Ялты. Все это очень хорошо! Я не ожидала. (Опять встает и взглядывает в зеркало.) Но зачем он влюбился в меня? Мы просто будем уважать или, как там говорится, почитать друг друга. (Смеется.) А любовь... Нет, я ее боюсь. Я боюсь... что поверю его любви. Мне как-то больно делается, точно притрагиваюсь к больному месту.
   Елохов. Уж это ваше дело. Как хотите, так и размежевывайтесь.
   Ксения. Не нуждается ли он в деньгах?
   Елохов. Едва ли. А, впрочем, как, чай, не нуждаться! Дом без хозяйки, грабят со всех сторон. Вероятно, путается в расчетах; только серьезных затруднений нет. Да вы с ним сами поговорите, только не пугайте его излишней строгостью.
   Ксения. Уж это завтра; нынче я с ним ни о чем не буду говорить.
   Елохов. Вот, кажется, он приехал. (Подходит к двери.) Бросился на вашу половину. Он теперь весь дом обегает, будет искать вас. Подите к нему.
   
   Ксения уходит.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ДЕСЯТОЕ
   
   Елохов один, потом Мардарий.
   
   Елохов. Кажется, дело улаживается. Теперь можно и домой отправляться, а завтра что бог даст. Доживем, так увидим.
   
   Входит Мардарий.
   
   Мардарий. Виталий Петрович просят вас подождать их.
   Елохов. Подождать? Ну, что ж, можно и подождать. Где он?
   Мардарий. В гостиной с барыней разговаривают,
   Елохов. Чай, обрадовался, Виталий-то Петрович?
   Мардарий. Да как же, помилуйте-с... Столько-то времени не видались... Опять же насчет здоровья сумлевались... Это доведись до всякого, так все одно-с. Мало ли что тут болтали ? Прислуга от ихней маменьки ходит., Только, по видимости, все это пустяки. (Мардарий уходит.)
   
   Входит Кочуев.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ОДИННАДЦАТОЕ
   
   Елохов, Кочуев и потом Мардарий.
   
   Кочуев. Ксения Васильевна просит у тебя извинения; она не выйдет, отдохнуть хочет, устала.
   Елохов. Ну, как она?
   Кочуев. Мила необыкновенно; я уж теперь еще больше влюблен. О деле, говорит, завтра: "Утро вечера мудренее". Поцеловала меня... Холодненько немножко, а все-таки любезно.
   Елохов. Ну, не вдруг же.
   Кочуев. Ах, Макар, я теперь совершенно покоен и так счастлив, как еще никогда в жизни не бывал. Это я тебе обязан, ты ее настроил. (Целует Елохова.) О чем вы тут с ней толковали?
   Елохов. Об этом рассказывать долго. Скажу тебе одно: ее против тебя вооружали, но вооружить не сумели; она за тебя и в огонь и в воду готова. Она сейчас за тебя хотела пожертвовать всем своим состоянием.
   Кочуев. Как? Что такое?
   Елохов. Ты знаешь ли, зачем она поторопилась приехать? Она получила письмо, что у нас растрата, и приехала спасать тебя от Сибири.
   Кочуев. Кто ж это? Неужели теща?
   Елохов. А кому ж больше? Или она, или Барбарисов.
   Кочуев. Вот каковы у меня дружки! Они ни перед чем не остановятся. Да пусть говорят, что хотят, теперь уж я их не боюсь. (Взглянув на стол.) Ах, какая неосторожность!
   Елохов. Какая неосторожность? В чем?
   Кочуев. Да тут, на столе, есть бумажонки, которых жене видеть не нужно.
   Елохов. Она и не подходила к столу.
   Кочуев. Положим, что она никогда моих бумаг не трогает, а все-таки лучше их убрать. (Разбирает бумаги.) Помнится мне, тут были два счета. Куда они делись?.. (Хватает себя за лоб.) Или я их убрал прежде? Ты говоришь, что она не подходила к столу?
   Елохов. Да нет же; она сидела вот тут.
   Кочуев (убирает бумаги в ящик). Вот так-то лучше; теперь можно вздохнуть свободно.
   Елохов. Что ж это ты так скоро убежал от жены?
   Кочуев (медленно расставляя руки). Прогнали.
   Елохов. Нужно, брат, в этом горе утешение какое-нибудь.
   Кочуев. А вот сейчас. Мардарий!
   
   Входит Мардарий.
    Приготовь нам закусить что-нибудь да подай бутылку шампанского.
   
   Мардарий уходит.
    Вот теперь давай в шахматы играть.
   Елохов (подвигая шахматный столик). Давай, давай! Оно хоть утешение и плохое, да что ж делать? Вот уж теперь я тебя обыграю, потому что у тебя голова теперь совсем другим занята. (Садится к столу и расставляет шахматы.)
   
   
   ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
   
   ЛИЦА:
   
   Кочуев.
   Ксения Васильевна.
   Евлампия Платоновна Снафидина, мать Ксении.
   Капитолии а, другая дочь ее.
   Барбарисов.
   Елохов.
   Прокофьевна.
   Мардарий.
   
   Гостиная в доме Кочуевых; две двери: одна, налево от актеров, в комнаты
   Ксении, другая, в глубине, в залу. С правой стороны окна.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
   
   Хиония Прокофьевна смотрит в окно; входит Мардарий.
   
   Мардарий. Виталий Петрович приказали узнать, воротились Ксения Васильевна или нет.
   Xиония. Какая уж очень необыкновенная любовь вдруг проявилась!
   Мардарий. Да-с, Хиония Прокофьевна, уж даже до чрезвычайности.
   Хиония. Недавно, кажется, виделись; целое утро тут в разговорах прохлаждались.
   Мардарий. Да-с, точно молодые, точно недавно повенчались. Как, говорит, приедет, так доложи.
   Xиония. Ну, да вот нечего делать; она еще у маменьки у своей, потому навестить маменьку это первый долг.
   Мардарий. Само собой, ежели визиты, так уж к маменьке завсегда первый визит.
   Хиония. А я так думаю, Мардарий Иваныч, что торопиться-то некуда; успеют и наглядеться друг на друга, и надоесть друг другу.
   Мардарий. Это вперед человек знать не может, потому ему не дано. А только спервоначалу чувства у барина большие: вчера Виталий Петрович от радости мне десять рублей дали.
   Хиония. Вам хорошо! Такого-то барина днем с огнем поискать; а я вот от Ксении Васильевны ничего не видала; а еще исполнительности требует.
   Мардарий. Да помилуйте, разве вам мало было подарков и от Ксении Васильевны? Уж это грех сказать.
   Хиония. Подарки подарками, а все приятнее, ежели они от легкого сердца, с удовольствием.
   Мардарий. У них другое воспитание.
   Хиония. Нет, уж это человеком выходит, родом. У них и маменька... Одна серьезность да строгость, а чувств никаких. А вот кто-то подъехал. Нет, это Фирс Лукич.
   Мардарий. Господин Барбарисов?
   Хиония. Он. А вот с другой стороны и Ксения Васильевна с маменькой, и Капитолина Васильевна с ними.
   Мардарий. Пойти доложить. (Уходит.)
   
   Хиония Прокофьевна поправляет на столе салфетку и уходит в залу.
   Из залы выходят Ксения Васильевна, Снафидина, Капитолина и Барбарисов.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ
   
   Ксения, Снафидина, Капитолина и Барбарисов.
   
   Барбарисов. Ксения Васильевна, позвольте вас поздравить с приездом. Счел первым долгом...
   Ксения. Благодарю вас. Вы извините меня, я с дороги немного устала.
   Барбарисов. Ах, сделайте одолжение, не обращайте на меня никакого внимания! Я только счел приятной обязанностью.
   Ксения. Побеседуйте с сестрой; она, я думаю, сумеет вас занять. Пойдемте, маменька, ко мне, там уютнее.
   Снафидина. Мне все равно, пойдем, пожалуй.
   
   Ксения и Снафидина уходят в дверь налево.
   
   Барбарисов. Ну, что же, был какой-нибудь разговор?
   Капитолина (печально). Был.
   Барбарисов. Что же, какой, какой?
   Капитолина. Мало ли что тут было: и слезы, и упреки, и поцелуи, и опять слезы, и опять поцелуи.
   Барбарисов. Да чем же кончилось?
   Капитолина (сквозь слезы). Отдала все, все отдала.
   Барбарисов. О, слабость, проклятая слабость!
   Капитолина. Она со мной только строга-то.
   Барбарисов. Для чего ж она ей отдала? Зачем Ксении Васильевне деньги понадобились?
   Капитолина. Имение в Крыму покупает.
   Барбарисов. Вот это отлично придумано, подход ловкий. Женщине и жить-то всего год, много два осталось, а они имение.
   Капитолина. Да с чего ты взял? Сестра здорова.
   Барбарисов. Поспорь еще! Я у доктора-то спрашивал.
   Капитолина. А вот в Крыму поправится.
   Барбарисов. Да, пожалуй... мудреного нет... Экое наказание! Вот и верь твоей маменьке, и рассчитывай на ее слова.
   Капитолина. Да что ж, разве тебе мало моего-то приданого?
   Барбарисов. Смешно слушать! Нет, не мало, не мало, Капитолина Васильевна... И за то я, по своему ничтожеству, должен бога благодарить. Так, что ли, рассуждать прикажете?
   Капитолина. Да как хочешь! Что мне?
   Барбарисов. Не мало, Капитолина Васильевна; справедливы ваши слова. Да пойми ты, ведь больше-то лучше. Так или нет?
   Капитолина. Конечно, лучше.
   Барбарисов. Так ведь и я про то же. Что она говорила-то? "Ксения должна разойтись с мужем и жить у меня. Она женщина кроткая; ей ничего не нужно. Все будет ваше, только ведите себя хорошо и во всем слушайтесь меня". Самодурство! Сейчас видно, что из купеческого рода.
   Капитолина. "Из купеческого рода"! Туда же. Да сам-то ты кто?
   Барбарисов. Я и не хвастаюсь. Не титулованная особа, извините, из разночинцев. Да вот ум имею да способности. Искала бы себе лучше, коли я не пара.
   Капитолина. Да где я искать-то стану? Кого я вижу? Меня до двадцати пяти лет держат взаперти. Маменька все шепталась да советовалась с какими-то старухами, да вот и нашли где-то тебя. Маменька мне говорит: "Вот тебе жених; это твоя судьба. Полюби его!" Ну, я и полюбила.
   Барбарисов. И прекрасно сделала. Зачем ты только споришь со мной и маменьку свою защищаешь? Уж я даром слова не скажу.
   Капитолина. Да я и сама не знаю, что говорю. Скучно мне до смерти, поскорее бы вырваться.
   Барбарисов. Да вырвешься, погоди; вот срок кончится.
   Капитолина. Когда же он кончится?
   Барбарисов. Как я просил твоей руки, она мне сказала: "Извольте, я согласна, но только целый год вы будете "а испытании; я хочу прежде узнать ваше поведение и ваш характер". Теперь этому испытанию скоро конец; полтора месяца только осталось. Вот тогда мы поговорим с вами, любезная маменька! Ах, как мне жаль этих денег, просто хоть плакать!
   Капитолина. Да и мне жалко.
   Барбарисов. Кто-то идет сюда.
   Капитолина. Я пойду к ним. Что они там секретничают? (Уходит в дверь налево.)
   
   Входит Елохов с букетом.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ
   
   Барбарисов и Елохов.
   
   Елохов (положив букет на стол). Здравствуйте! Вы уж здесь?
   Барбарисов. Поздравить с приездом заехал.
   Елохов. А где же Ксения Васильевна?
   Барбарисов. Она там, у себя; у нее Евлампия Платоновна и Капитолина Васильевна.
   Елохов. Обрадовалась, я думаю, Евлампия-то Платоновна?
   Барбарисов. Да-с, обрадовалась, обрадовалась, очень, очень обрадовалась. Перестаньте хитрить-то, перестаньте хитрить-то! Не на того напали.
   Елохов. Что вы, какая хитрость? Это не наше занятие.
   Барбарисов. Знаю я, хорошо знаю, тут уж вперед все подстроено было. Я вчера говорил вам, что этот приезд недаром. Так и вышло.
   Елохов. Ничего не понимаю.
   Барбарисов. И как тонко все устроено! Мы с Капитолиной Васильевной не успели и опомниться, а уж готово! Радость, слезы и великодушие! А я думаю, и мы тоже в этом деле заинтересованы, и мы должны иметь голос.
   Елохов. В каком деле-то?
   Барбарисов. "Маменька, я покупаю имение в Крыму, так пожалуйте денег!" Извольте, дочка, берите, сколько вам угодно, берите, берите без счета.
   Елохов. А вас и не спросились? Это действительно обидно.
   Барбарисов. И какое имение! Никакого имения нет. Все выдумки, все обман!
   Елохов. А если есть?
   Барбарисов. Ну, положим, и есть, да за что же награждать-то без разбора?
   Елохов. Кого люблю, того и дарю.
   Барбарисов. К чему такая слабость непростительная? Зачем распускаться? Евлампия Платоновна не должна забывать, сколько огорчений доставил ей этот брак ее дочери. Она должна помнить, помнить все, что перенесла по милости Ксении Васильевны.
   Елохов. "Не должна забывать, должна помнить!.." Вот вы хвалитесь благочестивой жизнью; вы какой же религии придерживаетесь?
   Барбарисов. Да что вы: "религия"! Лучше вас я это знаю.
   Елохов. А коли знаете, зачем так говорите?
   Барбарисов. Заговоришь, когда тебя грабят, и не тр заговоришь.
   Елохов. Нет, вы уж сделайте одолжение, потрудитесь выбирать другие выражения. Вы у Виталия Петровича в доме и так о нем отзываетесь! Это неприлично и неосторожно.
   Барбарисов. Разве вы сплетничать хотите? Извольте! Я не боюсь.
   Елохов. Сплетничать не сплетничать, а и скрывать не вижу никакой надобности. Виталий Петрович не любит, когда о нем неучтиво отзываются; он вас за это не похвалит.
   Барбарисов. Я извинюсь, я извинюсь. Меня все извиняют. Что делать? Я такой человек. Я блаженный; у меня - что на уме, то и на языке. Да я и не считаю, что нахожусь у Виталия Петровича; я у Ксении Васильевны. В их семействе я свой человек; я защищаю их интересы. Мне никто этого запретить не может.
   Елохов. Нет, Евлампия Платоновна лучше вас; она рассуждает как следует, как нравственный закон повелевает; по-христиански, всякую обиду, всякое огорчение прощать следует.
   Барбарисов. "Прощать, прощать"! Я это знаю. Прибей меня, я прощу. И жена может простить мужа за неверность, и теща, только... только деньгами-то зачем же награждать? Из-за чего же тогда, из-за каких благ другие-то должны воздерживаться и отказывать себе во всем, если...
   Елохов. Значит, по-вашему, покаявшихся прощать можно, только надо с них штраф брать в пользу добродетельных?
   Барбарисов. Да, конечно, надо же какую-нибудь разницу...
   Елохов. Прекрасно! Это новый кодекс нравственных правил! Нераскаянных грешников судить уголовным судом, а раскаявшихся - гражданским, с наложением взыскания. И все грехи и проступки положить в цену: один грех дороже, другой дешевле! Вот вы и займитесь этим делом: напишите реферат и прочитайте в юридическом обществе. Барбарисов. Смейтесь, смейтесь! Хорошо вам смеяться-то!
   
   Из боковой двери входят Снафидина и Капитолина.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
   
   Елохов, Барбарисов, Снафидина и Капитолина.
   
   Елохов. Здравствуйте, Евлампия Платоновна!
   Снафидина. Ах, Макар Давыдыч! Очень вам благодарна, что навещаете Ксению. Вы человек почтенный, не то, что нынешние кавалеры.
   Капитолина. Маменька! (Пожимает плечами.) "Кавалеры"!
   Снафидина. Ну, уж не учи мать, придерживай язык-то! Мы с Макаром Давыдычем понимаем друг друга.
   Елохов. Понимаем, Евлампия Платоновна, понимаем. Нет, уж где мне за нынешними кавалерами гоняться! Ноги плохи стали.
   Снафидина. Как я рада, что Ксения покупает себе дачу в Крыму. Там она успокоится и поправится.
   Барбарисов. Только надо, чтоб она себе купила, именно себе.
   Снафидина. Как "себе"? Разумеется, себе; а то еще кому же?
   Барбарисов. То есть на свое имя. А она может купить на имя Виталия Петровича.
   Снафидина. Зачем? С какой стати? Это будет ее имение, ее собственное. Чьи деньги, того и имение. Уж это всякому известно.
   Барбарисов. Для этого-то и надо, чтобы купчая была совершена на ее имя.
   Снафидина. А коли надо, так ты и скажи ей, научи ее!
   Капитолина. Да послушает ли она его?
   Снафидина. Ну, вот еще! Скажи, что я приказала. Как она смеет не послушать!
   Барбарисов. Если имение будет куплено на имя Ксении Васильевны, так в случае, чего боже сохрани, смерти ее оно должно по наследству перейти к Капитолине Васильевне.
   Капитолина. Да, так и надо сделать, чтоб оно мое было. Уж вы, Фирс Лукич, так и постарайтесь.
   Снафидина. Вы с Фирсом Лукичем, я вижу, уж что-то очень много о земном хлопочете; не хорошо это, не тому я вас учила. Вы бы почаще о душе подумывали.
   Барбарисов. Нельзя же, Евлампия Платоновна, и о земном не думать. На земле живем.
   Капитолина. Конечно, после сестры все мне следует.
   Елохов. Если она не оставит завещания.
   Сиафидина. Какого еще завещания?
   Елохов. Она по завещанию может отказать свое имение кому угодно.
   Снафидина. Без позволения-то матери?
   Барбарисов. Да-с, может; она совершеннолетняя.
   Снафидина. Ну, уж ты, пожалуйста, молчи. Я не хуже тебя знаю.
   Елохов. И суд утвердит такое завещание, потому что против него и спору никакого не может быть.
   Снафидина. Как "никакого спору"? Да я первая начну спор.
   Елохов. И вам суд откажет, а завещание утвердит.
   Снафидина. Хороши же ваши суды! И как вам не стыдно, Макар Давыдыч!
   Елохов. Какой стыд! Чего мне стыдиться?
   Снафидина. Вы уж довольно-таки пожилой человек, и вы равнодушно говорите о таких порядках в суде. Или это, по-нынешнему, так и следует?
   Елохов. Да и прежде так же было.
   Снафидина. Нет уж, не может быть, прежде все было лучше. Не одна я это говорю. А хоть бы и было, так мне все равно; я суду вашему не покорюсь, я в сенат буду жаловаться.
   Елохов. И сенат откажет. И сенату тут судить нечего, потому что на это есть очень ясный закон.
   Снафидина. Закон, чтобы дети не слушались родителей? Нет, такого закона и быть не может!
   Елохов. Я не юрист, спорить с вами не смею.
   Снафидина. И давно бы вам так сказать надо было.
   Барбарисов. Сенат откажет, Евлампия Платоновна. Действительно есть такой закон, что совершеннолетние могут...
   Снафидина. Ах, молчи, сделай милость! Постарше тебя есть, да не спорят. "Сенат откажет"! Ну, что ж такое? Я и выше пойду. Какой еще там закон! Один закон только и есть: "чтоб дети повиновались своим родителям". И никаких других законов нет. А если и есть, так я их знать не хочу. Пусть кто хочет, тот их и исполняет, а я не намерена. Я стану просить, чтоб запретили судам бунтовать против меня моих дочерей, чтоб их непослушание в судах не оправдывали и не покрывали какими-то своими законами. Нет, со мной трудно спорить: я, батюшка, мать; я свои права знаю; я за дочерей должна на том свете отвечать.
   Елохов. Да мы и не спорим с вами, Евлампия Платоновпа.
   Барбарисов (Елохову). Не слыхали ли вы, поедет нынче Виталий Петрович на пикник?
   Елохов. Нет, не поедет.
   Снафидина. Какой это пикник?
   Барбарисов. Веселый, со всеми онёрами, с дамами.
   Снафидина. Хороши, я думаю, дамы!
   Барбарисов. Дорогой пикник: рублей по 300 с человека. Букеты дамам из Ниццы выписывали.
   Капитолина. Ах, вот прелесть-то! Вы не поедете, Фирс Лукич?
   Барбарисов. Нет, я на таких пикниках не бываю.
   Капитолина. А я так бы и полетела!
   Снафидина. Что ты, что ты! Ты только подумай, что ты говоришь!
   Барбарисов. Это не Капитолина Васильевна говорит, это ее невинность говорит. Она понятия не имеет о том, что там творится и какие там канканы танцуют.
   Снафидина. Да я знаю, что невинность. А то что же? Не заступайся, пожалуйста! Не обижу напрасно. А все-таки ей бы помолчать лучше.
   Барбарисов. Уж они бы и дам-то из Парижа выписывали.
   Елохов. Что вы толкуете о том, чего не знаете? Не бывали вы на этих пикниках, - дороги они для вас, - так погодили бы осуждать-то.
   Барбарисов. Впрочем, зачем дам выписывать? Букетов-то заграничных не было, а дамы-то есть, еще раньше были выписаны. Жаль, очень жаль, что Виталий Петрович там не будет; без него и праздник не в праздник. Он, кажется, у них главным распорядителем.
   Елохов. Что вы на Виталия Петровича напраслину взводите? Никогда он у них распорядителем не бывал, а сегодня и подавно.
   Барбарисов. Да что ж я, в самом деле? Ведь Ксения Васильевна только что приехала.
   Снафидина. Ну, вот, что ж ты болтаешь-то?
   Барбарисов. Не бросить же ему, на первых порах, жену для своих приятелей! С ними он каждый день видится, денек-то другой и подождут. Они от него никуда не уйдут, и пикник-то это не первый и не последний. Виталий Петрович свое возьмет; не удалось теперь, так после наведет. Давеча, как вы вошли с букетом, я думал: уже не оттуда ли это, не заграничный ли букет-то?
   Елохов. Нет, это здешний.
   Барбарисов. А мне уж представилось, что букет оттуда и что Виталий Петрович хочет и Ксению Васильевну вместе с собой на пикник везти.
   Снафидина. Какие ты глупости говоришь! Возможно ли это дело?
   Барбарисов. Отчего ж невозможно? Конечно, сегодня еще рано, а потом... будет постоянно проводить время в их обществе, так незаметно и сама в их жизнь втянется, и все их привычки усвоит. Вот посмотрите, они ее и канкан выучат танцовать.
   Снафидина. Ну, уж ты, кажется, забываешься! Ты должен иметь к ней уважение!
   Барбарисов. Чего не сделает любящая жена для своего мужа!
   Снафидина. Нет, никогда я себе не прощу, никогда не прощу, что так неосмотрительно ее выдала.
   Елохов. Уж теперь дело сделано, так не о чем толковать!
   Снафидина. Ах, нет! Я сделала ошибку, я должна и поправлять.
   Елохов. А вы не слушайте чужих слов, да сами вглядитесь хорошенько, так увидите, что и поправлять-то нечего.
   Снафидина. Я выдала ее замуж не подумавши - моя обязанность и развести ее с мужем.
   Елохов. Как развести? Что вы? Да она сама не захочет.
   Снафидина. Мало ли чего она не захочет! Разве она в жизни что-нибудь понимает? Ей нужно растолковать, в какую ее пропасть тянут, да уличить мужа-то, да на деле ей показать.
   Барбарисов. И все это можно, и все это очень легко.
   Елохов. Помилуйте! Да так можно убить ее. Она женщина очень впечатлительная и слабого здоровья.
   Снафидина. А хоть бы и убить! Что ж тут страшного? Я исполняю свой долг. Я убью ее тело, но спасу душу.
   Елохов. Да образумьтесь вы, ради бога! Что вы говорите! Ведь это разбой!
   Снафидина. А что ж такое "разбой"? Есть дела и хуже разбоя.
   Елохов. Да, конечно...
   Снафидина. Я дивлюсь на вас. Вы старый человек, а понимаете очень, очень мало. Разбой! Уж будто это такое слово, что хуже его и на свете нет? Напрасно. Знаете ли вы, что разбойник только убивает, а души не трогает; а развратный человек убивает душу. Так кто лучше?
   Елохов. Да извольте, согласен с вами; но каким образом все это может относиться к мужу Ксении Васильевны, к Виталию Петровичу? Вы его уж хуже разбойника считаете.
   Снафидина. А вот мы посмотрим, мы исследуем; я без оглядки дела не сделаю. И если окажется, что он моей дочери недостоин, тогда уж, не взыщите, я дочь губить не позволю. Вы знаете ли, как я ее люблю?
   Елохов. Я в этом уверен.
   Капитолина. Да уж, маменька, кажется, вы слишком...
   Снафидина. Ты боишься, что на тебя не останется? На всех, на всех хватит! Не сомневайтесь! Да-с, я ее очень люблю; а уж как в детстве любила, этого словами и выразить нельзя. Я просила, я молилась, чтоб она умерла.
   Елохов. Умерла?
   Снафидина. Чтобы она умерла еще в отрочестве, девицей. Тогда бы уж туда прямо во всей своей младенческой непорочности.
   Елохов. Да-с, это точно, любовь необыкновенная.
   
