Поиск:   
Классическая литература | Сочинения | ЕГЭ 2011 | Биографии Авторов | Краткие изложения | ГДЗ | Английский | Рефераты | Интересные статьи | Контакты
Поддержите ресурс, разместив нашу кнопку на своем сайте
получить код >>
  Реклама:

ГДЗ - Готовые Домашние Задания

Собрание различных готовых домашних заданий (ГДЗ) для школьников по различным дисциплинам школьной программы!



Химия

ГДЗ | Химия

8 класс | 9 класс | 10 класс | 11 класс | Сборники задач


 

Случайные авторы

Чехов Антон Павлович

Русский писатель, драматург. (29 января 1860 — 15 июля 1904) 

Брюсов Валерий ЯковлевичТургенев Иван Сергеевич

Русский писатель, поэт. (28 октября (9 ноября) 1818 — 22 августа (3 сентября) 1883)

Смотреть всех авторов

Случайные произведения

Евгений Онегин

Warning: include(): http:// wrapper is disabled in the server configuration by allow_url_include=0 in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(http://ref.zeyn.ru/size.txt): failed to open stream: no suitable wrapper could be found in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(): Failed opening 'http://ref.zeyn.ru/size.txt' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php:/usr/share/pear') in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

  Евгений Онегин


  Роман в стихах
 1823-1831


 Pétri de vanité il avait encore plus de cette espèce d'orgueil qui fait avouer avec la même indifférence les bonnes comme les mauvaises actions, suite d'un sentiment de supériorité, peut-être imaginaire.
  Tiré d'une lettre particulière




   Не мысля гордый свет забавить,
   Вниманье дружбы возлюбя,
   Хотел бы я тебе представить
   Залог достойнее тебя,
   Достойнее души прекрасной,
   Святой исполненной мечты,
   Поэзии живой и ясной,
   Высоких дум и простоты;
   Но так и быть — рукой пристрастной
   Прими собранье пестрых глав,
   Полусмешных, полупечальных,
   Простонародных, идеальных,
   Небрежный плод моих забав,
   Бессониц, легких вдохновений,
   Незрелых и увядших лет,
   Ума холодных наблюдений
   И сердца горестных замет.







  ГЛАВА ПЕРВАЯ



 И жить торопится и чувствовать спешит.
  Кн. Вяземский.



I.




   "Мой дядя самых честных правил,
   Когда не в шутку занемог,
   Он уважать себя заставил
   И лучше выдумать не мог.
   Его пример другим наука;
   Но, боже мой, какая скука
   С больным сидеть и день и ночь,
   Не отходя ни шагу прочь!
   Какое низкое коварство
   Полу-живого забавлять,
   Ему подушки поправлять,
   Печально подносить лекарство,
   Вздыхать и думать про себя:
   Когда же чорт возьмет тебя!"





II.




   Так думал молодой повеса,
   Летя в пыли на почтовых,
   Всевышней волею Зевеса
   Наследник всех своих родных.
   Друзья Людмилы и Руслана!
   С героем моего романа
   Без предисловий, сей же час
   Позвольте познакомить вас:
   Онегин, добрый мой приятель,
   Родился на брегах Невы,
   Где, может быть, родились вы
   Или блистали, мой читатель;
   Там некогда гулял и я:
   Но вреден север для меня ( 1 ).





III.




   Служив отлично-благородно,
   Долгами жил его отец,
   Давал три бала ежегодно
   И промотался наконец.
   Судьба Евгения хранила:
   Сперва  Madame за ним ходила,
   Потом  Monsieur ее сменил.
   Ребенок был резов, но мил.
    Monsieur  l'Abbé , француз убогой,
   Чтоб не измучилось дитя,
   Учил его всему шутя,
   Не докучал моралью строгой,
   Слегка за шалости бранил
   И в Летний сад гулять водил.





IV.




   Когда же юности мятежной
   Пришла Евгению пора,
   Пора надежд и грусти нежной,
    Monsieur прогнали со двора.
   Вот мой Онегин на свободе;
   Острижен по последней моде;
   Как  dandy ( 2 ) лондонский одет -
   И наконец увидел свет.
   Он по-французски совершенно
   Мог изъясняться и писал;
   Легко мазурку танцевал
   И кланялся непринужденно;
   Чего ж вам больше? Свет решил,
   Что он умен и очень мил.