   Входит Ксения Васильевна.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ПЯТОЕ
   
   Снафидина, Елохов, Барбарисов, Капитолина и Ксения.
   
   Елохов (подает букет). Виталий Петрович просил передать вам.
   Ксения. Зачем это! Право, не нужно бы.
   Барбарисов. Виталий Петрович современный человек; он знает, что нынче мода такая.
   Снафидина. Ничего тут дурного нет. Цветок -ведь это невинность; уж что может быть непорочнее цветка? Я очень люблю цветы.
   Ксения. Маменька, так позвольте вам предложить... (Подает букет.)
   Снафидина. Вот благодарю! Вот уж покорно тебя благодарю! Кроме тебя, ведь никто не догадается. (Завертывает букет в платок.)
   Барбарисов (Капитолине тихо). Она сто тысяч, а ей букет, вот и квиты.
   Елохов (Ксении тихо). Виталий Петрович желает с вами поговорить; он ждет не дождется.
   Ксения (тихо). Они скоро уедут.
   Снафидина. Что вы там шепчетесь? Говорите вслух! Это неприлично.
   Елохов. Да ведь и вслух-то говорить всякий вздор неприлично. Вслух-то надо говорить только то, что может быть интересно для всего общества, а то лучше промолчать или на ухо сказать.
   Снафидина. Этого уж я что-то не понимаю.
   Елохов. Да вот если у меня зубы болят или под ложечкой неладно, так зачем же я буду кричать во всю залу? Лучше я приятелю на ухо скажу.
   Снафидина. А ведь и в самом деле так. Ну, Капитолина, поедем.
   Ксения. Маменька, я вечером вас буду ждать; только приезжайте пораньше.
   Снафидина. Да, уж, конечно, не по-модному, не в полночь. В полночь-то я уж другой сон вижу.
   Ксения. И я тоже.
   Снафидина. Ну, поедемте, поедемте! До свиданья!
   
   Дамы целуются, Барбарисов раскланивается. Уходят Снафидина, Капитолина,
   Барбарисов; Ксения их провожает и возвращается.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ШЕСТОЕ
   
   Елохов и Ксения.
   
   Елохов. Ну, Ксения Васильевна, чего я тут наслушался, просто ужас! С непривычки-то, знаете ли, мороз по коже подирает.
   Ксения. Я думаю. Я сама в маменьке большую перемену заметила.
   Елохов. Что они тут говорили про Виталия Петровича! Они его хуже всякого разбойника считают. А если беспристрастно-то рассуждать, так он гораздо лучше их.
   Ксения. Я верю вам, что он лучше их. Немного я давеча с ними говорила, а сейчас же убедилась, что они неправду говорят про моего мужа. И сестру я не узнаю: она какая-то корыстолюбивая стала.
   Елохов. Да чего уж! Она о вашей смерти очень равнодушно рассуждает и откровенно заявляет претензию получить наследство после вас.
   Ксения. А вот и ошибается. Я все мужу оставлю; я уж и завещание сделала.
   Елохов. Ио завещании был разговор. Мамаша ваша говорила, что вы даже и завещания без ее позволения не смеете написать.
   Ксения (смеется). Хоть и грех, а уж в этом деле я маменьку не послушаюсь.
   Елохов. А! Скажите, пожалуйста! А все нравственность проповедуют.
   Ксения. Нет, они от настоящей-то нравственности куда-то в сторону ушли. Их кто-нибудь путает.
   Елохов. Да Барбарисов; кому ж еще?
   Ксения. Ну, я сестре не позавидую. Как они ни бранят Виталия Петровича, а я его не променяю на Барбарисова. Вся беда, что маменька словам верит. Кто говорит ей приятное, тот и хороший человек.
   Елохов. Да если б Виталий Петрович захотел, так он бы ее очаровал совсем. Он между всеми своими сослуживцами считается самым красноречивым. Да он к таким средствам прибегать не станет.
   Ксения. Да, разумеется, это гадко.
   Елохов. Вы, пожалуйста, не верьте им. Маменька ваша говорит, что ее священная обязанность развести вас с мужем.
   Ксения (с испугом). Ах! Неужели? Благодарю вас, что предупредили. Я теперь буду остерегаться... я теперь ни одному слову их не поверю.
   Елохов. Даже если что и глазами увидите, и тому "е верьте; и тут может быть обман.
   Ксения. Да, да.
   Елохов. Смотрите же, помните это! Вас разлучить хотят. Не забывайте! А то беду наживете.
   Ксения. Нет, нет, я буду помнить, буду хорошо помнить. Благодарю вас. (Жмет руку Елохова.) Благодарю. (Задумывается.)
   
   Входит Кочуев.
   
   ЯВЛЕНИЕ СЕДЬМОЕ
   
   Елохов, Ксения и Кочуев.
   
   Ксения (все еще в задумчивости). Ты мне букет прислал. (Целует мужа.) Благодарю, мой милый! Только не нужно этого.
   Кочуев. Как тебе угодно: не нужно, так не нужно. (Целует у жены руку.)
   Елохов. Ну, Виталий Петрович, какие тебе тут панегирики читали! Вот бы ты послушал.
   Кочуев. Да я знаю, знаю, мне и слушать не надо. Очень понятно; я им поперек горла стал.
   Елохов. Нет, всего не знаешь и даже представить себе не можешь.
   Ксения. Зачем вы? Не надо ему рассказывать, не надо. Я знаю, что все это вздор, и ничему не верю.
   Кочуев. А вот погоди: я им отомщу отлично.
   Ксения. Нет, мстить не хорошо. Оставь, пожалуйста, меня, оставь!
   Кочуев. Я так отомщу, что ты сама похвалишь.
   Елохов. Ну, оставайтесь с богом! Я вам мешать не буду. Совет да любовь! Не прощаюсь. Вечером забегу. (Кочуеву.) Не провожай меня! Не надо! (Идет к двери.) А книгу-то ты хотел принести Ксении Васильевне. Забыл?
   Кочуев. Извини, Ксения! Я сегодня же отыщу и пришлю.
   
   Елохов уходит.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ВОСЬМОЕ
   
   Кочуев и Ксения.
   
   Ксения. Чем же ты хочешь отомстить?
   Кочуев. А тем, что мы устроим так свою семейную жизнь, что она будет образцовой, будет служить примером для всех; тогда маменька не осуждать нас, а завидовать нам станет.
   Ксения (с удивлением). Что, что ты говоришь?
   Кочуев. Садись! Я тебе разовью свои мысли. Теперь, по большей части, мужья с женами, даже самые согласные, не составляют одного целого, одной души. Они живут вместе, а думают врозь; у них вкусы, привычки, образ мыслей, даже образ жизни - все разное.
   Ксения. Да, да.
   Кочуев. У них и знакомства, и развлечения разные. У мужа свои приятели, большей частью холостежь, развратная, пресыщенная, вся пропитанная цинизмом; у него свои удовольствия: оперетка, маскарады. Так?
   Ксения. Так, так. Я слушаю тебя, слушаю.
   Кочуев. Жена в развлечениях мужа никакого участия принять не может: так все там неприлично и грязно. Жена или сидит дома и скучает, или имеет свой кружок из таких же несчастных жен, с которыми проводит все время в сплетнях, осуждении ближних или играет запоем в карты. Хорошо это?
   Ксения. Нет, милый, не хорошо, не хорошо.
   Кочуев. У нас с тобой будет иначе. Мы никогда не будем разлучаться. Где я, там и ты; куда я, туда и ты. У себя мы будем собирать только умных, солидных людей. Чтоб не было монотонно и скучно, чтоб разнообразить наши вечера, мы будем приглашать музыкантов, певцов, литераторов, ученых, художников, но только известных, знаменитых, - только таких, с которыми знакомство и приятно, и поучительно.
   Ксения. Ах, как это прелестно! Да неужели все это будет? Друг мой, какое счастье ты мне обещаешь!
   Кочуев. Отчего же не быть? Все это в наших средствах. Погоди, погоди! Не замечаешь ли ты, что все мы, мужчины, как-то апатичны, пресыщены; что все удовольствия, не говоря уже о невинных, нас мало удовлетворяют; что мы ищем развлечений, все более раздражающих нашу чувственность; что мы все более и более погружаемся в разврат, а многие из нас доходят до последних его пределов? Отчего это?
   Ксения. Я не знаю.
   Кочуев. А оттого, что мы только и живем удовольствиями, что мы себе отдыха не даем. Мы забыли, что человек создан не для одних удовольствий, забыли, что для человека обязателен труд, что труд врачует, укрепляет душу. Забыли, что человеку нужна свежая голова, что он должен иметь много покоя, отдыха, чтобы быть в состоянии заняться серьезным размышлением о своих поступках, заняться улучшением своей души. Удовольствиям надо отдаваться редко, очень редко; тогда только они и приятны, тогда только и ценны. Мы забываем дни поста и молитвы.
   Ксения (встает). Ах, неужели? И это ты правду говоришь? О, милый!
   Кочуев (с волнением). Ну, так вот что, Ксения. Ей-богу, ну, ей-богу, я тебя люблю бесконечно. Возьми ты меня, возьми под свое управление, делай из меня, что хочешь. Я буду самым покорным рабом твоим... Не отталкивай меня!
   Ксения. Нет, зачем рабом! Это нехорошо; жена не должна приказывать мужу; в этом есть что-то холодное... Женщина должна любить, подчиняться; вот в чем наше счастье. Ты будешь главой! Ты все лучше меня знаешь.
   Кочуев. Может быть, и лучше, но, чтоб исполнить мои замыслы, мне нужна твоя поддержка.
   Ксения. О, изволь, изволь!
   Кочуев. Да этого мало... мне нужна ласка, любовь твоя.
   Ксения. Любовь? Да разве ты сомневался? Все мое существо проникнуто любовью... Любить тебя я считала и считаю счастьем...
   Кочуев. Ксения, так поди же... поди же!
   Ксения (бросаясь к мужу на грудь). Как я счастлива в твоих объятиях! Какое это блаженство! О, милый, милый! Ты оживил меня. Я теперь жить хочу, хочу жить!
   
   
   ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
   
   ЛИЦА:
   
   Кочуев.
   Ксения.
   Снафидина.
   Капитолина.
   Елохов.
   Барбарисов.
   Муругов.
   Xиония.
   Мардарий.
   
   Декорация второго действия.
   
   ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
   
   Хиония подслушивает у боковой двери; из средней входит Барбарисов.
   
   Барбарисов. Ай, ай! Подслушиваете? Не хорошо, Хиония Прокофьевна, не хорошо.
   Хиония. Не знаю уж я, хорошо ли, нет ли; для вас стараюсь, Фирс Лукич. Сами научили.
   Барбарисов. Старайтесь, старайтесь! Я шучу. Большое вознаграждение получите и от меня, и от Евлампии Платоновны. Кто там?
   Хиония. Ксения Васильевна.
   Барбарисов. А еще?
   Хиония. Да вот этот старик, Макар Давыдыч. Он совсем тут поселился.
   Барбарисов. О чем же они?
   Хиония. Хорошо-то я не расслушала... Что-то про мебель... Он говорит: черного дерева, матовую, а она: дубовую резную... Кажется, хочет Виталию Петровичу сюрприз сделать, в кабинет ему новую мебель подарить.
   Барбарисов. А еще что?
   Хиония. Еще ничего не слыхала явственно; не хочу лгать. Так, через десять слов, мельком, одно или два долетят, а потом и опять ничего не слышно. Но только если эти слова с умом разобрать, так можно понятие иметь.
   Барбарисов. О чем понятие?
   Хиония. А к чему какое слово сказано. Вот, к примеру, говорит Ксения Васильевна: "Постараюсь", потом не слышу, потом опять громко: "Чтоб ничего не осталось". Ну, к чему она такие слова сказать может? В каком смысле?
   Барбарисов. Не знаю. Вам лучше знать.
   Xиония. Уж из этих слов кто хочет поймет, что вся-то ее речь такая: "Постараюсь выманить у маменьки все деньги, чтобы сестре ничего не осталось".
   Барбарисов. Вы полагаете?
   Xиония. Я как только первое слово услыхала: "Постараюсь", так и догадалась. Ну, думаю, поняла я вас. Потому, рассудите сами, о чем же ей больше стараться? Не о чем! больше; только одно должно быть на уме. Значит, оно так точно и выходит. Побожиться не грех. Уж это вы за верное можете считать, все равно, что сами слышали.
   Барбарисов. Однако вы проницательная женщина, Хиония Прокофьевна.
   Xиония. Я от вас деньги получаю, так должна свое усердие прилагать. Я тоже свою совесть берегу.
   Барбарисов. А как они между собой-то?
   Хиония. Наглядеться друг на друга не могут. Прежде Ксения Васильевна была скромная женщина, совестливая, а теперь так на шею и кидается, так и виснет. Которая женщина в пожилых летах, вот как я, так даже глядеть не хорошо. Точно он ее приворожил чем. А ведь это бывает.
   Барбарисов. Ну, уж не знаю, как вам сказать.
   Хиония. Только чтоб против женщин такое слово знать, надо много греха на душу принять: проклясть надо всего себя в треисподнюю.
   
   Входит Мардарий.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ
   
   Барбарисов, Хиония и Мардарий.
   
   Мардарий. Вот Виталий Петрович книгу барыне прислали.
   Хиония. Положите тут!
   Мардарий. Как "положите"? Я должен руками отдать.
   Хиония. Так давайте, я снесу.
   Барбарисов. Нет, постойте! Дайте мне! Я погляжу, что такое за книга. Я потом сам передам Ксении Васильевне или вам, Хиония Прокофьевна.
   
   Мардарий подает книгу и уходит. Хиония подходит к двери и подслушивает,
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ
   
   Барбарисов и Хиония.
   
   Барбарисов (просматривая книгу). О, какая серьезность! Ловок Виталий Петрович, умеет попасть в тон. А вот мы в эту книжку и закладочку положим. (Вынимает из кармана Две бумажки и кладет в книгу.) Хиония Прокофьевна, возьмите! Ничего интересного нет, так, вздор какой-то написан. Только вы отдайте эту книгу Ксении Васильевне, когда она будет одна. Непременно! Слышите?
   Хиония. Слышу, слышу, так и сделаю. (Берет книгу и прячет ее под фартук.) А вот, кажется, и голос Виталия Петровича слышен.
   Барбарисов. Я уйду. Вы, Хиония Прокофьевна, не говорите, что я здесь был, ни под каким видом не говорите. Скажут, пожалуй: эк он обрадовался, спозаранку приехал. Так не говорите!
   Хиония. Хорошо, слушаю-с.
   
   Барбарисов уходит. Хиония, послушав у боковой двери, уходит тихонько в среднюю дверь. Из боковой двери выходят Ксения Васильевна, Кочуев и Елохов.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ
   
   Ксения, Кочуев, Елохов и потом Мардарий.
   
   Ксения. Он меня просит, чтоб я его исправляла от недостатков, а я его прошу, чтоб он меня исправлял.
   Елохов. Да какие у вас недостатки? Откуда им взяться? Ваши недостатки в другой женщине были бы достоинствами.
   Ксения. Ах, нет, много недостатков. Вероятно, от воспитания. Мы с детства жили взаперти, время проводили все больше с прислугой, вот и наслушались.
   Кочуев. Ну, какие же ты знаешь за собой недостатки? Назови, Ксения, хоть один!
   Ксения. Я очень впечатлительна: что меня хоть немножко поразит днем, во всю ночь потом мне представляется и во сне и наяву. А то вдруг мне покажется, что у меня в комнате лягушка, которых я боюсь до смерти, или змея, и я похолодею и вся сожмусь, хотя очень хорошо знаю, что забраться им неоткуда.
   Елохов. Нервы расстроены, вам нужно побольше моциона и почаще быть на воздухе.
   Ксения. Вот и еще... Да уж это я и сказать совещусь...
   Кочуев. Что такое? Что такое? Не стыдись, пожалуйста.
   Елохов. Да что вы! Да посмотрите, у наших барынь-то какие привередничества бывают! Уж, вероятно, почище ваших.
   Ксения. Знаешь что? Я боюсь людей.
   Кочуев. Только-то? Да и надо их бояться; мало ли есть и дурных и злых?
   Ксения. Да нет, не то, не то... Я так вдруг, без всякой причины, боюсь человека.
   Кочуев. Как же это? Объясни!
   Ксения. Вот, например, у тебя есть приятель Муругов...
   Кочуев. Да, есть.
   Ксения. Я не могу глядеть на него без содрогания.
   Кочуев. Да это самый добрейший человек.
   Елохов. Он мухи во всю свою жизнь не обидел и не обидит.
   Ксения. Может быть, может быть; но как я увижу его, так мне кажется... мне кажется - поверишь ли? - что он пришел за душой моей...
   Кочуев. Ксения, ты в бреду.
   Ксения. Нет, я в полном рассудке. (Смеется.) Я думаю, это оттого, что у меня в детстве была книжка с картинками; я одной картинки очень боялась... Было нарисовано, как к одному бедняку приходит какой-то страшный человек и говорит: "Я пришел за душой твоей". Веришь ли, твой Муругов и этот страшный человек так похожи... Сходство поразительное!.. То же лицо, то же выражение...
   Кочуев. Уж пора забыть эту книжку.
   Ксения. Нет, вот не забываю. Я и книжки-то боялась, а посмотреть тянет; взгляну, спрячу книжку куда-нибудь подальше, да поскорей бежать из комнаты.
   Елохов. Все-таки нервы, все одна причина.
   Кочуев. Да, я вижу, с тобой возни много будет, пока твое здоровье в настоящий порядок приведешь. Ну, а еще какие недостатки у тебя?
   Ксения. Да не знаю... много... Вот еще испуг постоянный... всего-то я боюсь: и стуку боюсь, и громкого разговора боюсь. И я вдруг или голос теряю, или память, так что ничего не помню, где я, зачем, и всему удивляюсь.
   
   Входит Мардарий.
   
   Мардарий. Господин Муругов!
   Ксения. Ах! Вот уж я и помертвела.
   Кочуев. Хочешь, я его у себя приму?
   Ксения. Нет, не надо; я хочу пересилить себя.
   Кочуев. Смотри, Ксения, не повредило бы это тебе.
   Ксения. Нет, нет; это будет мой первый урок.
   Кочуев (Мардарию). Проси сюда.
   
   Мардарий уходит.
   
   Ксения. Вот я и успокоилась.
   Кочуев. Успокоилась, а голос-то дрожит. Что же ты обманываешь?
   
   Входит Муругов.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ПЯТОЕ
   
   Кочуев, Ксения, Елохов и Муругов.
   
   Муругов. А, Ксения Васильевна! Вот уж не ожидали! (Подает ей руку.)
   Ксения. Здравствуйте, Ардалион Мартыныч!
   Муругов (Кочуеву). Вот и разгадка вашего затворничества! (Подает руку Кочуеву и Елохову.) Ну, понятное дело. Извините, что мы так настойчиво к вам приставали. Ксения Васильевна, вы так обрадовали нас своим приездом, что на этот раз мы охотно освобождаем вашего мужа в домашний отпуск. Но надеюсь, что вы не совсем отнимете его у нас. Не будьте так жестоки!
   Ксения. Нет, нет, не берите его у меня.
   Муругов. Ксения Васильевна, он член общества и нарушать своих обязанностей по отношению к кружку, к которому он принадлежит, не должен.
   Ксения. Да какие же обязанности могут быть выше семейных?
   Муругов. Да, семейные обязанности - это личное дело каждого человека, каждый должен их знать про себя, и они нисколько не должны мешать ни службе, ни отношению к обществу.
   Ксения. Нет, нет, семейные обязанности выше всего. (Берет Кочуева за руку.) Я не отпущу его.
   Муругов. Успокойтесь! Мы и не возьмем его у вас. Мы понимаем, какая это радость в доме - возвращение жены, и мы с глубоким уважением относимся к этой семейной радости.
   Ксения. Да, и надо уважать, и надо.
   Муругов. Но, Ксения Васильевна, мы живем не в юртах, не в кибитках, не в шатрах. Там действительно каждая юрта, каждый чум составляет свой отдельный мирок, из которого обитатели выползают на четвереньках только в большие праздники, чтобы всем обществом теплую оленью кровь пить. У нас и клубы, и собрания, и множество общественных учреждений.
   Кочуев. Не спорьте с ней, Ардалион Мартыныч! У них своя логика, логика сердца.
   Муругов. Извините меня, Ксения Васильевна, сделайте одолжение! Я и не думаю спорить. Да мне и спорить не о чем; мои мнения основаны на таком крепком фундаменте, что и не нуждаются в новых аргументах. Но я умею уважать и чужие убеждения. Одно только скажу, что требования Ксении Васильевны слишком высоки для нас, они нам не впору, - очень идеальны. И в истории немного найдется примеров тех чистых семейных добродетелей, каких желает Ксения Васильевна. Кто же? Вот идеальная пара, если верить Овидию: Филемон и Бавкида. Да ведь и они создание поэта.
   Кочуев. Ха, ха, ха! Ксения, он нас с тобой называет Филемоном и Бавкидой.
   Ксения. Разве это не хорошо?
   Елохов. Ничего лучшего быть не может.
   Муругов. Или вот создание другого поэта: Афанасий Иваныч и Пульхерия Ивановна.
   Кочуев. Этим сравнением, Ардалион Мартыныч, можно и обидеться.
   Муругов. Тоже идиллия.
   Елохов. Ну, уж извините, Ардалион Мартыныч! Тут сходства нет; те ели очень жирно и много, и у них нервы были крепки.
   Ксения. Вы уж очень строги к женщинам.
   Кочуев. Нет, что ты? Он самый любезный кавалер, он только шутит.
   Елохов. И очень многие дамы любят Ардалиона Мартыныча за это.
   Кочуев. Да нельзя и не любить человека, который оживляет общество.
   Муругов. Нет, Ксения Васильевна, я не строг к женщинам; я их люблю и очень многих уважаю глубоко. Вот у меня есть одна знакомая дама, жена адвоката; я очень уважаю ее, несмотря на все ее странности.
   Ксения. А какие же у нее странности?
   Муругов. Она минуты не может быть без мужа и очень печалится, что муж не берет ее с собой в окружной суд на кафедру. Я бы, говорит, никому не мешала; я бы глядела ему в глаза и держала за руку.
   Ксения. Она дура?
   Муругов. Нет, примерная жена и пишет стихи очень хорошо.
   Кочуев. Видишь, как он мило рассказывает.
   Ксения. Да, мило, только как-то больно делается.
   Муругов. Ах, извините! Я и не воображал, что своими шутками доставлю вам какую-нибудь неприятность.
   Ксения. Нет, ничего... Но я семью чту, как святыню, а вы ее так низко ставите.
   Муругов. На свое место, Ксения Васильевна. Представьте, что солдату нужно воевать, а жена его не пускает. И жена, конечно, по-своему права; но ведь право и начальство, которое говорит ему: "Коли ты солдат, так тебе следует воевать, а не на печке лежать". Честь имею кланяться! Спешу к отправлению моих общественных обязанностей. Семьи нет, холост. Коли женюсь, так, может быть, и я заговорю так же, как вы. Позвольте прислать вам фруктов или цветов. Что вам угодно?
   Кочуев. Присылайте фруктов! Неона, так мы съедим.
   Муругов уходит. Кочуев его провожает.
   Елохов. Ну, как вам показался наш Ардалион Мартыныч?
   Ксения. Он умный, только страшный. Он страшней, чем прежде был. Не говорите мужу!
   
   Кочуев возвращается.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ШЕСТОВ
   
   Ксения, Елохов и Кочуев.
   
   Кочуев. Ну, вот, не съел он тебя. Теперь ты его бояться не будешь?
   Ксения. Нет, что его бояться!
   Кочуев (берет руку Ксении). Говорит: "Что его бояться", а у самой руки поледенели. Ты больна, Ксения?
   Ксения. Я не знаю... нет, не больна... Так, немного расстроена.
   Кочуев. Как не больна? Ты на себя не похожа.
   Ксения. Я очень его испугалась. Смешалась и как-то поглупела вдруг. Сама чувствую, что глупости" говорю, а остановиться не могу. Хочу поправиться - и скажу что-нибудь еще глупее.
   Кочуев. Конфуз! Одичала ты, живши в деревне-то. Послушай! Прими капель и ложись, отдохни! Я сейчас пришлю к тебе Хионию Прокофьевну.
   Ксения. Не надо. Так пройдет. Со мной это бывает.
   Кочуев. Нет, все-таки лучше. Поди успокойся, успокойся, моя милая. (Целует Ксению в голову.) Мы тебе мешать не станем. Мы пока с Макаром Давыдычем в шахматы поиграем.
   
   Уходят Кочуев и Елохов.
   
   ЯВЛЕНИЕ СЕДЬМОЕ
   
   Ксения одна, потом Xиония.
   
   Ксения. Я убита, уничтожена! Он унес мою душу. Какое холодное, безжалостное презрение к женским чувствам, к женскому сердцу! И муж не заступился за меня. Значит, он разделяет мнение Муругова... Значит, он меня только словами утешает, обманывает. Нет, нам, кротким и не знающим жизни женщинам, жить нельзя на свете, и не надо... Кому верить? На кого положиться? Вот муж мой... Я знаю, что он меня любит, но положиться на него я не могу... Он не говорит мне правды; он говорит только то, что мне приятно, старается попасть в мой тон, утешает меня... утешает и обманывает. Он, как ребенка, нянчит меня на руках, говорит мне: "Агу, душенька", - пляшет передо мной, дарит куклы, конфеты, но умом своим, своим знанием жизни не делится со мной. Вместо того чтобы учить, руководить меня, он со мной соглашается; он боится оскорбить меня моим же невежеством; он боится, что я буду спорить против неоспоримых истин, и прячет их, скрывает от меня. И я уже ему верить не могу. Если он скрывает от меня свои убеждения, может скрывать и что-нибудь другое.
   
   Входит Xиония.
   
   Xиония. Виталий Петрович прислали вам книжку.
   Ксения. Хорошо; положи на столик. Поди! Ты мне ненужна!
   
   Хиония уходит.
    Прислал книгу... И в этой книге, вероятно, нет правды... не то что нужно для меня, а какие-нибудь идиллии, небывалые добродетели... Филемон и Бавкида... (Садится в кресло и берет книгу. Сначала смотрит заглавие, потом перелистывает книгу и находит вложенные Барбарисовым бумаги.) Зачем это здесь? (Читает.) "По старому счету за коляску для г-жи Клеманс 500. За новый скат колес и гуттаперчевые шины 300 р. (Смотрит другой счет.) За доставленные мадемуазель Клеманс бриллиантовые серьги 2 000 р. По старому счету за взятые ею вещи 1 200 р." (Хватаясь за грудь.) Ай! Ах, боже мой! (Протирает рукой глаза и опять рассматривает счета, потом кладет их на столик и, медленно поднявшись с кресла, проходит несколько шагов.) Что это? Что это со мной? Я как будто забыла, что... Что, что я забыла? Да! (Осматривает свое очень дорогое платье.) Нет, я не сплю... Я одета... хорошо одета... Зачем я так оделась? Да... мы хотели ехать на вечер... Что ж мы не едем? Ах, да, я сделалась нездорова... Да, да, да, помню теперь... Меня ужалила змея... Где змея? (Осматривается кругом.) Да какая змея? Откуда она?.. О, нет! Это я говорила про змею... Он сказал: отдохни, успокойся... прими капель! А я не легла... Надо успокоиться. (Садится в кресло.) Я отдохну, успокоюсь... вот так... (Машинально берет со стола один из счетов и прочитывает про себя.) Ай! я умираю! (Без чувств опускается на спинку кресла.)
   
   Входит Xиония.
   
   Xиония. Маменька приехали и еще гости. Заснула. (Громко.) Ксения Васильевна, Ксения Васильевна!
   Ксения (очнувшись). А? Что?
   Xиония. Маменька приехали и еще гости с ними. Они в зале, и Виталий Петрович там.
   Ксения. Кто приехал? Он, он?
   Xиония. Кто "он" - то-с?
   Ксения. Муругов... Он пришел за душой моей... Ты не пускай его ко мне... Позови Виталия Петровича... Он за меня заступится... Тут змея, тут змея... (Громко.) Защитите! (Опускается на кресло без чувств.)
   Xиония. Батюшки! Что с ней? (Бежит в валу.) Виталий Петрович, Виталий Петрович! Ксения Васильевна умирает!
   
   Кочуев и Елохов входят и в испуге останавливаются. За ними тихо входят
   Снафидина, Капитолина и Барбарисов.
   
   
   ЯВЛЕНИЕ ВОСЬМОЕ
   
   Ксения, Кочуев, Елохов, Снафидина, Капитолина и Барбарисов.
   
   Кочуев. Что такое? Что такое? Ей дурно! Спирту дайте, спирту! Ксения! (Увидав счета.) О, какое гнусное, гнусное коварство! Это убийство! Ксения, Ксения!
   
   Ксения открывает глаза.
    Она жива, она не умрет. Ксения, не умирай, не умирай! (Показывает ей счета.) Это коварство, коварство! Ничего этого нет.
   Елохов. Я вам говорил: не верьте даже глазам своим!
   Ксения (тихо). Этого нет?
   Кочуев Нет, нет, милая Ксения. Одну тебя, одну тебя люблю я.
   Ксения. Сюда, поближе ко мне! (Кочуев становится подле нее на колени. Она кладет руку ему на плечо.) Я... люблю... тебя.
   Кочуев (целуя ее руку). И прощаешь?
   Ксения. И прощаю. (Умирает.)
   
   Картина.
    20 декабря 1884 г.
   
   
   Примечания
   
   Печатается по тексту журнала "Русская мысль", 1885, No 2, со сверкой по автографу, хранящемуся в Государственной библиотеке СССР им. В. И. Ленина.
   Островский работал над пьесой в конце 1884 года, будучи тяжело болен, стараясь выполнить обещание, данное артистке П. А. Стрепетовой, написать новую пьесу для ее бенефиса.
   "Я пишу обставленный лекарствами, - писал он ей 13 декабря 1884 года, - нервы разбиты до последней степени; малейший шум меня пугает; я не сплю и не ем почти ничего" ("Ежегодник Государственных театров", сезон 1918/1919 г., стр. 94). 20 декабря пьеса была закончена, 22 декабря принята Театрально-литературным комитетом к представлению, и 24 декабря было получено цензурное разрешение. 9 января 1885 года пьеса впервые поставлена в Петербурге на сцене Александрийского театра в бенефис П. А. Стрепетовой. В постановке участвовали: Петипа (Кочуев), Стрепетова (Ксения), Давыдов (Елохов) и другие.
   В Москве пьеса была поставлена в Малом театре 16 января 1885 года. В спектакле приняли участие: Ленский (Кочуев), Федотова (Ксения), Медведева (Снафидина), Макшеев (Елохов), Вильде (Муругов), Музиль (Барбарисов), Садовская (Хиония), Живокини (Мардарий) и другие.
   Общество драматических писателей присудило драматургу Грибоедовскую премию, но сам он не был доволен своим произведением. В репертуаре пьеса продержалась очень недолго. На советской сцене не ставилась.