V.




   Мы все учились понемногу
   Чему-нибудь и как-нибудь,
   Так воспитаньем, слава богу,
   У нас немудрено блеснуть.
   Онегин был, по мненью многих
   (Судей решительных и строгих)
   Ученый малый, но педант:
   Имел он счастливый талант
   Без принужденья в разговоре
   Коснуться до всего слегка,
   С ученым видом знатока
   Хранить молчанье в важном споре
   И возбуждать улыбку дам
   Огнем нежданных эпиграмм.





VI.




   Латынь из моды вышла ныне:
   Так, если правду вам сказать,
   Он знал довольно по-латыне,
   Чтоб эпиграфы разбирать,
   Потолковать об Ювенале,
   В конце письма поставить  vale ,
   Да помнил, хоть не без греха,
   Из Энеиды два стиха.
   Он рыться не имел охоты
   В хронологической пыли
   Бытописания земли;
   Но дней минувших анекдоты
   От Ромула до наших дней
   Хранил он в памяти своей.





VII.




   Высокой страсти не имея
   Для звуков жизни не щадить,
   Не мог он ямба от хорея,
   Как мы ни бились, отличить.
   Бранил Гомера, Феокрита;
   Зато читал Адама Смита,
   И был глубокий эконом,
   То есть, умел судить о том,
   Как государство богатеет,
   И чем живет, и почему
   Не нужно золота ему,
   Когда  простой продукт имеет.
   Отец понять его не мог
   И земли отдавал в залог.





VIII.




   Всего, что знал еще Евгений,
   Пересказать мне недосуг;
   Но в чем он истинный был гений,
   Что знал он тверже всех наук,
   Что было для него измлада
   И труд и мука и отрада,
   Что занимало целый день
   Его тоскующую лень, -
   Была наука страсти нежной,
   Которую воспел Назон,
   За что страдальцем кончил он
   Свой век блестящий и мятежный
   В Молдавии, в глуши степей,
   Вдали Италии своей.





IX.




   . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . .





X.




   Как рано мог он лицемерить,
   Таить надежду, ревновать,
   Разуверять, заставить верить,
   Казаться мрачным, изнывать,
   Являться гордым и послушным,
   Внимательным иль равнодушным!
   Как томно был он молчалив,
   Как пламенно красноречив,
   В сердечных письмах как небрежен!
   Одним дыша, одно любя,
   Как он умел забыть себя!
   Как взор его был быстр и нежен,
   Стыдлив и дерзок, а порой
   Блистал послушною слезой!





XI.




   Как он умел казаться новым,
   Шутя невинность изумлять,
   Пугать отчаяньем готовым,
   Приятной лестью забавлять,
   Ловить минуту умиленья,
   Невинных лет предубежденья
   Умом и страстью побеждать,
   Невольной ласки ожидать,
   Молить и требовать признанья,
   Подслушать сердца первый звук,
   Преследовать любовь, и вдруг
   Добиться тайного свиданья...
   И после ей наедине
   Давать уроки в тишине!





XII.




   Как рано мог уж он тревожить
   Сердца кокеток записных!
   Когда ж хотелось уничтожить
   Ему соперников своих,
   Как он язвительно злословил!
   Какие сети им готовил!
   Но вы, блаженные мужья,
   С ним оставались вы друзья:
   Его ласкал супруг лукавый,
   Фобласа давний ученик,
   И недоверчивый старик,
   И рогоносец величавый,
   Всегда довольный сам собой,
   Своим обедом и женой.





XIII. XIV.




   . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . .





XV.




   Бывало, он еще в постеле:
   К нему записочки несут.
   Что? Приглашенья? В самом деле,
   Три дома на вечер зовут:
   Там будет бал, там детский праздник.
   Куда ж поскачет мой проказник?
   С кого начнет он? Все равно:
   Везде поспеть немудрено.
   Покамест в утреннем уборе,
   Надев широкий  боливар   ( 3 ),
   Онегин едет на бульвар
   И там гуляет на просторе,
   Пока недремлющий брегет
   Не прозвонит ему обед.





XVI.




   Уж тёмно: в санки он садится.
   «Пади, пади!» — раздался крик;
   Морозной пылью серебрится
   Его бобровый воротник.
   К  Talon  ( 4 ) помчался: он уверен,
   Что там уж ждет его Каверин.
   Вошел: и пробка в потолок,
   Вина кометы брызнул ток,
   Пред ним  roast-beef окровавленный,
   И трюфли, роскошь юных лет,
   Французской кухни лучший цвет,
   И Стразбурга пирог нетленный
   Меж сыром Лимбургским живым
   И ананасом золотым.





XVII.




   Еще бокалов жажда просит
   Залить горячий жир котлет,
   Но звон брегета им доносит,
   Что новый начался балет.
   Театра злой законодатель,
   Непостоянный обожатель
   Очаровательных актрис,
   Почетный гражданин кулис,
   Онегин полетел к театру,
   Где каждый, вольностью дыша,
   Готов охлопать  entrechat ,
   Обшикать Федру, Клеопатру,
   Моину вызвать (для того,
   Чтоб только слышали его).





XVIII.




   Волшебный край! там в стары годы,
   Сатиры смелый властелин,
   Блистал Фонвизин, друг свободы,
   И переимчивый Княжнин;
   Там Озеров невольны дани
   Народных слез, рукоплесканий
   С младой Семеновой делил;
   Там наш Катенин воскресил
   Корнеля гений величавый;
   Там вывел колкий Шаховской
   Своих комедий шумный рой,
   Там и Дидло венчался славой,
   Там, там под сению кулис
   Младые дни мои неслись.





XIX.




   Мои богини! что вы? где вы?
   Внемлите мой печальный глас:
   Всё те же ль вы? другие ль девы,
   Сменив, не заменили вас?
   Услышу ль вновь я ваши хоры?
   Узрю ли русской Терпсихоры
   Душой исполненный полет?
   Иль взор унылый не найдет
   Знакомых лиц на сцене скучной,
   И, устремив на чуждый свет
   Разочарованный лорнет,
   Веселья зритель равнодушный,
   Безмолвно буду я зевать
   И о былом воспоминать?





XX.




   Театр уж полон; ложи блещут;
   Партер и кресла, все кипит;
   В райке нетерпеливо плещут,
   И, взвившись, занавес шумит.
   Блистательна, полувоздушна,
   Смычку волшебному послушна,
   Толпою нимф окружена,
   Стоит Истомина; она,
   Одной ногой касаясь пола,
   Другою медленно кружит,
   И вдруг прыжок, и вдруг летит,
   Летит, как пух от уст Эола;
   То стан совьет, то разовьет,
   И быстрой ножкой ножку бьет.





XXI.




   Всё хлопает. Онегин входит,
   Идет меж кресел по ногам,
   Двойной лорнет скосясь наводит
   На ложи незнакомых дам;
   Все ярусы окинул взором,
   Всё видел: лицами, убором
   Ужасно недоволен он;
   С мужчинами со всех сторон
   Раскланялся, потом на сцену
   В большом рассеянье взглянул,
   Отворотился — и зевнул,
   И молвил: "всех пора на смену;
   Балеты долго я терпел,
   Но и Дидло мне надоел" ( 5 ).





XXII.




   Еще амуры, черти, змеи
   На сцене скачут и шумят;
   Еще усталые лакеи
   На шубах у подъезда спят;
   Еще не перестали топать,
   Сморкаться, кашлять, шикать, хлопать;
   Еще снаружи и внутри
   Везде блистают фонари;
   Еще, прозябнув, бьются кони,
   Наскуча упряжью своей,
   И кучера, вокруг огней,
   Бранят господ и бьют в ладони:
   А уж Онегин вышел вон;
   Домой одеться едет он.





XXIII.




   Изображу ль в картине верной
   Уединенный кабинет,
   Где мод воспитанник примерный
   Одет, раздет и вновь одет?
   Все, чем для прихоти обильной
   Торгует Лондон щепетильный
   И по Балтическим волнам
   За лес и сало возит нам,
   Все, что в Париже вкус голодный,
   Полезный промысел избрав,
   Изобретает для забав,
   Для роскоши, для неги модной, -
   Всё украшало кабинет
   Философа в осьмнадцать лет.





XXIV.