Старосветские помещики

Warning: include(): http:// wrapper is disabled in the server configuration by allow_url_include=0 in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(http://ref.zeyn.ru/size.txt): failed to open stream: no suitable wrapper could be found in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(): Failed opening 'http://ref.zeyn.ru/size.txt' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php:/usr/share/pear') in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Я очень люблю скромную жизнь тех уединенных владетелей отдаленных
деревень, которых в Малороссии обыкновенно называют старосветскими, которые,
как дряхлые живописные домики, хороши своею пестротою и совершенною
противоположностью с новым гладеньким строением, которого стен не промыл еще
дождь, крыши не покрыла зеленая плесень и лишенное щекатурки крыльцо не
выказывает своих красных кирпичей. Я иногда люблю сойти на минуту в сферу
этой необыкновенно уединенной жизни, где ни одно желание не перелетает за
частокол, окружающий небольшой дворик, за плетень сада, наполненного
яблонями и сливами, за деревенские избы, его окружающие, пошатнувшиеся на
сторону, осененные вербами, бузиною и грушами. Жизнь их скромных владетелей
так тиха, так тиха, что на минуту забываешься и думаешь, что страсти,
желания и неспокойные порождения злого духа, возмущающие мир, вовсе не
существуют и ты их видел только в блестящем, сверкающем сновидении. Я отсюда
вижу низенький домик с галереею из маленьких почернелых деревянных
столбиков, идущею вокруг всего дома, чтобы можно было во время грома и града
затворить ставни окон, не замочась дождем. За ним душистая черемуха, целые
ряды низеньких фруктовых дерев, потопленных багрянцем вишен и яхонтовым
морем слив, покрытых свинцовым матом; развесистый клен, в тени которого
разостлан для отдыха ковер; перед домом просторный двор с низенькою свежею
травкою, с протоптанною дорожкою от амбара до кухни и от кухни до барских
покоев; длинношейный гусь, пьющий воду с молодыми и нежными, как пух,
гусятами; частокол, обвешанный связками сушеных груш и яблок и
проветривающимися коврами; воз с дынями, стоящий возле амбара; отпряженный
вол, лениво лежащий возле него, - все это для меня имеет неизъяснимую
прелесть, может быть, оттого, что я уже не вижу их и что нам мило все то, с
чем мы в разлуке. Как бы то ни было, но даже тогда, когда бричка моя
подъезжала к крыльцу этого домика, душа принимала удивительно приятное и
спокойное состояние; лошади весело подкатывали под крыльцо, кучер
преспокойно слезал с козел и набивал трубку, как будто бы он приезжал в
собственный дом свой; самый лай, который поднимали флегматические барбосы,
бровки и жучки, был приятен моим ушам. Но более всего мне нравились самые
владетели этих скромных уголков, старички, старушки, заботливо выходившие
навстречу. Их лица мне представляются и теперь иногда в шуме и толпе среди
модных фраков, и тогда вдруг на меня находит полусон и мерещится былое. На
лицах у них всегда написана такая доброта, такое радушие и чистосердечие,
что невольно отказываешься, хотя, по крайней мере, на короткое время, от
всех дерзких мечтаний и незаметно переходишь всеми чувствами в низменную бу-
колическую жизнь.
Я до сих пор не могу позабыть двух старичков прошедшего века, которых,
увы! теперь уже нет, но душа моя полна еще до сих пор жалости, и чувства мои
странно сжимаются, когда воображу себе, что приеду со временем опять на их
прежнее, ныне опустелое жилище и увижу кучу развалившихся хат, заглохший
пруд, заросший ров на том месте, где стоял низенький домик, - и ничего
более. Грустно! мне заранее грустно! Но обратимся к рассказу.
Афанасий Иванович Товстогуб и жена его Пульхерия Ивановна Товстогубиха,
по выражению окружных мужиков, были те старики, о которых я начал
рассказывать. Если бы я был живописец и хотел изобразить на полотне Филемона
и Бавкиду, я бы никогда не избрал другого оригинала, кроме их. Афанасию
Ивановичу было шестьдесят лет, Пульхерии Ивановне пятьдесят пять. Афанасий
Иванович был высокого роста, ходил всегда в бараньем тулупчике, покрытом
камлотом, сидел согнувшись и всегда почти улыбался, хотя бы рассказывал или
просто слушал. Пульхерия Ивановна была несколько сурьезна, почти никогда не
смеялась; но на лице и в глазах ее было написано столько доброты, столько
готовности угостить вас всем, что было у них лучшего, что вы, верно, нашли
бы улыбку уже чересчур приторною для ее доброго лица. Легкие морщины на их
лицах были расположены с такою приятностью, что художник, верно бы, украл
их. По ним можно было, казалось, читать всю жизнь их, ясную, спокойную
жизнь, которую вели старые национальные, простосердечные и вместе богатые
фамилии, всегда составляющие противоположность тем низким малороссиянам,
которые выдираются из дегтярей, торгашей, наполняют, как саранча, палаты и
присутственные места, дерут последнюю копейку с своих же земляков, наводняют
Петербург ябедниками, наживают наконец капитал и торжественно прибавляют к
фамилии своей, оканчивающейся на о, слог въ. Нет, они не были похожи на эти
презренные и жалкие творения, так же как и все малороссийские старинные и
коренные фамилии.
Нельзя было глядеть без участия на их взаимную любовь. Они никогда не
говорили друг другу ты, но всегда вы; вы, Афанасий Иванович; вы, Пульхерия
Ивановна. "Это вы продавили стул, Афанасий Иванович?" - "Ничего, не
сердитесь, Пульхерия Ивановна: это я". Они никогда не имели детей, и оттого
вся привязанность их сосредоточивалась на них же самих. Когда-то, в
молодости, Афанасий Иванович служил в компанейцах, был после секунд-майором,
но это уже было очень давно, уже прошло, уже сам Афанасий Иванович почти
никогда не вспоминал об этом. Афанасий Иванович женился тридцати лет, когда
был молодцом и носил шитый камзол; он даже увез довольно ловко Пульхерию
Ивановну, которую родственники не хотели отдать за него; но и об этом уже он
очень мало помнил, по крайней мере, никогда не говорил.
Все эти давние, необыкновенные происшествия заменились спокойною и
уединенною жизнию, теми дремлющими и вместе какими-то гармоническими
грезами, которые ощущаете вы, сидя на деревенском балконе, обращенном в сад,
когда прекрасный дождь роскошно шумит, хлопая по древесным листьям, стекая
журчащими ручьями и наговаривая дрему на ваши члены, а между тем радуга
крадется из-за деревьев и в виде полуразрушенного свода светит матовыми
семью цветами на небе. Или когда укачивает вас коляска, ныряющая между
зелеными кустарниками, а степной перепел гремит и душистая трава вместе с
хлебными колосьями и полевыми цветами лезет в дверцы коляски, приятно ударяя
вас по рукам и лицу.
Он всегда слушал с приятною улыбкою гостей, приезжавших к нему, иногда
и сам говорил, но больше расспрашивал . Он не принадлежал к числу тех
стариков, которые надоедают вечными похвалами старому времени или
порицаниями нового. Он, напротив, расспрашивая вас, показывал большое
любопытство и участие к обстоятельствам вашей собственной жизни, удачам и
неудачам, которыми обыкновенно интересуются все добрые старики, хотя оно
несколько похоже на любопытство ребенка, который в то время, когда говорит с
вами, рассматривает печатку ваших часов. Тогда лицо его, можно сказать,
дышало добротою.
Комнаты домика, в котором жили наши старички, были маленькие,
низенькие, какие обыкновенно встречаются у старосветских людей. В каждой
комнате была огромная печь, занимавшая почти третью часть ее. Комнатки эти
были ужасно теплы, потому что и Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна очень
любили теплоту. Топки их были все проведены в сени, всегда почти до самого
потолка наполненные соломою, которую обыкновенно употребляют в Малороссии
вместо дров. Треск этой горящей соломы и освещение делают сени чрезвычайно
приятными в зимний вечер, когда пылкая молодежь, прозябнувши от
преследования за какой-нибудь смуглянкой, вбегает в них, похлопывая в
ладоши. Стены комнат убраны были несколькими картинами и картинками в
старинных узеньких рамах. Я уверен, что сами хозяева давно позабыли их
содержание, и если бы некоторые из них были унесены, то они бы, верно, этого
не заметили. Два портрета было больших, писанных масляными красками. Один
представлял какого-то архиерея, другой Петра III. Из узеньких рам глядела
герцогиня Лавальер, запачканная мухами. Вокруг окон и над дверями находилось
множество небольших картинок, которые как-то привыкаешь почитать за пятна на
стене и потому их вовсе не рассматриваешь. Пол почти во всех комнатах был
глиняный, но так чисто вымазанный и содержавшийся с такою опрятностию, с
какою, верно, не содержится ни один паркет в богатом доме, лениво
подметаемый невыспавшимся господином в ливрее.
Комната Пульхерии Ивановны была вся уставлена сундуками, ящиками,
ящичками и сундучочками. Множество узелков и мешков с семенами, цветочными,
огородными, арбузными, висело по стенам. Множество клубков с разноцветною
шерстью, лоскутков старинных платьев, шитых за полстолетие, были укладены по
углам в сундучках и между сундучками. Пульхерия Ивановна была большая
хозяйка и собирала все, хотя иногда сама не знала, на что оно потом
употребится.
Но самое замечательное в доме - были поющие двери. Как только наставало
утро, пение дверей раздавалось по всему дому. Я не могу сказать, отчего они
пели: перержавевшие ли петли были тому виною или сам механик, делавший их,
скрыл в них какой-нибудь секрет, - но замечательно то, что каждая дверь
имела свой особенный голос: дверь, ведущая в спальню, пела самым тоненьким
дискантом; дверь в столовую хрипела басом; но та, которая была в сенях,
издавала какой-то странный дребезжащий и вместе стонущий звук, так что,
вслушиваясь в него, очень ясно наконец слышалось: "батюшки, я зябну!" Я
знаю, что многим очень не нравится этот звук; но я его очень люблю, и если
мне случится иногда здесь услышать скрып дверей, тогда мне вдруг так и
запахнет деревнею, низенькой комнаткой, озаренной свечкой в старинном
подсвечнике, ужином, уже стоящим на столе, майскою темною ночью, глядящею из
сада, сквозь растворенное окно, на стол, уставленный приборами, соловьем,
обдающим сад, дом и дальнюю реку своими раскатами, страхом и шорохом
ветвей... и боже, какая длинная навевается мне тогда вереница воспоминаний!
Стулья в комнате были деревянные, массивные, какими обыкновенно
отличается старина; они были все с высокими выточенными спинками, в
натуральном виде, без всякого лака и краски; они не были даже обиты материею
и были несколько похожи на те стулья, на которые и доныне садятся архиереи.
Трехугольные столики по углам, четырехугольные перед диваном и зеркалом в
тоненьких золотых рамах, выточенных листьями, которых мухи усеяли черными
точками, ковер перед диваном с птицами, похожими на цветы, и цветами,
похожими на птиц, - вот все почти убранство невзыскательного домика, где
жили мои старики.
Девичья была набита молодыми и немолодыми девушками в полосатых
исподницах, которым иногда Пульхерия Ивановна давала шить какие-нибудь
безделушки и заставляла чистить ягоды, но которые большею частию бегали на
кухню и спали. Пульхерия Ивановна почитала необходимостию держать их в доме
и строго смотрела за их нравственностью. Но, к чрезвычайному ее удивлению,
не проходило нескольких месяцев, чтобы у которой-нибудь из ее девушек стан
не делался гораздо полнее обыкновенного; тем более это казалось удивительно,
что в доме почти никого не было из холостых людей, выключая разве только
комнатного мальчика, который ходил в сером полуфраке, с босыми ногами, и
если не ел, то уж верно спал. Пульхерия Ивановна обыкновенно бранила
виновную и наказывала строго, чтобы вперед этого не было. На стеклах окон
звенело страшное множество мух, которых всех покрывал толстый бас шмеля,
иногда сопровождаемый пронзительными визжаниями ос; но как только подавали
свечи, вся эта ватага отправлялась на ночлег и покрывала черною тучею весь
потолок.
Афанасий Иванович очень мало занимался хозяйством, хотя, впрочем, ездил
иногда к косарям и жнецам и смотрел довольно пристально на их работу; все
бремя правления лежало на Пульхерии Ивановне. Хозяйство Пульхерии Ивановны
состояло в беспрестанном отпирании и запирании кладовой, в солении, сушении,
варении бесчисленного множества фруктов и растений. Ее дом был совершенно
похож на химическую лабораторию. Под яблонею вечно был разложен огонь, и
никогда почти не снимался с железного треножника котел или медный таз с
вареньем, желе, пастилою, деланными на меду, на сахаре и не помню еще на
чем. Под другим деревом кучер вечно перегонял в медном лембике водку на
персиковые листья, на черемуховый цвет, на золототысячник, на вишневые
косточки, и к концу этого процесса совершенно не был в состоянии поворотить
языком, болтал такой вздор, что Пульхерия Ивановна ничего не могла понять, и
отправлялся на кухню спать. Всей этой дряни наваривалось, насоливалось,
насушивалось такое множество, что, вероятно, она потопила бы наконец весь
двор, потому что Пульхерия Ивановна всегда сверх расчисленного на
потребление любила приготовлять еще на запас, если бы большая половина этого
не съедалась дворовыми девками, которые, забираясь в кладовую, так ужасно
там объедались, что целый день стонали и жаловались на животы свои.
В хлебопашество и прочие хозяйственные статьи вне двора Пульхерия
Ивановна мало имела возможности входить. Приказчик, соединившись с войтом,
обкрадывали немилосердным образом. Они завели обыкновение входить в
господские леса, как в свои собственные, наделывали множество саней и
продавали их на ближней ярмарке; кроме того, все толстые дубы они продавали
на сруб для мельниц соседним козакам. Один только раз Пульхерия Ивановна
пожелала обревизировать свои леса. Для этого были запряжены дрожки с
огромными кожаными фартуками, от которых, как только кучер встряхивал
вожжами и лошади, служившие еще в милиции, трогались с своего места, воздух
наполнялся странными звуками, так что вдруг были слышны и флейта, и бубны, и
барабан; каждый гвоздик и железная скобка звенели до того, что возле самых
мельниц было слышно, как пани выезжала со двора, хотя это расстояние было не
менее двух верст. Пульхерия Ивановна не могла не заметить страшного
опустошения в лесу и потери тех дубов, которые она еще в детстве знавала
столетними.
- Отчего это у тебя, Ничипор, - сказала она, обратясь к своему
приказчику, тут же находившемуся, - дубки сделались так редкими? Гляди,
чтобы у тебя волосы на голове не стали редки.
- Отчего редки? - говаривал обыкновенно приказчик, - пропали! Так-таки
совсем пропали: и громом побило, и черви проточили, - пропали, пани,
пропали.
Пульхерия Ивановна совершенно удовлетворялась этим ответом и, приехавши
домой, давала повеление удвоить только стражу в саду около шпанских вишен и
больших зимних дуль.
Эти достойные правители, приказчик и войт, нашли вовсе излишним
привозить всю муку в барские амбары, а что с бар будет довольно и половины;
наконец, и эту половину привозили они заплесневшую или подмоченную, которая
была обракована на ярмарке. Но сколько ни обкрадывали приказчик и войт, как
ни ужасно жрали все в дворе, начиная от ключницы до свиней, которые
истребляли страшное множество слив и яблок и часто собственными мордами
толкали дерево, чтобы стряхнуть с него целый дождь фруктов, сколько ни
клевали их воробьи и вороны, сколько вся дворня ни носила гостинцев своим
кумовьям в другие деревни и даже таскала из амбаров старые полотна и пряжу,
что все обращалось ко всемирному источнику, то есть к шинку, сколько ни
крали гости, флегматические кучера и лакеи, - но благословенная земля
производила всего в таком множестве, Афанасию Ивановичу и Пульхерии Ивановне
так мало было нужно, что все эти страшные хищения казались вовсе незаметными
в их хозяйстве.
Оба старичка, по старинному обычаю старосветских помещиков, очень
любили покушать. Как только занималась заря (они всегда вставали рано) и как
только двери заводили свой разноголосый концерт, они уже сидели за столиком
и пили кофе. Напившись кофею, Афанасий Иванович выходил в сени и, стряхнувши
платком, говорил: "Киш, киш! пошли, гуси, с крыльца!" На дворе ему
обыкновенно попадался приказчик. Он, по обыкновению, вступал с ним в
разговор, расспрашивал о работах с величайшею подробностью и такие сообщал
ему замечания и приказания, которые удивили бы всякого необыкновенным
познанием хозяйства, и какой-нибудь новичок не осмелился бы и подумать,
чтобы можно было украсть у такого зоркого хозяина. Но приказчик его был
обстрелянная птица: он знал, как нужно отвечать, а еще более, как нужно
хозяйничать.
После этого Афанасий Иванович возвращался в покои и говорил,
приблизившись к Пульхерии Ивановне:
- А что, Пульхерия Ивановна, может быть, пора закусить чего-нибудь?
- Чего же бы теперь, Афанасий Иванович, закусить? разве коржиков с
салом, или пирожков с маком, или, может быть, рыжиков соленых?
- Пожалуй, хоть и рыжиков или пирожков, - отвечал Афанасий Иванович, и
на столе вдруг являлась скатерть с пирожками и рыжиками.
За час до обеда Афанасий Иванович закушивал снова, выпивал старинную
серебряную чарку водки, заедал грибками, разными сушеными рыбками и прочим.
Обедать садились в двенадцать часов. Кроме блюд и соусников, на столе стояло
множество горшочков с замазанными крышками, чтобы не могло выдохнуться
какое-нибудь аппетитное изделие старинной вкусной кухни. За обедом
обыкновенно шел разговор о предметах, самых близких к обеду.
- Мне кажется, как будто эта каша, - говаривал обыкновенно Афанасий
Иванович, - немного пригорела; вам этого не кажется, Пульхерия Ивановна?
- Нет, Афанасий Иванович; вы положите побольше масла, тогда она не
будет казаться пригорелою, или вот возьмите этого соусу с грибками и
подлейте к ней.
- Пожалуй,- говорил Афанасий Иванович, подставляя свою тарелку, -
попробуем, как оно будет.
После обеда Афанасий Иванович шел отдохнуть один часик. после чего
Пульхерия Ивановна приносила разрезанный арбуз и говорила:
- Вот попробуйте, Афанасий Иванович, какой хороший арбуз.
- Да вы не верьте, Пульхерия Ивановна, что он красный в средине, -
говорил Афанасий Иванович, принимая порядочный ломоть, - бывает, что и
красный, да нехороший .
Но арбуз немедленно исчезал. После этого Афанасий Иванович съедал еще
несколько груш и отправлялся погулять по саду вместе с Пульхерией Ивановной.
Пришедши домой, Пульхерия Ивановна отправлялась по своим делам, а он садился
под навесом, обращенным к двору, и глядел, как кладовая беспрестанно
показывала и закрывала свою внутренность и девки, толкая одна другую, то
вносили, то выносили кучу всякого дрязгу в деревянных ящиках, решетах,
ночевках и в прочих фруктохранилищах. Немного погодя он посылал за
Пульхерией Ивановной или сам отправлялся к ней и говорил:
- Чего бы такого поесть мне, Пульхерия Ивановна?
- Чего же бы такого? - говорила Пульхерия Ивановна, - разве я пойду
скажу, чтобы вам принесли вареников с ягодами, которых приказала я нарочно
для вас оставить?
- И то добре,- отвечал Афанасий Иванович.
- Или, может быть, вы съели бы киселику?
- И то хорошо,- отвечал Афанасий Иванович. После чего все это
немедленно было приносимо и, как водится, съедаемо.
Перед ужином Афанасий Иванович еще кое-чего закушивал . В половине
десятого садились ужинать. После ужина тотчас отправлялись опять спать, и
всеобщая тишина водворялась в этом деятельном и вместе спокойном уголке.
Комната, в которой спали Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, была так
жарка, что редкий был бы в состоянии остаться в ней несколько часов. Но
Афанасий Иванович еще сверх того, чтобы было теплее, спал на лежанке, хотя
сильный жар часто заставлял его несколько раз вставать среди ночи и
прохаживаться по комнате. Иногда Афанасий Иванович, ходя по комнате, стонал.
Тогда Пульхерия Ивановна спрашивала:
- Чего вы стонете, Афанасий Иванович?
- Бог его знает, Пульхерия Ивановна, так, как будто немного живот
болит,- говорил Афанасий Иванович.
- А не лучше ли вам чего-нибудь съесть, Афанасий Иванович?
- Не знаю, будет ли оно хорошо, Пульхерия Ивановна! впрочем, чего ж бы
такого съесть?
- Кислого молочка или жиденького узвару с сушеными грушами.
- Пожалуй, разве так только, попробовать, - говорил Афанасий Иванович.
Сонная девка отправлялась рыться по шкапам, и Афанасий Иванович съедал
тарелочку; после чего он обыкновенно говорил:
- Теперь так как будто сделалось легче.
Иногда, если было ясное время и в комнатах довольно тепло натоплено,
Афанасий Иванович, развеселившись, любил пошутить над Пульхериею Ивановною и
поговорить о чем-нибудь постороннем.
- А что, Пульхерия Ивановна, - говорил он, - если бы вдруг загорелся
дом наш, куда бы мы делись?
- Вот это боже сохрани! - говорила Пульхерия Ивановна, крестясь.
- Ну, да положим, что дом наш сгорел, куда бы мы перешли тогда?
- Бог знает что вы говорите, Афанасий Иванович! как можно, чтобы дом
мог сгореть: бог этого не попустит.
- Ну, а если бы сгорел?
- Ну, тогда бы мы перешли в кухню. Вы бы заняли на время ту комнатку,
которую занимает ключница.
- А если бы и кухня сгорела?
- Вот еще! бог сохранит от такого попущения, чтобы вдруг и дом и кухня
сгорели! Ну, тогда в кладовую, покамест выстроился бы новый дом.
- А если бы и кладовая сгорела?
- Бог знает что вы говорите! я и слушать вас не хочу! Грех это
говорить, и бог наказывает за такие речи.
Но Афанасий Иванович, довольный тем, что подшутил над Пульхериею
Ивановною, улыбался, сидя на своем стуле.
Но интереснее всего казались для меня старички в то время, когда бывали
у них гости. Тогда все в их доме принимало другой вид. Эти добрые люди,
можно сказать, жили для гостей. Все, что у них ни было лучшего, все это
выносилось. Они наперерыв старались угостить вас всем, что только
производило их хозяйство. Но более всего приятно мне было то, что во всей их
услужливости не было никакой приторности. Это радушие и готовность так
кротко выражались на их лицах, так шли к ним, что поневоле соглашался на их
просьбы. Они были следствие чистой, ясной простоты их добрых, бесхитростных
душ. Это радушие вовсе не то, с каким угощает вас чиновник казенной палаты,
вышедший в люди вашими стараниями, называющий вас благодетелем и ползающий у
ног ваших. Гость никаким образом не был отпускаем того же дня: он должен был
непременно переночевать.
- Как можно такою позднею порою отправляться в такую дальнюю дорогу! -
всегда говорила Пульхерия Ивановна (гость обыкновенно жил в трех или в
четырех верстах от них).
- Конечно, - говорил Афанасий Иванович, - неравно всякого случая:
нападут разбойники или другой недобрый человек.
- Пусть бог милует от разбойников! - говорила Пульхерия Ивановна.- И к
чему рассказывать эдакое на ночь. Разбойники не разбойники, а время темное,
не годится совсем ехать. Да и ваш кучер, я знаю вашего кучера, он такои
тендитный да маленький, его всякая кобыла побьет; да притом теперь он уже,
верно, наклюкался и спит где-нибудь .
И гость должен был непременно остаться; но, впрочем, вечер в низенькой
теплой комнате, радушный, греющий и усыпляющий рассказ, несущийся пар от
поданного на стол кушанья, всегда питательного и мастерски изготовленного,
бывает для него наградою. Я вижу как теперь, как Афанасий Иванович,
согнувшись, сидит на стуле с всегдашнею своею улыбкой и слушает со вниманием
и даже наслаждением гостя! Часто речь заходила и об политике. Гость, тоже
весьма редко выезжавший из своей деревни, часто с значительным видом и
таинственным выражением лица выводил свои догадки и рассказывал, что француз
тайно согласился с англичанином выпустить опять на Россию Бонапарта, или
просто рассказывал о предстоящей войне, и тогда Афанасий Иванович часто
говорил, как будто не глядя на Пульхерию Ивановну:
- Я сам думаю пойти на войну; почему ж я не могу идти на войну?
- Вот уже и пошел! - прерывала Пульхерия Ивановна. - Вы не верьте ему,
- говорила она, обращаясь к гостю. - Где уже ему, старому, идти на войну!
Его первый солдат застрелит! Ей-богу, застрелит! Вот так-таки прицелится и
застрелит.
- Что ж, - говорил Афанасий Иванович, - и я его застрелю.
- Вот слушайте только, что он говорит! - подхватывала Пульхерия
Ивановна, - куда ему идти на войну! И пистоли его давно уже заржавели и
лежат в коморе. Если б вы их видели: там такие, что, прежде еще нежели
выстрелят, разорвет их порохом. И руки себе поотобьет, и лицо искалечит, и
навеки несчастным останется !
- Что ж, - говорил Афанасий Иванович, - я куплю себе новое вооружение.
Я возьму саблю или козацкую пику.
- Это все выдумки. Так вот вдруг придет в голову, и начнет
рассказывать, - подхватывала Пульхерия Ивановна с досадою. - Я и знаю, что
он шутит, а все-таки неприятно слушать. Вот эдакое он всегда говорит, иной
раз слушаешь, слушаешь, да и страшно станет.
Но Афанасий Иванович, довольный тем, что несколько напугал Пульхерию
Ивановну, смеялся, сидя согнувшись на своем стуле.
Пульхерия Ивановна для меня была занимательнее всего тогда, когда
подводила гостя к закуске.
- Вот это, - говорила она, снимая пробку с графина, - водка, настоянная
на деревий и шалфей. Если у кого болят лопатки или поясница, то очень
помогает. Вот это на золототысячник: если в ушах звенит и по лицу лишаи
делаются, то очень помогает. А вот эта - перегнанная на персиковые косточки;
вот возьмите рюмку, какой прекрасный запах. Если как-нибудь, вставая с
кровати, ударится кто об угол шкапа или стола и набежит на лбу гугля, то
стоит только одну рюмочку выпить перед обедом - и все как рукой снимет, в ту
же минуту все пройдет, как будто вовсе не бывало.
После этого такой перечет следовал и другим графинам, всегда почти
имевшим какие-нибудь целебные свойства. Нагрузивши гостя всею этою аптекою,
она подводила его ко множеству стоявших тарелок.
- Вот это грибки с чебрецом! это с гвоздиками и волошскими орехами!
Солить их выучила меня туркеня, в то время, когда еще турки были у нас в
плену. Такая была добрая туркеня, и незаметно совсем, чтобы турецкую веру
исповедовала. Так совсем и ходит, почти как у нас; только свинины не ела:
говорит, что у них как-то там в законе запрещено. Вот это грибки с
смородинным листом и мушкатным орехом! А вот это большие травянки: я их еще
в первый раз отваривала в уксусе; не знаю, каковы-то они; я узнала секрет от
отца Ивана. В маленькой кадушке прежде всего нужно разостлать дубовые листья
и потом посыпать перцем и селитрою и положить еще что бывает на нечуй-витере
цвет, так этот цвет взять и хвостиками разостлать вверх. А вот это пирожки!
это пирожки с сыром! это с урдою! а вот это те, которые Афанасий Иванович
очень любит, с капустою и гречневою кашею.
- Да, - прибавлял Афанасий Иванович, - я их очень люблю; они мягкие и
немножко кисленькие.
Вообще Пульхерия Ивановна была чрезвычайно в духе, когда бывали у них
гости. Добрая старушка! Она вся принадлежала гостям. Я любил бывать у них, и
хотя объедался страшным образом, как и все гостившие у них, хотя мне это
было очень вредно, однако ж я всегда бывал рад к ним ехать. Впрочем, я
думаю, что не имеет ли самый воздух в Малороссии какого-то особенного
свойства, помогающего пищеварению, потому что если бы здесь вздумал
кто-нибудь таким образом накушаться, то, без сомнения, вместо постели
очутился бы лежащим на столе.
Добрые старички! Но повествование мое приближается к весьма печальному
событию, изменившему навсегда жизнь этого мирного уголка. Событие это
покажется тем более разительным, что произошло от самого маловажного случая.
Но, по странному устройству вещей, всегда ничтожные причины родили великие
события, и наоборот - великие предприятия оканчивались ничтожными
следствиями. Какой-нибудь завоеватель собирает все силы своего государства,
воюет несколько лет, полководцы его прославляются, и наконец все это
оканчивается приобретением клочка земли, на котором негде посеять картофеля;
а иногда, напротив, два какие-нибудь колбасника двух городов подерутся между
собою за вздор, и ссора объемлет наконец города, потом села и деревни, а там
и целое государство. Но оставим эти рассуждения: они не идут сюда. Притом я
не люблю рассуждений, когда они остаются только рассуждениями.
У Пульхерии Ивановны была серенькая кошечка, которая всегда почти
лежала, свернувшись клубком, у ее ног. Пульхерия Ивановна иногда ее гладила
и щекотала пальцем по ее шейке, которую балованная кошечка вытягивала как
можно выше. Нельзя сказать, чтобы Пульхерия Ивановна слишком любила ее, но
просто привязалась к ней, привыкши ее всегда видеть. Афанасий Иванович,
однако ж, часто подшучивал над такою привязанностию:
- Я не знаю, Пульхерия Ивановна, что вы такого находите в кошке. На что
она? Если бы вы имели собаку, тогда бы другое дело: собаку можно взять на
охоту, а кошка на что?
- Уж молчите, Афанасий Иванович, - говорила Пульхерия Ивановна, - вы
любите только говорить, и больше ничего. Собака нечистоплотна, собака
нагадит, собака перебьет все, а кошка тихое творение, она никому не сделает
зла.
Впрочем, Афанасию Ивановичу было все равно, что кошки, что собаки; он
для того только говорил так, чтобы немножко подшутить над Пульхерией
Ивановной .
За садом находился у них большой лес, который был совершенно пощажен
предприимчивым приказчиком, - может быть, оттого, что стук топора доходил бы
до самых ушей Пульхерии Ивановны. Он был глух, запущен, старые древесные
стволы были закрыты разросшимся орешником и походили на мохнатые лапы
голубей. В этом лесу обитали дикие коты. Лесных диких котов не должно
смешивать с теми удальцами, которые бегают по крышам домов. Находясь в
городах, они, несмотря на крутой нрав свой, гораздо более цивилизированы,
нежели обитатели лесов. Это, напротив того, большею частию народ мрачный и
дикий; они всегда ходят тощие, худые, мяукают грубым, необработанным
голосом. Они подрываются иногда подземным ходом под самые амбары и крадут
сало, являются даже в самой кухне, прыгнувши внезапно в растворенное окно,
когда заметят, что повар пошел в бурьян. Вообще никакие благородные чувства
им не известны; они живут хищничеством и душат маленьких воробьев в самых их
гнездах. Эти коты долго обнюхивались сквозь дыру под амбаром с кроткою
кошечкою Пульхерии Ивановны и наконец подманили ее, как отряд солдат
подманивает глупую крестьянку. Пульхерия Ивановна заметила пропажу кошки,
послала искать ее, но кошка не находилась. Прошло три дня; Пульхерия
Ивановна пожалела, наконец вовсе о ней позабыла. В один день, когда она
ревизировала свой огород и возвращалась с нарванными своею рукою зелеными
свежими огурцами для Афанасия Ивановича, слух ее был поражен самым жалким
мяуканьем. Она, как будто по инстинкту, произнесла: "Кис, кис!" - и вдруг из
бурьяна вышла ее серенькая кошка, худая, тощая; заметно было, что она
несколько уже дней не брала в рот никакой пищи. Пульхерия Ивановна
продолжала звать ее, но кошка стояла пред нею, мяукала и не смела близко
подойти; видно было, что она очень одичала с того времени. Пульхерия
Ивановна пошла вперед, продолжая звать кошку, которая боязливо шла за нею до
самого забора. Наконец, увидевши прежние, знакомые места, вошла и в комнату.
Пульхерия Ивановна тотчас приказала подать ей молока и мяса и, сидя перед
нею, наслаждалась жадностию бедной своей фаворитки, с какою она глотала
кусок за куском и хлебала молоко. Серенькая беглянка почти в глазах ее
растолстела и ела уже не так жадно. Пульхерия Ивановна протянула руку, чтобы
погладить ее, но неблагодарная, видно, уже слишком свыклась с хищными котами
или набралась романических правил, что бедность при любви лучше палат, а
коты были голы как соколы; как бы то ни было, она выпрыгнула в окошко, и
никто из дворовых не мог поймать ее.
Задумалась старушка. "Это смерть моя приходила за мною!" - сказала она
сама в себе, и ничто не могло ее рассеять. Весь день она была скучна.
Напрасно Афанасий Иванович шутил и хотел узнать, отчего она так вдруг
загрустила: Пульхерия Ивановна была безответна или отвечала совершенно не
так, чтобы можно было удовлетворить Афанасия Ивановича. На другой день она
заметно похудела.
- Что это с вами, Пульхерия Ивановна? Уж не больны ли вы?
- Нет, я не больна, Афанасий Иванович! Я хочу вам объявить одно
особенное происшествие: я знаю, что я этим летом умру; смерть моя уже
приходила за мною!
Уста Афанасия Ивановича как-то болезненно искривились. Он хотел, однако
ж, победить в душе своей грустное чувство и, улыбнувшись, сказал:
- Бог знает что вы говорите, Пульхерия Ивановна! Вы, верно, вместо
декохта, что часто пьете, выпили персиковой.
- Нет, Афанасий Иванович, я не пила персиковой, - сказала Пульхерия
Ивановна.
И Афанасию Ивановичу сделалось жалко, что он так пошутил над Пульхерией
Ивановной, и он смотрел на нее, и слеза повисла на его реснице.
- Я прошу вас, Афанасий Иванович, чтобы вы исполнили мою волю, -
сказала Пульхерия Ивановна. - Когда я умру, то похороните меня возле
церковной ограды. Платье наденьте на меня серенькое - то, что с небольшими
цветочками по коричневому полю. Атласного платья, что с малиновыми
полосками, не надевайте на меня: мертвой уже не нужно платье. На что оно ей?
А вам оно пригодится: из него сошьете себе парадный халат на случай, когда
приедут гости, то чтобы можно было вам прилично показаться и принять их.
- Бог знает что вы говорите, Пульхерия Ивановна! - говорил Афанасий
Иванович, - когда-то еще будет смерть, а вы уже стращаете такими словами.
- Нет, Афанасий Иванович, я уже знаю, когда моя смерть. Вы, однако ж,
не горюйте за мною: я уже старуха и довольно пожила, да и вы уже стары, мы
скоро увидимся на том свете.
Но Афанасий Иванович рыдал, как ребенок.
- Грех плакать, Афанасий Иванович! Не грешите и бога не гневите своею
печалью. Я не жалею о том, что умираю. Об одном только жалею я (тяжелый
вздох прервал на минуту речь ее): я жалею о том, что не знаю, на кого
оставить вас, кто присмотрит за вами, когда я умру. Вы как дитя маленькое:
нужно, чтобы любил вас тот, кто будет ухаживать за вами.
При этом на лице ее выразилась такая глубокая, такая сокрушительная
сердечная жалость, что я не знаю, мог ли бы кто-нибудь в то время глядеть на
нее равнодушно.
- Смотри мне, Явдоха, - говорила она, обращаясь к ключнице, которую
нарочно велела позвать, - когда я умру, чтобы ты глядела за паном, чтобы
берегла его, как гла'за своего, как свое родное дитя. Гляди, чтобы на кухне
готовилось то, что он любит. Чтобы белье и платье ты ему подавала всегда
чистое; чтобы, когда гости случатся, ты принарядила его прилично, а то,
пожалуй, он иногда выйдет в старом халате, потому что и теперь часто
позабывает он, когда праздничный день, а когда будничный. Не своди с него
глаз, Явдоха, я буду молиться за тебя на том свете, и бог наградит тебя. Не
забывай же, Явдоха; ты уже стара, тебе не долго жить, не набирай греха на
душу. Когда же не будешь за ним присматривать, то не будет тебе счастия на
свете. Я сама буду просить бога, чтобы не давал тебе благополучной кончины.
И сама ты будешь несчастна, и дети твои будут несчастны, и весь род ваш не
будет иметь ни в чем благословения божия.
Бедная старушка! она в то время не думала ни о той великой минуте,
которая ее ожидает, ни о душе своей, ни о будущей своей жизни; она думала
только о бедном своем спутнике, с которым провела жизнь и которого оставляла
сирым и бесприютным. Она с необыкновенною расторопностию распорядила все
таким образом, чтобы после нее Афанасий Иванович не заметил ее отсутствия.
Уверенность ее в близкой своей кончине так была сильна и состояние души ее
так было к этому настроено, что действительно чрез несколько дней она слегла
в постелю и не могла уже принимать никакой пищи. Афанасий Иванович весь
превратился во внимательность и не отходил от ее постели. "Может быть, вы
чего-нибудь бы покушали, Пульхерия Ивановна? " - говорил он, с беспокойством
смотря в глаза ей. Но Пульхерия Ивановна ничего не говорила. Наконец, после
долгого молчания, как будто хотела она что-то сказать, пошевелила губами - и
дыхание ее улетело.
Афанасий Иванович был совершенно поражен. Это так казалось ему дико,
что он даже не заплакал. Мутными глазами глядел он на нее, как бы не понимая
значения трупа.
Покойницу положили на стол, одели в то самое платье, которое она сама
назначила, сложили ей руки крестом, дали в руки восковую свечу, - он на все
это глядел бесчувственно. Множество народа всякого звания наполнило двор,
множество гостей приехало на похороны, длинные столы расставлены были по
двору; кутья, наливки, пироги покрывали их кучами; гости говорили, плакали,
глядели на покойницу, рассуждали о ее качествах, смотрели на него, - но он
сам на все это глядел странно. Покойницу понесли наконец, народ повалил
следом, и он пошел за нею; священники были в полном облачении, солнце
светило, грудные ребенки плакали на руках матерей, жаворонки пели, дети в
рубашонках бегали и резвились по дороге. Наконец гроб поставили над ямой,
ему велели подойти и поцеловать в последний раз покойницу; он подошел,
поцеловал, на глазах его показались слезы, - но какие-то бесчувственные
слезы. Гроб опустили, священник взял заступ и первый бросил горсть земли,
густой протяжный хор дьячка и двух пономарей пропел вечную память под
чистым, безоблачным небом, работники принялись за заступы, и земля уже
покрыла и сровняла яму, - в это время он пробрался вперед; все расступились,
дали ему место, желая знать его намерение. Он поднял глаза свои, посмотрел
смутно и сказал: "Так вот это вы уже и погребли ее! зачем?!" Он остановился
и не докончил своей речи.
Но когда возвратился он домой, когда увидел, что пусто в его комнате,
что даже стул, на котором сидела Пульхерия Ивановна, был вынесен, - он
рыдал, рыдал сильно, рыдал неутешно, и слезы, как река, лились из его
тусклых очей.
Пять лет прошло с того времени. Какого горя не уносит время? Какая
страсть уцелеет в неровной битве с ним? Я знал одного человека в цвете юных
еще сил, исполненного истинного благородства и достоинств, я знал его
влюбленным нежно, страстно, бешено, дерзко, скромно, и при мне, при моих
глазах почти, предмет его страсти - нежная, прекрасная, как ангел, - была
поражена ненасытною смертью. Я никогда не видал таких ужасных порывов
душевного страдания, такой бешеной, палящей тоски, такого пожирающего
отчаяния, какие волновали несчастного любовника. Я никогда не думал, чтобы
мог человек создать для себя такой ад, в котором ни тени, ни образа и
ничего, что бы сколько-нибудь походило на надежду... Его старались не
выпускать с глаз; от него спрятали все орудия, которыми бы он мог умертвить
себя. Две недели спустя он вдруг победил себя: начал смеяться, шутить; ему
дали свободу, и первое, на что он употребил ее, это было - купить пистолет.
В один день внезапно раздавшийся выстрел перепугал ужасно его родных. Они
вбежали в комнату и увидели его распростертого, с раздробленным черепом.
Врач, случившийся тогда, об искусстве которого гремела всеобщая молва,
увидел в нем признаки существования, нашел рану не совсем смертельною, и он,
к изумлению всех, был вылечен. Присмотр за ним увеличили еще более. Даже за
столом не клали возле него ножа и старались удалить все, чем бы мог он себя
ударить; но он в скором времени нашел новый случай и бросился под колеса
проезжавшего экипажа. Ему растрощило руку и ногу; но он опять был вылечен.
Год после этого я видел его в одном многолюдном зале: он сидел за столом,
весело говорил: "петит-уверт", закрывши одну карту, и за ним стояла,
облокотившись на спинку его стула, молоденькая жена его, перебирая его
марки.
По истечении сказанных пяти лет после смерти Пульхерии Ивановны я,
будучи в тех местах, заехал в хуторок Афанасия Ивановича навестить моего
старинного соседа, у которого когда-то приятно проводил день и всегда
объедался лучшими изделиями радушной хозяйки. Когда я подъехал ко двору, дом
мне показался вдвое старее, крестьянские избы совсем легли набок - без
сомнения, так же, как и владельцы их; частокол и плетень в дворе были совсем
разрушены, и я видел сам, как кухарка выдергивала из него палки для затопки
печи, тогда как ей нужно было сделать только два шага лишних, чтобы достать
тут же наваленного хвороста. Я с грустью подъехал к крыльцу; те же самые
барбосы и бровки, уже слепые или с перебитыми ногами, залаяли, поднявши
вверх свои волнистые, обвешанные репейниками хвосты. Навстречу вышел старик.
Так это он! я тотчас же узнал его; но он согнулся уже вдвое против прежнего.
Он узнал меня и приветствовал с тою же знакомою мне улыбкою. Я вошел за ним
в комнаты; казалось, все было в них по-прежнему; но я заметил во всем
какой-то странный беспорядок, какое-то ощутительное отсутствие чего-то;
словом, я ощутил в себе те странные чувства, которые овладевают нами, когда
мы вступаем в первый раз в жилище вдовца, которого прежде знали нераздельным
с подругою, сопровождавшею его всю жизнь. Чувства эти бывают похожи на то,
когда видим перед собою без ноги человека, которого всегда знали здоровым.
Во всем видно было отсутствие заботливой Пульхерии Ивановны: за столом
подали один нож без черенка; блюда уже не были приготовлены с таким
искусством. О хозяйстве я не хотел и спросить, боялся даже и взглянуть на
хозяйственные заведения.
Когда мы сели за стол, девка завязала Афанасия Ивановича салфеткою, - и
очень хорошо сделала, потому что без того он бы весь халат свой запачкал
соусом. Я старался его чем-нибудь занять и рассказывал ему разные новости;
он слушал с тою же улыбкою, но по временам взгляд его был совершенно
бесчувствен, и мысли в нем не бродили, но исчезали. Часто поднимал он ложку
с кашею и, вместо того чтобы подносить ко рту, подносил к носу; вилку свою,
вместо того чтобы воткнуть в кусок цыпленка, он тыкал в графин, и тогда
девка, взявши его за руку, наводила на цыпленка. Мы иногда ожидали по
несколько минут следующего блюда. Афанасий Иванович уже сам замечал это и
говорил: "Что это так долго не несут кушанья?" Но я видел сквозь щель в
дверях, что мальчик, разносивший нам блюда, вовсе не думал о том и спал,
свесивши голову на скамью.
"Вот это то кушанье, - сказал Афанасий Иванович, когда подали нам
мнишки со сметаною, - это то кушанье, - продолжал он, и я заметил, что голос
его начал дрожать и слеза готовилась выглянуть из его свинцовых глаз, но он
собирал все усилия, желая удержать ее. - Это то кушанье, которое по... по...
покой... покойни..." - и вдруг брызнул слезами. Рука его упала на тарелку,
тарелка опрокинулась, полетела и разбилась, соус залил его всего; он сидел
бесчувственно, бесчувственно держал ложку, и слезы, как ручей, как немолчно
текущий фонтан, лились, лились ливмя на застилавшую его салфетку.
"Боже! - думал я, глядя на него,- пять лет всеистребляющего времени -
старик уже бесчувственный, старик, которого жизнь, казалось, ни разу не
возмущало ни одно сильное ощущение души, которого вся жизнь, казалось,
состояла только из сидения на высоком стуле, из ядения сушеных рыбок и груш,
из добродушных рассказов, - и такая долгая, такая жаркая печаль! Что же
сильнее над нами: страсть или привычка? Или все сильные порывы, весь вихорь
наших желаний и кипящих страстей - есть только следствие нашего яркого
возраста и только по тому одному кажутся глубоки и сокрушительны?" Что бы ни
было, но в это время мне казались детскими все наши страсти против этой
долгой, медленной, почти бесчувственной привычки. Несколько раз силился он
выговорить имя покойницы, но на половине слова спокойное и обыкновенное лицо
его судорожно исковеркивалось, и плач дитяти поражал меня в самое сердце.
Нет, это не те слезы, на которые обыкновенно так щедры старички,
представляющие вам жалкое свое положение и несчастия; это были также не те
слезы, которые они роняют за стаканом пуншу; нет! это были слезы, которые
текли не спрашиваясь, сами собою, накопляясь от едкости боли уже овладевшего
сердца.
Он не долго после того жил. Я недавно услышал об его смерти. Странно,
однако же, то, что обстоятельства кончины его имели какое-то сходство с
кончиною Пульхерии Ивановны. В один день Афанасий Иванович решился немного
пройтись по саду. Когда он медленно шел по дорожке с обыкновенною своею
беспечностию, вовсе не имея никакой мысли, с ним случилось странное
происшествие. Он вдруг услышал, что позади его произнес кто-то довольно
явственным голосом: "Афанасий Иванович!" Он оборотился, но никого совершенно
не было, посмотрел во все стороны, заглянул в кусты - нигде никого. День был
тих, и солнце сияло. Он на минуту задумался: лицо его как-то оживилось, и он
наконец произнес: "Это Пульхерия Ивановна зовет меня!"
Вам, без сомнения, когда-нибудь случалось слышать голос, называющий вас
по имени, который простолюдины объясняют тем, что душа стосковалась за
человеком и призывает его, и после которого следует неминуемо смерть.
Признаюсь, мне всегда был страшен этот таинственный зов. Я помню, что в
детстве часто его слышал: иногда вдруг позади меня кто-то явственно
произносил мое имя. День обыкновенно в это время был самый ясный и
солнечный; ни один лист в саду на дереве не шевелился, тишина была мертвая,
даже кузнечик в это время переставал кричать; ни души в саду; но, признаюсь,
если бы ночь самая бешеная и бурная, со всем адом стихий, настигла меня
одного среди непроходимого леса, я бы не так испугался ее, как этой ужасной
тишины среди безоблачного дня. Я обыкновенно тогда бежал с величайшим
страхом и занимавшимся дыханием из сада, и тогда только успокоивался, когда
попадался мне навстречу какой-нибудь человек, вид которого изгонял эту
страшную сердечную пустыню.
Он весь покорился своему душевному убеждению, что Пульхерия Ивановна
зовет его; он покорился с волею послушного ребенка, сохнул, кашлял, таял как
свечка и наконец угас так, как она, когда уже ничего не осталось, что бы
могло поддержать бедное ее пламя. "Положите меня возле Пульхерии Ивановны",
- вот все, что произнес он перед своею кончиною.
Желание его исполнили и похоронили возле церкви, близ могилы Пульхерии
Ивановны. Гостей было меньше на похоронах, но простого народа и нищих было
такое же множество. Домик барский уже сделался вовсе пуст. Предприимчивый
приказчик вместе с войтом перетащили в свои избы все оставшиеся старинные
вещи и рухлядь, которую не могла утащить ключница. Скоро приехал, неизвестно
откуда, какой-то дальний родственник, наследник имения, служивший прежде
поручиком, не помню в каком полку, страшный реформатор. Он увидел тотчас
величайшее расстройство и упущение в хозяйственных делах; все это решился он
непременно искоренить, исправить и ввести во всем порядок. Накупил шесть
прекрасных английских серпов, приколотил к каждой избе особенный номер и,
наконец, так хорошо распорядился, что имение через шесть месяцев взято было
в опеку. Мудрая опека (из одного бывшего заседателя и какого-то
штабс-капитана в полинялом мундире) перевела в непродолжительное время всех
кур и все яйца. Избы, почти совсем лежавшие на земле, развалились вовсе;
мужики распьянствовались и стали большею частию числиться в бегах. Сам же
настоящий владетель, который, впрочем, жил довольно мирно с своею опекою и
пил вместе с нею пунш, приезжал очень редко в свою деревню и проживал
недолго. Он до сих пор ездит по всем ярмаркам в Малороссии; тщательно
осведомляется о ценах на разные большие произведения, продающиеся оптом,
как-то: муку, пеньку, мед и прочее, но покупает только небольшие безделушки,
как-то: кремешки, гвоздь прочищать трубку и вообще все то, что не превышает
всем оптом своим цены одного рубля.