   Янтарь на трубках Цареграда,
   Фарфор и бронза на столе,
   И, чувств изнеженных отрада,
   Духи в граненом хрустале;
   Гребенки, пилочки стальные,
   Прямые ножницы, кривые,
   И щетки тридцати родов
   И для ногтей и для зубов.
   Руссо (замечу мимоходом)
   Не мог понять, как важный Грим
   Смел чистить ногти перед ним,
   Красноречивым сумасбродом ( 6 ).
   Защитник вольности и прав
   В сем случае совсем не прав.





XXV.




   Быть можно дельным человеком
   И думать о красе ногтей:
   К чему бесплодно спорить с веком?
   Обычай деспот меж людей.
   Второй Чадаев, мой Евгений,
   Боясь ревнивых осуждений,
   В своей одежде был педант
   И то, что мы назвали франт.
   Он три часа по крайней мере
   Пред зеркалами проводил
   И из уборной выходил
   Подобный ветреной Венере,
   Когда, надев мужской наряд,
   Богиня едет в маскарад.





XXVI.




   В последнем вкусе туалетом
   Заняв ваш любопытный взгляд,
   Я мог бы пред ученым светом
   Здесь описать его наряд;
   Конечно б это было смело,
   Описывать мое же дело:
   Но  панталоны, фрак, жилет,
   Всех этих  слов на русском нет;
   А вижу я, винюсь пред вами,
   Что уж и так мой бедный слог
   Пестреть гораздо б меньше мог
   Иноплеменными словами,
   Хоть и заглядывал я встарь
   В Академический Словарь.





XXVII.




   У нас теперь не то в предмете:
   Мы лучше поспешим на бал,
   Куда стремглав в ямской карете
   Уж мой Онегин поскакал.
   Перед померкшими домами
   Вдоль сонной улицы рядами
   Двойные фонари карет
   Веселый изливают свет
   И радуги на снег наводят:
   Усеян плошками кругом,
   Блестит великолепный дом;
   По цельным окнам тени ходят,
   Мелькают профили голов
   И дам и модных чудаков.





XXVIII.




   Вот наш герой подъехал к сеням;
   Швейцара мимо он стрелой
   Взлетел по мраморным ступеням,
   Расправил волоса рукой,
   Вошел. Полна народу зала;
   Музыка уж греметь устала;
   Толпа мазуркой занята;
   Кругом и шум и теснота;
   Бренчат кавалергарда шпоры;
   Летают ножки милых дам;
   По их пленительным следам
   Летают пламенные взоры,
   И ревом скрыпок заглушен
   Ревнивый шепот модных жен.





XXIX.




   Во дни веселий и желаний
   Я был от балов без ума:
   Верней нет места для признаний
   И для вручения письма.
   О вы, почтенные супруги!
   Вам предложу свои услуги;
   Прошу мою заметить речь:
   Я вас хочу предостеречь.
   Вы также, маменьки, построже
   За дочерьми смотрите вслед:
   Держите прямо свой лорнет!
   Не то... не то, избави боже!
   Я это потому пишу,
   Что уж давно я не грешу.





XXX.




   Увы, на разные забавы
   Я много жизни погубил!
   Но если б не страдали нравы,
   Я балы б до сих пор любил.
   Люблю я бешеную младость,
   И тесноту, и блеск, и радость,
   И дам обдуманный наряд;
   Люблю их ножки; только вряд
   Найдете вы в России целой
   Три пары стройных женских ног.
   Ах! долго я забыть не мог
   Две ножки... Грустный, охладелый,
   Я все их помню, и во сне
   Они тревожат сердце мне.





XXXI.




   Когда ж, и где, в какой пустыне,
   Безумец, их забудешь ты?
   Ах, ножки, ножки! где вы ныне?
   Где мнете вешние цветы?
   Взлелеяны в восточной неге,
   На северном, печальном снеге
   Вы не оставили следов:
   Любили мягких вы ковров
   Роскошное прикосновенье.
   Давно ль для вас я забывал
   И жажду славы и похвал,
   И край отцов, и заточенье?
   Исчезло счастье юных лет -
   Как на лугах ваш легкий след.





XXXII.




   Дианы грудь, ланиты Флоры
   Прелестны, милые друзья!
   Однако ножка Терпсихоры
   Прелестней чем-то для меня.
   Она, пророчествуя взгляду
   Неоценимую награду,
   Влечет условною красой
   Желаний своевольный рой.
   Люблю ее, мой друг Эльвина,
   Под длинной скатертью столов,
   Весной на мураве лугов,
   Зимой на чугуне камина,
   На зеркальном паркете зал,
   У моря на граните скал.





XXXIII.




   Я помню море пред грозою:
   Как я завидовал волнам,
   Бегущим бурной чередою
   С любовью лечь к ее ногам!
   Как я желал тогда с волнами
   Коснуться милых ног устами!
   Нет, никогда средь пылких дней
   Кипящей младости моей
   Я не желал с таким мученьем
   Лобзать уста младых Армид,
   Иль розы пламенных ланит,
   Иль перси, полные томленьем;
   Нет, никогда порыв страстей
   Так не терзал души моей!





XXXIV.




   Мне памятно другое время!
   В заветных иногда мечтах
   Держу я счастливое стремя...
   И ножку чувствую в руках;
   Опять кипит воображенье,
   Опять ее прикосновенье
   Зажгло в увядшем сердце кровь,
   Опять тоска, опять любовь!..
   Но полно прославлять надменных
   Болтливой лирою своей;
   Они не стоят ни страстей,
   Ни песен, ими вдохновенных:
   Слова и взор волшебниц сих
   Обманчивы... как ножки их.





XXXV.




   Что ж мой Онегин? Полусонный
   В постелю с бала едет он:
   А Петербург неугомонный
   Уж барабаном пробужден.
   Встает купец, идет разносчик,
   На биржу тянется извозчик,
   С кувшином охтенка спешит,
   Под ней снег утренний хрустит.
   Проснулся утра шум приятный.
   Открыты ставни; трубный дым
   Столбом восходит голубым,
   И хлебник, немец аккуратный,
   В бумажном колпаке, не раз
   Уж отворял свой  васисдас .





XXXVI.




   Но, шумом бала утомленный,
   И утро в полночь обратя,
   Спокойно спит в тени блаженной
   Забав и роскоши дитя.
   Проснется за-полдень, и снова
   До утра жизнь его готова,
   Однообразна и пестра.
   И завтра то же, что вчера.
   Но был ли счастлив мой Евгений,
   Свободный, в цвете лучших лет,
   Среди блистательных побед,
   Среди вседневных наслаждений?
   Вотще ли был он средь пиров
   Неосторожен и здоров?





XXXVII.




   Нет: рано чувства в нем остыли;
   Ему наскучил света шум;
   Красавицы не долго были
   Предмет его привычных дум;
   Измены утомить успели;
   Друзья и дружба надоели,
   Затем, что не всегда же мог
    Beef-steaks и стразбургский пирог
   Шампанской обливать бутылкой
   И сыпать острые слова,
   Когда болела голова;
   И хоть он был повеса пылкой,
   Но разлюбил он наконец
   И брань, и саблю, и свинец.





XXXVIII.




   Недуг, которого причину
   Давно бы отыскать пора,
   Подобный английскому  сплину ,
   Короче: русская  хандра
   Им овладела понемногу;
   Он застрелиться, слава богу,
   Попробовать не захотел,
   Но к жизни вовсе охладел.
   Как  Child-Harold , угрюмый, томный
   В гостиных появлялся он;
   Ни сплетни света, ни бостон,
   Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,
   Ничто не трогало его,
   Не замечал он ничего.





XXXIX. XL. XLI.




   . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . .





XLII.




   Причудницы большого света!
   Всех прежде вас оставил он;
   И правда то, что в наши лета
   Довольно скучен высший тон;
   Хоть, может быть, иная дама
   Толкует Сея и Бентама,
   Но вообще их разговор
   Несносный, хоть невинный вздор;
   К тому ж они так непорочны,
   Так величавы, так умны,
   Так благочестия полны,
   Так осмотрительны, так точны,
   Так неприступны для мужчин,
   Что вид их уж рождает сплин ( 7 ).





XLIII.




   И вы, красотки молодые,
   Которых позднею порой
   Уносят дрожки удалые
   По петербургской мостовой,
   И вас покинул мой Евгений.
   Отступник бурных наслаждений,
   Онегин дома заперся,
   Зевая, за перо взялся,
   Хотел писать — но труд упорный
   Ему был тошен; ничего
   Не вышло из пера его,
   И не попал он в цех задорный
   Людей, о коих не сужу,
   Затем, что к ним принадлежу.