Впервые напечатано в сборнике "Миргород", 1835.

Примечания:

камлот - шерстяная ткань.
компанейцы - солдаты и офицеры кавалерийских полков, формировавшихся из
добровольцев.
лембик - резервуар для перегонки и прочистки водки.
войт - сельский староста.
ночевки - маленькое корыто.
узвар - компот.
нечуй - трава.
урда - выжимки из маковых зерен.
декохт - лечебный отвар.

Разжалованный (Из кавказских воспоминаний)

Warning: include(): http:// wrapper is disabled in the server configuration by allow_url_include=0 in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(http://ref.zeyn.ru/size.txt): failed to open stream: no suitable wrapper could be found in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(): Failed opening 'http://ref.zeyn.ru/size.txt' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php:/usr/share/pear') in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Мы стояли в отряде. - Дела уже кончались, дорубали просеку и с каждым
днем ожидали из штаба приказа об отступлении в крепость. Наш дивизион
батарейных орудий стоял на скате крутого горного хребта, оканчивающегося
быстрой горной речкой Мечиком, и должен был обстреливать расстилавшуюся
впереди равнину. На живописной равнине этой, вне выстрела, изредка, особенно
перед вечером, там и сям показывались невраждебные группы конных горцев,
выезжавших из любопытства посмотреть на русский лагерь. Вечер был ясный,
тихий и свежий, как обыкновенно декабрьские вечера на Кавказе, солнце
спускалось за крутым отрогом гор налево и бросало розовые лучи на палатки,
рассыпанные по горе, на движущиеся группы солдат и на наши два орудия,
тяжело, как будто вытянув шеи, неподвижно стоявшие в двух шагах от нас на
земляной батарее. Пехотный пикет, расположенный на бугре налево, отчетливо
обозначался на прозрачном свете заката, с своими козлами ружей, фигурой
часового, группой солдат и дымом разложенного костра. Направо и налево, по
полугоре, на черной притоптанной земле белели палатки, а за палатками
чернели голые стволы чинарного леса, в котором беспрестанно стучали
топорами, трещали костры и с грохотом падали подрубленные деревья.
Голубоватый дым трубой подымался со всех сторон в светло-синее морозное
небо. Мимо палаток и нивами около ручья тянулись с топотом и фырканьем
казаки, драгуны и артиллеристы, возвращавшиеся с водопоя. Начинало
подмораживать, все звуки были слышны особенно явственно, - и далеко вперед
по равнине было видно в чистом редком воздухе.
Неприятельские кучки, уже не возбуждая любопытства солдат, тихо
разъезжали по светло-желтому жневью кукурузных полей, кой-где из-за деревьев
виднелись высокие столбы кладбищ и дымящиеся аулы.
Наша палатка стояла недалеко от орудий, на сухом и высоком месте, с
которого вид был особенно обширен. Подле палатки, около самой батареи, на
расчищенной площадке была устроена нами игра в городки или чушки. Услужливые
солдатики тут же приделали для нас плетеные лавочки и столик. По причине
всех этих удобств артиллерийские офицеры, наши товарищи и несколько пехотных
любили по вечерам собираться в нашей батарее и называли это место клубом.
Вечер был славный, лучшие игроки собрались, и мы играли в городки. Я,
прапорщик Д. и поручик О. проиграли сряду две партии и к общему удовольствию
и смеху зрителей, - офицеров, солдат и денщиков, глядевших на нас из своих
палаток, - провезли два раза на своих спинах выигравшую партию от одного
кона до другого.
Особенно забавно было положение огромного, толстого штабс-капитана Ш.,
который, задыхаясь и добродушно улыбаясь, с волочащимися по земле ногами
проехал на маленьком и тщедушном поручике О. Но становилось уже поздно,
денщики вынесли нам, на всех шесть человек, три стакана чая без блюдечек, и
мы, окончив игру, подошли к плетеным лавочкам. Около них стоял незнакомый
нам небольшой человечек с кривыми ногами, в нагольном тулупе и в папахе с
длинною висящей белой шерстью.
Как только мы подошли близко к нему, он нерешительно несколько раз снял
и надел шапку и несколько раз как будто собирался подойти к нам и снова
останавливался.
Но решив, должно быть, что уже больше нельзя оставаться незамеченным,
незнакомый человек этот снял шапку и, обходя нас кругом, подошел к
штабс-капитану Ш.
- А, Гуськантини! Ну что, батенька? - сказал ему Ш. добродушно улыбаясь
еще под влиянием своей поездки.
Гуськантини, как его назвал Ш., тотчас же надел шапку и сделал вид, что
он засовывает руки в карманы полушубка, но с той стороны, с которой он стоял
ко мне, кармана на полушубке не было, и маленькая красная рука его осталась
в неловком положении. Мне хотелось решить, кто такой был этот человек (юнкер
или разжалованный?), и я, не замечая того, что мой взгляд (т. в. взгляд
незнакомого офицера) смущал его, вглядывался пристально в его одежду и
наружность. Ему казалось лет тридцать. Маленькие, серые, круглые глаза его
как-то заспанно и вместе с тем беспокойно выглядывали из-за грязного, белого
курпея папахи, висевшего ему на лицо. Толстый, неправильный нос среди
ввалившихся щек изобличал болезненную, неестественную худобу. Губы, весьма
мало закрытые редкими, мягкими, белесоватыми усами, беспрестанно находились
в беспокойном состоянии, как будто пытались принять то то, то другое
выражение. Но все эти выражения были как-то недоконченны; на лице его
оставалось постоянно одно преобладающее выражение испуга и торопливости.
Худую, жилистую шею его обвязывал шерстяной зеленый шарф, скрывающийся под
полушубком. Полушубок был затертый, короткий, с нашитой собакой на воротнике
и на фальшивых карманах. Панталоны были клетчатые, пепельного цвета, и
сапоги с короткими нечернеными солдатскими голенищами.
- Пожалуйста, не беспокойтесь, - сказал я ему, когда он снова, робко
взглянув на меня, снял было шапку.
Он поклонился мне с благодарным выражением, надел шапку и, достав из
кармана грязный ситцевый кисет на шнурочках, стал делать папироску.
Я сам недавно был юнкером, старым юнкером, неспособным уже быть
добродушно-услужливым младшим товарищем, и юнкером без состояния, поэтому,
хорошо зная всю моральную тяжесть этого положения для немолодого и
самолюбивого человека, я сочувствовал всем людям, находящимся в таком
положении, и старался объяснить себе их характер и степень и направление
умственных способностей, для того чтобы по этому судить о степени их
моральных страданий. Этот юнкер или разжалованный, по своему беспокойному
взгляду и тому умышленному беспрестанному изменению выражения лица, которое
я заметил в нем, казался мне человеком очень неглупым и крайне самолюбивым в
поэтому очень жалким.
Штабс-капитан Ш. предложил нам сыграть еще партию в городки, с тем
чтобы проигравшая партия, кроме перевозу, заплатила за несколько бутылок
красного вина, рому, сахару, корицы и гвоздики для глинтвейна, который в эту
зиму, по случаю холода, был в большой моде в нашем отряде. Гуськантини, как
его опять назвал Ш., тоже пригласили в партию, но, перед тем как начинать
игру, он, видимо борясь между удовольствием, которое ему доставило это
приглашение, и каким-то страхом, отвел в сторону штабс-капитана Ш. и стал
что-то нашептывать ему.
Добродушный штабс-капитан ударил его своей пухлой, большой ладонью по
животу и громко отвечал: "Ничего, батенька, я вам поверю".
Когда игра кончилась, и та партия, в которой был незнакомый нижний чин,
выиграла, и ему пришлось ехать верхом на одном из наших офицеров, прапорщике
Д.,
- прапорщик покраснел, отошел к диванчикам и предложил нижнему чину
папирос в виде выкупа. Пока заказали глинтвейн и в денщицкой палатке
слышалось хлопотливое хозяйничанье Никиты, посылавшего вестового за корицей
и гвоздикой, и спина его натягивала то там, то сям грязные полы палатки, мы
все семь человек уселись около лавочек и, попеременно попивая чай из трех
стаканов и посматривая вперед на начинавшую одеваться сумерками равнину,
разговаривали и смеялись о разных обстоятельствах игры. Незнакомый человек в
полушубке не принимал участия в разговоре, упорно отказывался от чая,
который я несколько раз предлагал ему, и, сидя на земле по-татарски, одну за
другою делал из мелкого табаку папироски и выкуривал их, как видно было, не
столько для своего удовольствия, сколько для того, чтобы дать себе вид
чем-нибудь занятого человека. Когда заговорили о том, что на завтра ожидают
отступления и, может быть, дела, он приподнялся на колени и, обращаясь к
одному штабс-капитану Ш., сказал, что он был теперь дома у адъютанта и сам
писал приказ о выступлении на завтра. Мы все молчали в то время, как он
говорил, и, несмотря на то, что он видимо робел, заставили его повторить это
крайне для нас интересное известие. Он повторил сказанное, прибавив однако,
что он был а сидел у адъютанта, с которым он живет вместе, в то время как
принесли приказание.
- Смотрите, коли вы не лжете, батенька, так мне надо в своей роте итти
приказать кой-что к завтраму, - сказал штабс-капитан Ш.
- Нет... отчего же?.. как же можно, я наверно... - заговорил нижний
чин, но вдруг замолчал и, видимо решившись обидеться, ненатурально нахмурил
брови и, шепча что-то себе под нос, снова начал делать папироску. Но
высыпанного мельчайшего табаку уже было недостаточно в его ситцевом кисете,
и он попросил Ш.
одолжить ему папиросочку. Мы довольно долго продолжали между собою ту
однообразную военную болтовню, которую знает каждый, кто бывал в походах,
жаловались все одними и теми же выражениями на скуку и продолжительность
похода, одним и тем же манером рассуждали о начальстве, все так же, как
много раз прежде, хвалили одного товарища, жалели другого, удивлялись, как
много выиграл тот, как много проиграл этот, и т.д., и т.д.
- Вот, батенька, адъютант-то наш прорвался так прорвался, - сказал
штабс-капитан Ш., - в штабе вечно в выигрыше был, с кем ни сядет, бывало,
загребет, а теперь уж второй месяц все проигрывает. Не задался ему нынешний
отряд. Я думаю, монетов 1000 спустил, да и вещей монетов на 500: ковер, что
у Мухина выиграл, пистолеты Никитинские, часы золотые, от Сады, что ему
Воронцов подарил, все ухнуло.
- Поделом ему, - сказал поручик О., - а то уж он очень всех обдувал: -
с ним играть нельзя было.
- Всех обдувал, а теперь весь в трубу вылетел, - и штабс-капитан Ш.
добродушно рассмеялся. - Вот Гуськов у него живет - он и его чуть не
проиграл, право. Так, батенька? - обратился он к Гуськову.
Гуськов засмеялся. У него был жалкий болезненный смех, совершенно
изменявший выражение его лица. При этом изменении мне показалось, что я
прежде знал и видал этого человека, притом и настоящая фамилия его, Гуськов,
была мне знакома, но как и когда я его знал и видел, - я решительно не мог
припомнить.
- Да, - сказал Гуськов, беспрестанно поднимая руки к усам и, не
дотронувшись до них, опуская их снова. - Павлу Дмитриевичу очень в этот
отряд не повезло, такая veine de malheur<<1>> - добавил он старательным, но
чистым французским выговором, причем мне снова показалось, что я уже видал,
и даже часто видал, его где-то. - Я хорошо знаю Павла Дмитриевича, он мне
все доверяет, - продолжал он,
- мы с ним еще старые знакомые, т. е. он меня любит, - прибавил он,
видимо испугавшись слишком смелого утверждения, что он старый знакомый
адъютанта. - Павел Дмитриевич отлично играет, но теперь удивительно, что с
ним сделалось, он совсем как потерянный, - la chance a tourne,<<2>> -
добавил он, обращаясь преимущественно ко мне.
Мы сначала с снисходительным вниманием слушали Гуськова, но как только
он сказал еще эту французскую фразу, мы все невольно отвернулись от него.
- Я с ним тысячу раз играл, и ведь согласитесь, что это странно, -
сказал поручик О. с особенным ударением на атом слове, - удивительно
странно: я ни разу у него не выиграл ни абаза. Отчего же я у других
выигрываю?
- Павел Дмитриевич отлично играет, я его давно знаю, - сказал я.
Действительно, я знал адъютанта уже несколько лет, не раз видал его в игре,
большой по средствам офицеров, и восхищался его красивой, немного мрачной и
всегда невозмутимо спокойной физиономией, его медлительным малороссийским
выговором, его красивыми вещами и лошадьми, его неторопливой хохлацкой
молодцеватостью и особенно его умением сдержанно, отчетливо и приятно вести
игру. Не раз, каюсь в том, глядя на его полные и белые руки с бриллиантовым
перстнем на указательном пальце, которые мне били одну карту за другою, я
злился на этот перстень, на белые руки, на всю особу адъютанта, и мне
приходили на его счет дурные мысли; но обсуживая потом хладнокровно, я
убеждался, что он просто игрок умнее всех тех, с которыми ему приходится
играть. Тем более, что, слушая его общие рассуждения об игре, о том, как
следует не отгибаться, поднявшись с маленького куша, как следует бастовать в
известных случаях, как первое правило играть на чистые и т.
д., и т. д., было ясно, что он всегда в выигрыше только оттого, что
умнее и характернее всех нас. Теперь же оказалось, что этот воздержный,
характерный игрок проигрался впух в отряде не только деньгами, но и вещами,
что означает последнюю степень проигрыша для офицера.
- Ему чертовски всегда везет со мной, - продолжал поручик О. - Я уж дал
себе слово больше не играть с ним.
- Экой вы чудак, батенька, - сказал Ш., подмигивая на меня всей головой
и обращаясь к О., - проиграли ему монетов 300, ведь проиграли!
- Больше, - сердито сказал поручик.
- А теперь хватились за ум, да поздно, батенька: всем давно известно,
что он наш полковой шулер, - сказал Ш., едва удерживаясь от смеха и очень
довольный своей выдумкой. - Вот Гуськов налицо, он ему и карты
подготовливает. От этого-то у них и дружба, батенька мой... - и
штабс-капитан Ш. так добродушно, колебаясь всем телом, расхохотался, что
расплескал стакан глинтвейна, который держал в руке в это время.
На желтом исхудалом лице Гуськова показалась как будто краска, он
несколько раз открывал рот, поднимал руки к усам и снова опускал их к месту,
где должны были быть карманы, приподнимался и опускался и, наконец, не своим
голосом сказал Ш.:
- Это не шутка, Николай Иванович; вы говорите такие вещи и при людях,
которые меня не знают и видят в нагольном полушубке... потому что... - Голос
у него оборвался, и снова маленькие красные ручки с грязными ногтями
заходили от полушубка к лицу, то поправляя усы, волосы, нос, то прочищая
глаз или почесывая без всякой надобности щеку.
- Да что и говорить, всем известно, батенька, - продолжал Ш., искренно
довольный своей шуткой и вовсе не замечая волнения Гуськова. Гуськов еще
прошептал что-то и, уперев локоть правой руки на коленку левой ноги, в самом
неестественном положении, глядя на Ш., стал делать вид, как будто он
презрительно улыбается.
"Нет, - решительно подумал я, глядя на эту улыбку, - я не только видел
его, но говорил с ним где-то".
- Мы с вами где-то встречались, - сказал я ему, когда под влиянием
общего молчания начал утихать смех Ш. Переменчивое лицо Гуськова вдруг
просветлело, и его глаза в первый раз с искренно-веселым выражением
устремились на меня.
- Как же, я вас сейчас узнал, - заговорил он по-французски. - В 48 году
я вас довольно часто имел удовольствие видеть в Москве, у моей сестры
Иващиной.
Я извинился, что не узнал его сразу в этом костюме и в этой новой
одежде. Он встал, подошел ко мне и своей влажной рукой нерешительно, слабо
пожал мою руку и сел подле меня. Вместо того, чтобы смотреть на меня,
которого он будто бы был так рад видеть, он с выражением какого-то
неприятного хвастовства оглянулся на офицеров. Оттого ли, что я узнал в нем
человека, которого несколько лет тому назад видал во фраке в гостиной, или
оттого, что при этом воспоминании он вдруг поднялся в своем собственном
мнении, мне показалось, что его лицо и даже движения совершенно изменились:
они выражали теперь бойкий ум, детское самодовольство от сознания этого ума
и какую-то презрительную небрежность, так что, признаюсь, несмотря на жалкое
положение, в котором он находился, мой старый знакомый уже внушал мне не
сострадание, а какое-то несколько неприязненное чувство.
Я живо вспомнил нашу первую встречу. В 48 году я часто в бытность мою в
Москве езжал к Ивашину, с которым мы росли вместе и были старые приятели.
Его жена была приятная хозяйка дома, любезная женщина, что называется, но
она мне никогда не нравилась... В ту зиму, когда я ее знал, она часто
говорила с худо-скрываемой гордостью про своего брата, который недавно
кончил курс и будто бы был одним из самых образованных и любимых молодых
людей в лучшем петербургском свете. Зная по слухам отца Гуськовых, который
был очень богат и занимал значительное место, и зная направление сестры, я
встретился с молодым Гуськовым с предубеждением. Раз, вечером приехав к
Ивашину, я застал у него невысокого, весьма приятного на вид молодого
человека в черном фраке, в белом жилете и галстухе, с которым хозяин забыл
познакомить меня. Молодой человек, повидимому собиравшийся ехать на бал, с
шляпой в руке стоял перед Ивашиным и горячо, но учтиво спорил с ним про
общего нашего знакомого, отличившегося в то время в венгерской кампании. Он
говорил, что этот знакомый был вовсе не герой и человек, рожденный для
войны, как его называли, а только умный и образованный человек. Помню, я
принял участие в споре против Гуськова и увлекся в крайность, доказывая
даже, что ум и образование всегда в обратном отношении к храбрости, и помню,
как Гуськов приятно и умно доказывал мне, что храбрость есть необходимое
следствие ума и известной степени развития, с чем я, считая себя умным и
образованным человеком, не мог втайне не согласиться! Помню, что в конце
нашего разговора Ивашина познакомила меня с своим братом, и он,
снисходительно улыбаясь, подал мне свою маленькую руку, на которую еще не
совсем успел натянуть лайковую перчатку, и так же слабо и нерешительно, как
и теперь, пожал мою руку. Хотя я и был предубежден против него, я не мог
тогда не отдать справедливости Гуськову и не согласиться с его сестрою, что
он был действительно умный и приятный молодой человек, который должен был
иметь успех в свете. Он был необыкновенно опрятен, изящно одет, свеж, имел
самоуверенно-скромные приемы и вид чрезвычайно моложавый, почти детский, sa
который вы невольно извиняли ему выражение самодовольства и желание умерить
степень своего превосходства перед вами, которое постоянно носили на себе
его умное лицо и в особенности улыбка. Говорили, что он в эту зиму имел
большой успех у московских барынь. Видав его у сестры, я только по выражению
счастия и довольства, которое постоянно носила на себе его молодая
наружность, и по его иногда нескромным рассказам мог заключить, в какой
степени это было справедливо.
Мы встречались с ним раз шесть и говорили довольно много, или, скорее,
много говорил он, а я слушал. Он говорил большею частию по-французски,
весьма хорошим языком, очень складно, фигурно и умел мягко, учтиво
перебивать других в разговоре. Вообще он обращался со всеми и со мною
довольно свысока, а я, как это всегда со мной бывает в отношении людей,
которые твердо уверены, что со мной следует обращаться свысока, и которых я
мало знаю, - чувствовал, что он совершенно прав в этом отношении.
Теперь, когда он подсел ко мне и сам подал мне руку, я живо узнал в нем
прежнее высокомерное выражение, и мне показалось, что он не совсем честно
пользуется выгодой своего положения нижнего чина перед офицером, так
небрежно расспрашивая меня о том, что я делал все это время и как попал
сюда. Несмотря на то, что я всякий раз отвечал по-русски, он заговаривал на
французском языке, на котором уже заметно выражался не так свободно, как
прежде. Про себя он мне мельком сказал, что после своей несчастной, глупой
истории (в чем состояла эта история, я не знал, и он не сказал мне) он три
месяца сидел под арестом, потом был послан на Кавказ в N. полк, - теперь уже
три года служит солдатом в этом полку.
- Вы не поверите, - сказал он мне по-французски, - сколько я должен был
выстрадать в этих полках от общества офицеров; еще счастье мое, что я прежде
знал адъютанта, про которого мы сейчас говорили: он хороший человек, право,
- заметил он снисходительно, - я у него живу, и для меня это все-таки
маленькое облегчение. Oui, mon cher, les jours se suivent, mais ne se
ressemblent pas,<<3>> - добавил он и вдруг замялся, покраснел и встал с
места, заметив, что к нам подходил тот самый адъютант, про которого мы
говорили.
- Такая отрада встретить такого человека, как вы, - сказал мне шопотом
Гуськов, отходя от меня, - мне бы много, много хотелось переговорить с вами.
Я сказал, что я очень рад этому, но в сущности, признаюсь, Гуськов
внушал мне несимпатическое, тяжелое сострадание.
Я предчувствовал, что с глазу на глаз мне будет неловко с ним, но мне
хотелось узнать от него многое и в особенности, почему, когда отец его был
так богат, он был в бедности, как это было заметно по его одежде и приемам.
Адъютант поздоровался со всеми нами, исключая Гуськова, и подсел со
мной рядом на место, которое занимал разжалованный. Всегда спокойный и
медлительный, характерный игрок и денежный человек, Павел Дмитриевич был
теперь совершенно другим, как я его знал в цветущие времена его игры; он как
будто торопился куда-то, беспрестанно оглядывал всех, и не прошло пяти
минут, как он, всегда отказывавшийся от игры, предложил поручику О.
составить банчик. Поручик О.
отказался под предлогом занятий по службе, собственно же потому, что,
зная, как мало вещей и денег оставалось у Павла Дмитриевича, он считал
неблагоразумным рисковать свои 300 рублей против 100 рублей, а может и
меньше, которые он мог выиграть.
- А что, Павел Дмитриевич, - сказал поручик, видимо желая избавиться от
повторения просьбы, - правда говорят - завтра выступление?
- Не знаю, - заметил Павел Дмитриевич, - только велено приготовиться, а
право, лучше бы сыграли, я бы вам заложил моего кабардинца.
- Нет, уж нынче...
- Серого, уж куда ни шло, а то, ежели хотите, деньгами. Что ж?
- Да я что ж... Я бы готов, вы не думайте, - заговорил поручик О.,
отвечая на свое собственное сомнение, - а то завтра, может, набег или
движение, выспаться надо.
Адъютант встал и, заложив руки в карманы, стал ходить по площадке. Лицо
его приняло обычное выражение холодности и некоторой гордости, которые я
любил в нем.
- Не хотите ли стаканчик глинтвейну? - сказал я ему.
- Можно-с, - и он направился ко мне, но Гуськов торопливо взял стакан у
меня из рук и понес его адъютанту, стараясь притом не глядеть на него. Но,
не обратив вниманья на веревку, натягивающую палатку, Гуськов спотыкнулся на
нее и, выпустив из рук стакан, упал на руки.
- Эка филя! - сказал адъютант, протянувший уже руку к стакану. Все
расхохотались, не исключая Гуськова, потиравшего рукой свою худую коленку,
которую он никак не мог зашибить при падении.
- Вот как медведь пустыннику услужил, - продолжал адъютант. - Так-то он
мне каждый день услуживает, все колышки на палатках пооборвал, - все
спотыкается.
Гуськов, не слушая его, извинялся перед нами и взглядывал на меня с
чуть заметной грустной улыбкой, которою он как будто говорил, что я один
могу понимать его. Он был жалок, но адъютант, его покровитель, казался
почему-то озлобленным на своего сожителя и никак не хотел оставить его в
покое.
- Как же, ловкий мальчик! куда ни поверните.
- Да кто ж не спотыкается на эти колышки, Павел Дмитриевич, - сказал
Гуськов, - вы сами третьего дня спотыкнулись.
- Я, батюшка, не нижний чин, с меня ловкости не спрашивается.
- Он может ноги волочить, - подхватил штабс-капитан Ш., - а нижний чин
должен подпрыгивать...
- Странные шутки, - сказал Гуськов почти шопотом и опустив глаза.
Адъютант был, видимо, неравнодушен к своему сожителю, он с алчностью
вслушивался в его каждое слово.
- Придется опять в секрет послать, - сказал он, обращаясь к Ш. и
подмигивая на разжалованного.
- Что ж, опять слезы будут, - сказал Ш., смеясь. Гуськов не глядел уже
на меня, а делал вид, что достает табак из кисета, в котором давно уже
ничего не было.
- Сбирайтесь в секрет, батенька, - сквозь смех проговорил Ш., - нынче
лазутчики донесли, нападение на лагерь ночью будет, так надо надежных ребят
назначать. - Гуськов нерешительно улыбался, как будто сбираясь сказать
что-то, и несколько раз поднимал умоляющий взгляд на Ш.
- Что ж, ведь я ходил, и пойду еще, коли пошлют, - пролепетал он.
- Да и пошлют.
- Ну, и пойду. Что ж такое?
- Да, как на Аргуне, убежали из секрета и ружье бросили, - сказал
адъютант и, отвернувшись от него, начал нам рассказывать приказания на
завтрашний день.
Действительно, в ночь ожидали со стороны неприятеля стрельбу по лагерю,
а на завтра какое-то движение. Потолковав еще о разных общих предметах,
адъютант как будто нечаянно, вдруг вспомнив, предложил поручику О. прометать
ему маленькую.
Поручик О. совершенно неожиданно согласился, и они вместе с Ш. и
прапорщиком пошли в палатку адъютанта, у которого был складной зеленый стол
и карты.
Капитан, командир нашего дивизиона, пошел спать в палатку, другие
господа разошлись тоже, и мы остались одни с Гуськовым. Я не ошибался, мне
действительно было с ним неловко с глазу на глаз. Я невольно встал и стал
ходить взад и вперед по батарее. Гуськов молча пошел со мной рядом,
торопливо и беспокойно поворачиваясь, чтобы не отставать и не опережать
меня.
- Я вам не мешаю? - сказал он кротким, печальным голосом. Сколько я мог
рассмотреть в темноте его лицо, оно мне показалось глубоко задумчивым и
грустным.
- Нисколько, - отвечал я; но так как он не начинал говорить, и я не
знал, что сказать ему, мы довольно долго ходили молча.
Сумерки уже совершенно заменились темнотою ночи, над черным профилем
гор зажглась яркая вечерняя зарница, над головами на светло-синем морозном
небе мерцали мелкие звезды, со всех сторон краснело во мраке пламя дымящихся
костров, вблизи серели палатки, и мрачно чернела насыпь нашей батареи. От
ближайшего костра, около которого, греясь, тихо разговаривали наши денщики,
изредка блестела на батарее медь наших тяжелых орудий, и показывалась фигура
часового в шинели в накидку, мерно двигавшегося вдоль насыпи.
- Вы не можете себе представить, какая отрада для меня говорить с таким
человеком, как вы, - сказал мне Гуськов, хотя он еще ни о чем не говорил со
мной, - это может понять только тот, кто побывал в моем положении.
Я не знал, что отвечать ему, и мы снова молчали, несмотря на то, что
ему, видимо, хотелось высказаться, а мне выслушать его.
- За что вы были... за что вы пострадали? - спросил я его наконец, не
придумав ничего лучше, чтоб начать разговор.
- Разве вы не слышали про эту несчастную историю с Метениным?
- Да, дуэль, кажется; слышал мельком, - отвечал я: - ведь я уже давно
на Кавказе.
- Нет, не дуэль, но эта глупая и ужасная история! Я вам все расскажу,
коли вы не знаете. Это было в тот самый год, когда мы с вами встречались у
сестры, я жил тогда в Петербурге. Надо вам сказать, я имел тогда то, что
называется une position dans le monde,<<4>> и довольно выгодную, ежели не
блестящую. Mon pere me donnait 10 000 par an.<<5>> В 49 году мне обещали
место при посольстве в Турине, дядя мой по матери мог и всегда был готов
очень много для меня сделать.
Дело прошлое теперь, j'etais recu dans la meilleure societe de
Petersbourg, je pouvais pretendre<<6>> на лучшую партию. Учился я, как все
мы учились в школе, так что особенного образования у меня не было; правда, я
читал много после, mais j'avais surtout, знаете, ce jargon du monde,<<7>> и,
как бы то ни было, меня находили почему-то одним из первых молодых людей
Петербурга. Что меня еще больше возвысило в общем мнении - c'est cette
liaison avec m-me D.,<<8>> про которую много говорили в Петербурге, но я был
ужасно молод в то время и мало ценил все эти выгоды. Просто я был молод и
глуп, чего мне еще нужно было? В то время в Петербурге этот Метенин имел
репутацию... - И Гуськов продолжал в этом роде рассказывать мне историю
своего несчастия, которую, как вовсе неинтересную, я пропущу здесь. - Два
месяца я сидел под арестом, - продолжал он, - совершенно один, и чего ни
передумал я в это время. Но знаете, когда все это кончилось, как будто уж
окончательно была разорвана за связь с прошедшим, мне стало легче. Mon pere,
vous en avez entendu parler<<9>> наверно, он человек с характером железным и
с твердыми убеждениями, il m'a desherite<<10>> и прекратил все сношения со
мной. По его убеждениям так надо было сделать, и я нисколько не обвиняю его:
il a ete consequent.<<11>> Зато и я не сделал шагу для того, чтобы он
изменил своему намерению. Сестра была заграницей, m-me D. одна писала ко
мне, когда позволили, и предлагала помощь, но вы понимаете, что я отказался.
Так что у меня не было тех мелочей, которые облегчают немного в этом
положении, знаете: ни книг, ни белья, ни пищи, ничего. Я много, много
передумал в это время, на все стал смотреть другими глазами; например, этот
шум, толки света обо мне в Петербурге не занимали меня, не льстили
нисколько, все это мне казалось смешно.
Я чувствовал, что сам был виноват, неосторожен, молод, я испортил свою
карьеру и только думал о том, как снова поправить ее. И я чувствовал в себе
на это силы и энергию. Из-под ареста, как я вам говорил, меня отослали сюда,
на Кавказ, в N.
полк.
- Я думал, - продолжал он, воодушевляясь более и более, - что здесь, на
Кавказе
- la vie de camp,<<12>> люди простые, честные, с которыми я буду в
сношениях, война, опасности, все это придется к моему настроению духа как
нельзя лучше, что я начну новую жизнь. On me verra au feu<<13>> - полюбят
меня, будут уважать меня не за одно имя, - крест, унтер-офицер, снимут
штраф, и я опять вернусь et, vous savez, avec ce prestige du malheur! Ho
quel desenchantement.<<14>> Вы не можете себе представить, как я ошибся!..
Вы знаете общество офицеров нашего полка? - Он помолчал довольно долго,
ожидая, как мне показалось, что я скажу ему, что знаю, как нехорошо общество
здешних офицеров; но я ничего не отвечал ему. Мне было противно, что он,
потому верно, что я знал по-французски, предполагал, что я должен был быть
возмущен против общества офицеров, которое я, напротив, пробыв долго на
Кавказе, успел оценить вполне и уважал в тысячу раз больше, чем то общество,
из которого вышел господин Гуськов. Я хотел ему сказать это, но его
положение связывало меня.
- В N. полку общество офицеров в тысячу раз хуже здешнего, - продолжал
он. - J'espere que c'est beaucoup dire,<<15>> т.е. вы не можете себе
представить, что это такое! Уже не говорю о юнкерах и солдатах. Это ужас что
такое! Меня приняли сначала хорошо, это совершенная правда, но потом, когда
увидали, что я не могу не презирать их, знаете, в этих незаметных мелких
отношениях, увидали, что я человек совершенно другой, стоящий гораздо выше
их, они озлобились на меня и стали отплачивать мне разными мелкими
унижениями. Ce que j'ai eu a souffrir, vous ne vous faites pas une
idee.<<16>> Потом эти невольные отношения с юнкерами, а главное avec les
petits moyens que j'avais, je manquais de tout,<<17>> y меня было только то,
что сестра мне присылала. Вот вам доказательство, сколько я выстрадал, что я
с моим характером, avec ma fierte, j'ai ecrit a mon pere,<<18>> умолял его
прислать мне хоть что-нибудь. Я понимаю, что прожить пять лет такой жизнью -
можно сделаться таким же, как наш разжалованный Дромов, который пьет с
солдатами и ко всем офицерам пишет записочки, прося ссудить его тремя
рублями, и подписывает tout a vous<<19>> Дромов. Надобно было иметь такой
характер, который я имел, чтобы совершенно не погрязнуть в этом ужасном
положении. - Он долго молча ходил подле меня. - Avez-vous un papiros?<<20>>
- сказал он мне. - Да, так на чем я остановился? Да.
Я не мог этого выдержать, не физически, потому что хотя и плохо,
холодно и голодно было, я жил как солдат, но все-таки и офицеры имели
какое-то уважение ко мне. Какой-то prestige<<21>> оставался на мне и для
них. Они не посылали меня в караулы, на ученье. Я бы этого не вынес. Но
морально страдал я ужасно. И главное, не видел выхода из этого положения. Я
писал дяде, умолял его перевести меня в здешний полк, который по крайней
мере бывает в делах, и думал, что здесь Павел Дмитриевич, qui est le fils de
l'intendant de mon pere,<<22>> все-таки он мог быть мне полезен. Дядя сделал
это для меня, меня перевели. После того полка этот показался для меня
собранием камергеров. Потом Павел Дмитриевич тут, он знал, кто я такой, и
меня приняли прекрасно. По просьбе дяди... Гуськов, vous savez...<<23>> но я
заметил, что с этими людьми, без образования и развития,- - они не могут
уважать человека и оказывать ему признаки уважения, ежели на нем нет этого
ореола богатства, знатности; я замечал, как понемногу, когда увидали, что я
беден, их отношения со мной становились небрежнее, небрежнее и, наконец,
сделались почти презрительные. Это ужасно! но это совершенная правда.
- Здесь я был в делах, дрался, on m'a vu au feu,<<24>> - продолжал он,
- но когда это кончится? Я думаю, никогда! а силы мои и энергия уже начинают
истощаться. Потом я воображал la guerre, la vie de camp,<<25>> но все это не
так, как я вижу - в полушубке, немытые, в солдатских сапогах вы идете в
секрет и целую ночь лежите в овраге с каким-нибудь Антоновым, за пьянство
отданным в солдаты, и всякую минуту вас из-за куста могут застрелить, вас
или Антонова, все равно. Тут уж не храбрость - это ужасно. C'est affreux, ca
tue.<<26>>
- Что ж, вы можете теперь за поход получить унтер-офицера, а на будущий
год и прапорщика, - сказал я.
- Да, могу, мне обещали, но еще два года, и то едва ли. А что такое эти
два года, ежели бы знал кто-нибудь. Вы представьте себе эту жизнь с этим
Павлом Дмитриевичем: карты, грубые шутки, кутеж, вы хотите сказать
что-нибудь, что у вас накипело на душе, вас не понимают или над вами еще
смеются, с вами говорят не для того, чтобы сообщить вам мысль, а так, чтоб,
ежели можно, еще из вас сделать шута. Да и все это так пошло, грубо, гадко,
и всегда вы чувствуете, что вы нижний чин, это вам всегда дают чувствовать.
От этого вы не поймете, какое наслаждение поговорить a coeur ouvert<<27>> с
таким человеком, как вы.
Я никак не понимал, какой это я был человек, и поэтому не знал, что
отвечать ему...
- Закусывать будете? - сказал мне в это время Никита, незаметно
подобравшийся ко мне в темноте и, как я заметил, недовольный присутствием
гостя. - Только вареники да битой говядины немного осталось.
- А капитан уж закусывал?
- Они спят давно, - угрюмо отвечал Никита. На мое приказание принести
нам сюда закусить и водочки он недовольно проворчал что-то и потащился к
своей палатке.
Поворчав еще там, он однако принес нам погребец; на погребце поставил
свечку, обвязав ее наперед бумагой от ветру, кастрюльку, горчицу в банке,
жестяную рюмку с ручкой и бутылку с полынной настойкой. Устроив все это,
Никита постоял еще несколько времени около нас и посмотрел, как я и Гуськов
выпили водки, что ему, видимо, было очень неприятно. При матовом освещении
свечи сквозь бумагу и среди окружающей темноты виднелись только тюленевая
кожа погребца, ужин, стоявший на ней, лицо, полушубок Гуськова и его
маленькие красные ручки, которыми он принялся выкладывать вареники из
кастрюльки. Кругом все было черно и, только вглядевшись, можно было
различить черную батарею, такую же черную фигуру часового, видневшуюся через
бруствер, по сторонам огни костров и наверху красноватые звезды. Гуськов
печально и стыдливо чуть заметно улыбался, как будто ему неловко было
глядеть мне в глаза после своего признания. Он выпил еще рюмку водки и ел
жадно, выскребая кастрюльку.
- Да, для вас все-таки облегчение, - сказал я ему, чтобы сказать
что-нибудь, - ваше знакомство с адъютантом: он, я слышал, очень хороший
человек.
- Да, - отвечал разжалованный, - он добрый человек, но он не может быть
другим, не может быть человеком, с его образованьем и нельзя требовать. - Он
вдруг как будто покраснел. - Вы заметили его грубые шутки нынче о секрете, -
и Гуськов, несмотря на то, что я несколько раз старался замять разговор,
стал оправдываться передо мной и доказывать, что он не убежал из секрета и
что он не трус, как это хотели дать заметить адъютант и Ш.
- Как я говорил вам, - продолжал он, обтирая руки о полушубок, - такие
люди не могут быть деликатны с человеком - солдатом и у которого мало денег;
это свыше их сил. И вот последнее время, как я пять месяцев уж почему-то
ничего не получаю от сестры, я заметил, как они переменились ко мне. Этот
полушубок, который я купил у солдата и который не греет, потому что весь
вытерт (при этом он показал мне голую полу), не внушает ему сострадания или
уважения к несчастью, а презрение, которое он не в состоянии скрывать. Какая
бы ни была моя нужда, как теперь, что мне есть нечего, кроме солдатской
каши, и носить нечего, - продолжал он потупившись, наливая себе еще рюмку
водки, - он не догадается предложить мне денег взаймы, зная наверно, что я
отдам ему, а ждет, чтобы я в моем положении обратился к нему. А вы
понимаете, каково это мне и с ним. Вам бы, например, я прямо сказал - vous
etes au-dessus de cela; mon cher, je n'ai pas le sou.<<28>> И знаете, -
сказал он, вдруг отчаянно взглядывая мне в глаза, - вам я прямо говорю, я
теперь в ужасном положении: pouvez vous me preter 10 roubles argent?<<29>>
Сестра должна мне прислать по следующей почте et mon pere...<<30>>