XLIV.




   И снова, преданный безделью,
   Томясь душевной пустотой,
   Уселся он — с похвальной целью
   Себе присвоить ум чужой;
   Отрядом книг уставил полку,
   Читал, читал, а всё без толку:
   Там скука, там обман иль бред;
   В том совести, в том смысла нет;
   На всех различные вериги;
   И устарела старина,
   И старым бредит новизна.
   Как женщин, он оставил книги,
   И полку, с пыльной их семьей,
   Задернул траурной тафтой.





XLV.




   Условий света свергнув бремя,
   Как он, отстав от суеты,
   С ним подружился я в то время.
   Мне нравились его черты,
   Мечтам невольная преданность,
   Неподражательная странность
   И резкий, охлажденный ум.
   Я был озлоблен, он угрюм;
   Страстей игру мы знали оба:
   Томила жизнь обоих нас;
   В обоих сердца жар угас;
   Обоих ожидала злоба
   Слепой Фортуны и людей
   На самом утре наших дней.





XLVI.




   Кто жил и мыслил, тот не может
   В душе не презирать людей;
   Кто чувствовал, того тревожит
   Призрак невозвратимых дней:
   Тому уж нет очарований.
   Того змия воспоминаний,
   Того раскаянье грызет.
   Все это часто придает
   Большую прелесть разговору.
   Сперва Онегина язык
   Меня смущал; но я привык
   К его язвительному спору,
   И к шутке с желчью пополам,
   И злости мрачных эпиграмм.





XLVII.




   Как часто летнею порою,
   Когда прозрачно и светло
   Ночное небо над Невою ( 8 ),
   И вод веселое стекло
   Не отражает лик Дианы,
   Воспомня прежних лет романы,
   Воспомня прежнюю любовь,
   Чувствительны, беспечны вновь,
   Дыханьем ночи благосклонной
   Безмолвно упивались мы!
   Как в лес зеленый из тюрьмы
   Перенесен колодник сонный,
   Так уносились мы мечтой
   К началу жизни молодой.





XLVIII.




   С душою, полной сожалений,
   И опершися на гранит,
   Стоял задумчиво Евгений,
   Как описал себя Пиит ( 9 ).
   Все было тихо; лишь ночные
   Перекликались часовые;
   Да дрожек отдаленный стук
   С Мильонной раздавался вдруг;
   Лишь лодка, веслами махая,
   Плыла по дремлющей реке:
   И нас пленяли вдалеке
   Рожок и песня удалая...
   Но слаще, средь ночных забав,
   Напев Торкватовых октав!





XLIX.




   Адриатические волны,
   О Брента! нет, увижу вас,
   И вдохновенья снова полный,
   Услышу ваш волшебный глас!
   Он свят для внуков Аполлона;
   По гордой лире Альбиона
   Он мне знаком, он мне родной.
   Ночей Италии златой
   Я негой наслажусь на воле,
   С венециянкою младой,
   То говорливой, то немой,
   Плывя в таинственной гондоле;
   С ней обретут уста мои
   Язык Петрарки и любви.





L.




   Придет ли час моей свободы?
   Пора, пора! — взываю к ней;
   Брожу над морем ( 10 ), жду погоды,
   Маню ветрила кораблей.
   Под ризой бурь, с волнами споря,
   По вольному распутью моря
   Когда ж начну я вольный бег?
   Пора покинуть скучный брег
   Мне неприязненной стихии,
   И средь полуденных зыбей,
   Под небом Африки моей ( 11 ),
   Вздыхать о сумрачной России,
   Где я страдал, где я любил,
   Где сердце я похоронил.





LI.




   Онегин был готов со мною
   Увидеть чуждые страны;
   Но скоро были мы судьбою
   На долгий срок разведены.
   Отец его тогда скончался.
   Перед Онегиным собрался
   Заимодавцев жадный полк.
   У каждого свой ум и толк:
   Евгений, тяжбы ненавидя,
   Довольный жребием своим,
   Наследство предоставил им,
   Большой потери в том не видя
   Иль предузнав издалека
   Кончину дяди-старика.





LII.