- Ах, я очень рад, - сказал я, тогда как, напротив, мне было больно и
досадно, особенно потому, что, накануне проигравшись в карты, у меня у
самого оставалось только рублей пять с чем-то у Никиты. - Сейчас, - сказал
я, вставая, - я пойду возьму в палатке.
- Нет, после, ne vous derangez pas.<<31>> Однако, не слушая его, я
пролез в застегнутую палатку, где стояла моя постель и спал капитан. -
Алексей Иваныч, дайте мне пожалуйста 10 р. до рационов, - сказал я капитану,
расталкивая его.
- Что, опять продулись? а еще вчера хотели не играть больше, -
спросонков проговорил капитан.
- Нет, я не играл, а нужно, дайте пожалуйста.
- Макатюк! - закричал капитан своему денщику, - достань шкатулку с
деньгами и подай сюда.
- Тише, тише, - заговорил я, слушая за палаткой мерные шаги Гуськова.
- Что? отчего тише?
- Это этот разжалованный просил у меня взаймы. Он тут!
- Вот знал бы, так не дал, - заметил капитан, - я про него слыхал -
первый пакостник мальчишка! - Однако капитан дал таки мне деньги, велел
спрятать шкатулку, хорошенько запахнуть палатку и, снова повторив: - вот
коли бы знал на что, так не дал бы, - завернулся с головой под одеяло. -
Теперь за вами тридцать два, помните, - прокричал он мне.
Когда я вышел из палатки, Гуськов ходил около диванчиков, и маленькая
фигура его с кривыми ногами и в уродливой папахе с длинными белыми волосами
выказывалась и скрывалась во мраке, когда он проходил мимо свечки. Он сделал
вид, как будто не замечает меня. Я передал ему деньги. Он сказал: merci и,
скомкав, положил бумажку в карман панталон.
- Теперь у Павла Дмитриевича, я думаю, игра во всем разгаре, - вслед за
этим начал он.
- Да, я думаю.
- Он странно играет, всегда аребур и не отгибается; когда везет, это
хорошо, но зато, когда уже не пойдет, можно ужасно проиграться. Он и доказал
это. В этот отряд, ежели считать с вещами, он больше полуторы тысячи
проиграл. А как играл воздержно прежде, так что этот ваш офицер как будто
сомневался в его честности.
- Да это он так... Никита, не осталось ли у нас чихиря? - сказал я,
очень облегченный разговорчивостью Гуськова. Никита поворчал еще, но принес
нам чихиря и снова с злобой посмотрел, как Гуськов выпил свой стакан. В
обращении Гуськова заметна стала прежняя развязность. Мне хотелось, чтобы он
ушел поскорее, и казалось, что он этого не делает только потому, что ему
совестно было уйти тотчас после того, как он получил деньги. Я молчал.
- Как это вы с средствами, без всякой надобности, решились de gaiete de
coeur<<32>> итти служить на Кавказ? вот чего я не понимаю, - сказал он мне.
Я постарался оправдаться в таком странном для него поступке.
- Я воображаю, и для вас как тяжело общество этих офицеров, людей без
понятия об образовании. Вы не можете с ними понимать друг друга. Ведь кроме
карт, вина и разговоров о наградах и походах, вы десять лет проживете,
ничего не увидите и не услышите.
Мне было неприятно, что он хотел, чтобы я непременно разделял его
положение, и я совершенно искренно уверял его, что я очень любил и карты, и
вино, и разговоры о походах, и что лучше тех товарищей, которые у меня были,
я не желал иметь. Но он не хотел верить мне.
- Ну, вы это так говорите, - продолжал он, - а отсутствие женщин, т. е.
я разумею femmes comme il faut,<<33>> разве это не ужасное лишение? Я не
знаю, что бы я дал теперь, чтоб только на минутку перенестись в гостиную и
хоть сквозь щелочку посмотреть на милую женщину.
Он помолчал немного и выпил еще стакан чихиря.
- Ах, Боже мой, Боже мой! Может, случится еще нам когда-нибудь
встретиться в Петербурге, у людей, быть и жить с людьми, с женщинами. - Он
вылил последнее вино, остававшееся в бутылке, и, выпив его, сказал: - Ах,
pardon, может быть, вы хотели еще, я ужасно рассеян. Однако я, кажется,
слишком много выпил et je n'ai pas la tete forte.<<34>> Было время, когда я
жил на Морской au rez de chaussee,<<35>> y меня была чудная квартирка,
мебель, знаете, я умел это устроить изящно, хотя не слишком дорого, правда:
mon pere дал мне фарфоры, цветы, серебра чудесного. Le matin je sortais,
визиты, a 5 heures regulierement<<36>> я ехал обедать к ней, часто она была
одна. Il faut avouer que c'etait une femme ravissante?<<37>> Вы ее не знали?
нисколько?
- Нет.
- Знаете, эта женственность была у нее в высшей степени, нежность и
потом что за любовь! Господи! я не умел ценить тогда этого счастия. Или
после театра мы возвращались вдвоем и ужинали. Никогда с ней скучно не было,
toujours gaie, toujours aimante.<<38>> Да, я и не предчувствовал, какое это
было редкое счастье. Et j'ai beaucoup a me reprocher перед нею. Je l'ai fait
souffrir et souvent.<<39>> Я был жесток. Ах, какое чудное было время! Вам
скучно?
- Нет, нисколько. - Так я вам расскажу наши вечера. Бывало, я вхожу -
эта лестница, каждый горшок цветов я знал - ручка двери, все это так мило,
знакомо, потом передняя, ее комната... Нет, уже это никогда, никогда не
возвратится! Она и теперь пишет мне, я вам, пожалуй, покажу ее письма. Но я
уж не тот, я погиб, я уже не стою ее... Да, я окончательно погиб! Je suis
casse.<<40>> Нет во мне ни энергии, ни гордости, ничего. Даже благородства
нет... Да, я погиб! И никто никогда не поймет моих страданий. Всем все
равно. Я пропащий человек! никогда уж мне не подняться, потому что я
морально упал... в грязь... упал... - В эту минуту в его словах слышно было
искреннее, глубокое отчаяние: он не смотрел на меня и сидел неподвижно.
- Зачем так отчаиваться? - сказал я.
- Оттого, что я мерзок, эта жизнь уничтожила меня, все, что во мне
было, все убито. Я терплю уж не с гордостью, а с подлостью, dignite dans le
malheur<<41>> уже нет. Меня унижают ежеминутно, я все терплю, сам лезу на
униженья. Эта грязь а deteint sur moi,<<42>> я сам стал груб, я забыл, что
знал, я по-французски уж не могу говорить, я чувствую, что я подл и низок.
Драться я не могу в этой обстановке, решительно не могу, я бы, может быть,
был герой: дайте мне полк, золотые эполеты, трубачей, а итти рядом с
каким-то диким Антоном Бондаренко и т.
д. и думать, что между мной и им нет никакой разницы, что меня убьют
или его убьют - все равно, эта мысль убивает меня. Вы понимаете ли, как
ужасно думать, что какой-нибудь оборванец убьет меня, человека, который
думает, чувствует, и что все равно бы было рядом со мной убить Антонова,
существо, ничем не отличающееся от животного, и что легко может случиться,
что убьют именно меня, а не Антонова, как всегда бывает une fatalite<<43>>
для всего высокого и хорошего.
Я знаю, что они зовут меня трусом; пускай я трус, я точно трус и не
могу быть другим. Мало того, что я трус, я по-ихнему нищий и презренный
человек. Вот я у вас сейчас выпросил денег, и вы имеете право презирать
меня. Нет, возьмите назад ваши деньги, - и он протянул мне скомканную
бумажку. - Я хочу, чтоб вы меня уважали. - Он закрыл лицо руками и заплакал;
я решительно не знал, что говорить и делать.
- Успокойтесь, - говорил я ему, - вы слишком чувствительны, не
принимайте все к сердцу, не анализируйте, смотрите на вещи проще. Вы сами
говорите, что у вас есть характер. Возьмите на себя, вам недолго уже
осталось терпеть, - говорит я ему, но очень нескладно, потому что был
взволнован и чувством сострадания, и чувством раскаяния в том, что я
позволил себе мысленно осуждать человека, истинно и глубоко несчастливого.
- Да, - начал он, - ежели бы я слышал хоть раз с тех пор, как я в этом
аду, хоть одно слово участия, совета, дружбы - человеческое слово, такое,
какое я от вас слышу. Может быть, я бы мог спокойно переносить все; может, я
даже взял бы на себя и мог быть даже солдатом, но теперь это ужасно... Когда
я рассуждаю здраво, я желаю смерти, да и зачем мне любить опозоренную жизнь
и себя, который погиб для всего хорошего в мире? А при малейшей опасности я
вдруг невольно начинаю обожать эту подлую жизнь и беречь ее, как что-то
драгоценное, и не могу, je ne puis pas,<<44>> преодолеть себя. То есть я
могу, - продолжал он опять после минутного молчания, - но мне это стоит
слишком большого труда, громадного труда, коли я один. С другими в
обыкновенных условиях, как вы идете в дело, я храбр, j'ai fait mes
preuves,<<45>> потому что я самолюбив и горд: это мой порок, и при других...
Знаете, позвольте мне ночевать у вас, а то у нас целую ночь игра будет, мне
где-нибудь, на земле.
Пока Никита устраивал постель, мы встали и стали снова ходить в темноте
по батарее. Действительно, у Гуськова голова была, должно быть, очень слаба,
потому что с двух рюмок водки и двух стаканов вина он покачивался. Когда мы
встали и отошли от свечки, я заметил, что он, стараясь, чтобы я не видал
этого, сунул снова в карман десятирублевую бумажку, которую во все время
предшествовавшего разговора держал в ладони. Он продолжал говорить, что он
чувствует, что может еще подняться, ежели бы был у него человек, как я,
который бы принимал в нем участие.
Мы уже хотели итти в палатку ложиться спать, как вдруг над нами
просвистело ядро и недалеко ударилось в землю. Так странно было, - этот
тихий спящий лагерь, наш разговор, и вдруг ядро неприятельское, которое, Бог
знает откуда, влетело в середину наших палаток, - так странно, что я долго
не мог дать себе отчета, что это такое. Наш солдатик Андреев, ходивший на
часах по батарее, подвинулся ко мне.
- Вишь подкрался! Вот тут огонь видать было, - сказал он.
- Надо капитана разбудить, - сказал я и взглянул на Гуськова.
Он стоял, пригнувшись совсем к земле, и заикался, желая выговорить
что-то. - Это... а то... неприя... это пре... смешно. - Больше он не сказал
ничего, и я не видал, как и куда он исчез мгновенно.
В капитанской палатке зажглась свеча, послышался его всегдашний
пробудный кашель, и он сам скоро вышел оттуда, требуя пальник, чтобы
закурить свою маленькую трубочку.
- Что это, батюшка, - сказал он, улыбаясь, - не хотят мне нынче спать
давать: то вы с своим разжалованным, то Шамиль; что же мы будем делать:
отвечать или нет?
Ничего не было об этом в приказании?
- Ничего. Вот он еще, - сказал я, - и из двух. - Действительно, во
мраке, справа впереди, загорелось два огня, как два глаза, и скоро над нами
пролетело одно ядро и одна, должно быть наша, пустая граната, производившая
громкий и пронзительный свист. Из соседних палаток повылезали солдатики,
слышно было их покрякиванье и потягиванье и говор.
- Вишь, в очко свистит, как соловей, - заметил артиллерист.
- Позовите Никиту, - сказал капитан с своей всегдашней доброй усмешкой.
- Никита! ты не прячься, а горных соловьев послушай.
- Что ж, ваше высокоблагородие, - говорил Никита, стоя подле капитана,
- я их видал, соловьев-то, я не боюсь, а вот гость-то, что тут был, наш
чихирь пил, как услышал, так живо стречка дал мимо нашей палатки, шаром
прокатился, как зверь какой изогнулся!
- Однако надо съездить к начальнику артиллерии, - сказал мне капитан
серьезным начальническим тоном, - спросить, стрелять ли на огонь или нет;
оно толку не будет, но все-таки можно. Потрудитесь, съездите и спросите.
Велите лошадь оседлать, скорей будет, хоть моего Полкана возьмите.
Через пять минут мне подали лошадь, и я отправился к начальнику
артиллерии.
- Смотрите, отзыв дышло, - шепнул мне пунктуальный капитан, - а то в
цепи не пропустят.
До начальника артиллерии было с полверсты, вся дорога шла между
палаток. Как только я отъехал от нашего костра, сделалось так черно, что я
не видал даже ушей лошади, а только огни костров, казавшиеся мне то очень
близко, то очень далеко, мерещились у меня в глазах. Отъехав немного по
милости лошади, которой я пустил поводья, я стал различать белые
четвероугольные палатки, потом и черные колеи дороги; через полчаса, спросив
раза три дорогу, раза два зацепив за колышки палаток, за что получал всякий
раз ругательства из палаток, и раза два остановленный часовыми, я приехал к
начальнику артиллерии. Покуда я ехал, я слышал еще два выстрела по нашему
лагерю, но снаряды не долетали до того места, где стоял штаб. Начальник
артиллерии не приказал отвечать на выстрелы, тем более, что неприятель
приостановился, и я отправился домой, взяв лошадь в повод и пробираясь
пешком между пехотными палатками. Не раз я уменьшал шаг, проходя мимо
солдатской палатки, в которой светился огонь, и прислушивался или к сказке,
которую рассказывал балагур, или к книжке, которую читал грамотей и слушало
целое отделение, битком набившись в палатке и около нее, прерывая чтеца
изредка разными замечаниями, или просто к толкам о походе, о родине, о
начальниках.
Проходя около одной из палаток 3-го баталиона, я услыхал громкий голос
Гуськова, который говорил очень весело и бойко. Ему отвечали молодые, тоже
веселые, господские, не солдатские голоса. Это, очевидно, была юнкерская или
фельдфебельская палатка. Я остановился.
- Я его давно знаю, - говорил Гуськов. - Когда я жил в Петербурге, он
ко мне ходил часто, и я бывал у него, он очень в хорошем свете жил.
- Про кого ты говоришь? - спросил пьяный голос.
- Про князя, - сказал Гуськов. - Мы ведь родня с ним, а главное -
старые приятели. Оно, знаете, господа, хорошо этакого знакомого иметь. Он
ведь богат страшно. Ему сто целковых пустяки. Вот я взял у него немного
денег, пока мне сестра пришлет.
- Ну, посылай же.
- Сейчас. Савельич, голубчик! - заговорил голос Гуськова, подвигаясь к
дверям палатки, - вот тебе десять монетов, поди к маркитанту, возьми две
бутылки кахетинского и еще чего? Господа? Говорите! - И Гуськов, шатаясь, с
спутанными волосами, без шапки вышел из палатки. Отворотив полы полушубка и
засунув руки в карманы своих сереньких панталон, он остановился в двери.
Хотя он был в свету, а я в темноте, я дрожал от страха, чтобы он не увидал
меня, и, стараясь не делать шума, пошел дальше.
- Кто тут? - закричал на меня Гуськов совершенно пьяным голосом. Видно,
на холоде разобрало его. - Какой тут чорт с лошадью шляется?
Я не отвечал и молча выбрался на дорогу.

15 ноября 1856 г.



<<1>> [полоса неудачи,]
<<2>> [счастье отвернулось,]
<<3>> [Да, дорогой мой, дни идут один за другим, но не повторяются,]
<<4>> [положение в свете,]
<<5>> [Отец давал мне 10 000 ежегодно.]
<<6>> [я был принят в лучшем обществе Петербурга, я мог рассчитывать]
<<7>> [но особенно я владел этим светским жаргоном,]
<<8>> [так это связь с г-жей Д.,]
<<9>> [Мой отец, вы слышали о нем]
<<10>> [он лишил меня права на наследство]
<<11>> [он был последователен.]
<<12>> [лагерная жизнь,]
<<13>> [меня увидят под огнем]
<<14>> [и, знаете, с этим обаянием несчастья! Но, какое разочарование.]
<<15>> [Надеюсь, что этим достаточно сказано,]
<<16>> [Вы не можете себе представить, сколько я перестрадал.]
<<17>> [при тех маленьких средствах, которые у меня были, я нуждался во всем,]
<<18>> [с моей гордостью, я написал отцу,]
<<19>> [весь ваш]
<<20>> [Есть у вас папироса?]
<<21>> [авторитет]
<<22>> [сын управляющего моего отца,]
<<23>> [вы знаете...]
<<24>> [меня видели под огнем,]
<<25>> [войну, лагерную жизнь,]
<<26>> [Это ужасно, это убийственно.]
<<27>> [по душе]
<<28>> [вы выше этого; дорогой мой, у меня нет ни гроша.]
<<29>> [можете вы одолжить мне 10 рублей серебром?]
<<30>> [и мой отец...]
<<31>> [не беспокойтесь.]
<<32>> [с легким сердцем]
<<33>> [порядочных женщин,]
<<34>> [и у меня слабая голова.]
<<35>> [в нижнем этаже,]
<<36>> [Утром я выезжал, ровно в 5 часов]
<<37>> [Надо признаться, что это была очаровательная женщина! ]
<<38>> [всегда веселая, всегда любящая.]
<<39>> [Я за многое упрекаю себя перед нею. Я ее часто заставлял страдать.]
<<40>> [Я разбит.]
<<41>> [достоинства в несчастьи]
<<42>> [отпечаталась на мне,]
<<43>> [рок]
<<44>> [я не могу,]
<<45>> [я доказал,]


Rambler's Top100
Copyright © ZeynWeb
Все материалы представлены исключительно для ознакомления. Ни создатели сайта, ни хостинг-провайдер, ни кто-либо еще не несут никакой ответственности за собранные здесь материалы. Все авторские права принадлежат их владельцам. Если владелец авторских прав не желает, чтобы его произведения были доступны через наш сайт, ему достаточно сообщить нам об этом.