   Вдруг получил он в самом деле
   От управителя доклад,
   Что дядя при смерти в постеле
   И с ним проститься был бы рад.
   Прочтя печальное посланье,
   Евгений тотчас на свиданье
   Стремглав по почте поскакал
   И уж заранее зевал,
   Приготовляясь, денег ради,
   На вздохи, скуку и обман
   (И тем я начал мой роман);
   Но, прилетев в деревню дяди,
   Его нашел уж на столе,
   Как дань готовую земле.





LIII.




   Нашел он полон двор услуги;
   К покойнику со всех сторон
   Съезжались недруги и други,
   Охотники до похорон.
   Покойника похоронили.
   Попы и гости ели, пили,
   И после важно разошлись,
   Как будто делом занялись.
   Вот наш Онегин сельский житель,
   Заводов, вод, лесов, земель
   Хозяин полный, а досель
   Порядка враг и расточитель,
   И очень рад, что прежний путь
   Переменил на что-нибудь.





LIV.




   Два дня ему казались новы
   Уединенные поля,
   Прохлада сумрачной дубровы,
   Журчанье тихого ручья;
   На третий роща, холм и поле
   Его не занимали боле;
   Потом уж наводили сон;
   Потом увидел ясно он,
   Что и в деревне скука та же,
   Хоть нет ни улиц, ни дворцов,
   Ни карт, ни балов, ни стихов.
   Хандра ждала его на страже,
   И бегала за ним она,
   Как тень иль верная жена.





LV.




   Я был рожден для жизни мирной,
   Для деревенской тишины:
   В глуши звучнее голос лирный,
   Живее творческие сны.
   Досугам посвятясь невинным,
   Брожу над озером пустынным,
   И far niente мой закон.
   Я каждым утром пробужден
   Для сладкой неги и свободы:
   Читаю мало, долго сплю,
   Летучей славы не ловлю.
   Не так ли я в былые годы
   Провел в бездействии, в тени
   Мои счастливейшие дни?





LVI.




   Цветы, любовь, деревня, праздность,
   Поля! я предан вам душой.
   Всегда я рад заметить разность
   Между Онегиным и мной,
   Чтобы насмешливый читатель
   Или какой-нибудь издатель
   Замысловатой клеветы,
   Сличая здесь мои черты,
   Не повторял потом безбожно,
   Что намарал я свой портрет,
   Как Байрон, гордости поэт,
   Как будто нам уж невозможно
   Писать поэмы о другом,
   Как только о себе самом.





LVII.




   Замечу кстати: все поэты -
   Любви мечтательной друзья.
   Бывало, милые предметы
   Мне снились, и душа моя
   Их образ тайный сохранила;
   Их после Муза оживила:
   Так я, беспечен, воспевал
   И деву гор, мой идеал,
   И пленниц берегов Салгира.
   Теперь от вас, мои друзья,
   Вопрос нередко слышу я:
   "O ком твоя вздыхает лира?
   Кому, в толпе ревнивых дев,
   Ты посвятил ее напев?





LVIII.




   Чей взор, волнуя вдохновенье,
   Умильной лаской наградил
   Твое задумчивое пенье?
   Кого твой стих боготворил?"
   И, други, никого, ей-богу!
   Любви безумную тревогу
   Я безотрадно испытал.
   Блажен, кто с нею сочетал
   Горячку рифм: он тем удвоил
   Поэзии священный бред,
   Петрарке шествуя вослед,
   А муки сердца успокоил,
   Поймал и славу между тем;
   Но я, любя, был глуп и нем.





LIX.




   Прошла любовь, явилась Муза,
   И прояснился темный ум.
   Свободен, вновь ищу союза
   Волшебных звуков, чувств и дум;
   Пишу, и сердце не тоскует,
   Перо, забывшись, не рисует,
   Близ неоконченных стихов,
   Ни женских ножек, ни голов;
   Погасший пепел уж не вспыхнет,
   Я всё грущу; но слез уж нет,
   И скоро, скоро бури след
   В душе моей совсем утихнет:
   Тогда-то я начну писать
   Поэму песен в двадцать пять.





LX.




   Я думал уж о форме плана,
   И как героя назову;
   Покамест моего романа
   Я кончил первую главу;
   Пересмотрел все это строго:
   Противоречий очень много,
   Но их исправить не хочу.
   Цензуре долг свой заплачу,
   И журналистам на съеденье
   Плоды трудов моих отдам:
   Иди же к невским берегам,
   Новорожденное творенье,
   И заслужи мне славы дань:
   Кривые толки, шум и брань!







 ГЛАВА ВТОРАЯ



 O rus!...
 Hor.
 О Русь!



I.




   Деревня, где скучал Евгений,
   Была прелестный уголок;
   Там друг невинных наслаждений
   Благословить бы небо мог.
   Господский дом уединенный,
   Горой от ветров огражденный,
   Стоял над речкою. Вдали
   Пред ним пестрели и цвели
   Луга и нивы золотые,
   Мелькали сёлы; здесь и там
   Стада бродили по лугам,
   И сени расширял густые
   Огромный, запущённый сад,
   Приют задумчивых Дриад.





II.




   Почтенный замок был построен,
   Как замки строиться должны:
   Отменно прочен и спокоен
   Во вкусе умной старины.
   Везде высокие покои,
   В гостиной штофные обои,
   Царей портреты на стенах,
   И печи в пестрых изразцах.
   Всё это ныне обветшало,
   Не знаю право почему;
   Да, впрочем, другу моему
   В том нужды было очень мало,
   Затем что он равно зевал
   Средь модных и старинных зал.





III.




   Он в том покое поселился,
   Где деревенский старожил
   Лет сорок с ключницей бранился,
   В окно смотрел и мух давил.
   Все было просто: пол дубовый,
   Два шкафа, стол, диван пуховый,
   Нигде ни пятнышка чернил.
   Онегин шкафы отворил:
   В одном нашел тетрадь расхода,
   В другом наливок целый строй,
   Кувшины с яблочной водой
   И календарь осьмого года;
   Старик, имея много дел,
   В иные книги не глядел.





IV.




   Один среди своих владений,
   Чтоб только время проводить,
   Сперва задумал наш Евгений
   Порядок новый учредить.
   В своей глуши мудрец пустынный,
   Ярем он барщины старинной
   Оброком легким заменил;
   И раб судьбу благословил.
   Зато в углу своем надулся,
   Увидя в этом страшный вред,
   Его расчетливый сосед.
   Другой лукаво улыбнулся,
   И в голос все решили так,
   Что он опаснейший чудак.





V.




   Сначала все к нему езжали;
   Но так как с заднего крыльца
   Обыкновенно подавали
   Ему донского жеребца,
   Лишь только вдоль большой дороги
   Заслышит их домашни дроги, -
   Поступком оскорбясь таким,
   Все дружбу прекратили с ним.
   "Сосед наш неуч, сумасбродит,
   Он фармазон; он пьет одно
   Стаканом красное вино;
   Он дамам к ручке не подходит;
   Все  да да  нет ; не скажет  да-с
   Иль  нет-с ". Таков был общий глас.





VI.




   В свою деревню в ту же пору
   Помещик новый прискакал
   И столь же строгому разбору
   В соседстве повод подавал.
   По имени Владимир Ленской,
   С душою прямо геттингенской,
   Красавец, в полном цвете лет,
   Поклонник Канта и поэт.
   Он из Германии туманной
   Привез учености плоды:
   Вольнолюбивые мечты,
   Дух пылкий и довольно странный,
   Всегда восторженную речь
   И кудри черные до плеч.





VII.




   От хладного разврата света
   Еще увянуть не успев,
   Его душа была согрета
   Приветом друга, лаской дев.
   Он сердцем милый был невежда,
   Его лелеяла надежда,
   И мира новый блеск и шум
   Еще пленяли юный ум.
   Он забавлял мечтою сладкой
   Сомненья сердца своего;
   Цель жизни нашей для него
   Была заманчивой загадкой,
   Над ней он голову ломал
   И чудеса подозревал.





VIII.




   Он верил, что душа родная
   Соединиться с ним должна,
   Что, безотрадно изнывая,
   Его вседневно ждет она;
   Он верил, что друзья готовы
   За честь его приять оковы,
   И что не дрогнет их рука
   Разбить сосуд клеветника;
   Что есть избранные судьбами,
   Людей священные друзья;
   Что их бессмертная семья
   Неотразимыми лучами,
   Когда-нибудь, нас озарит
   И мир блаженством одарит.





IX.




   Негодованье, сожаленье,
   Ко благу чистая любовь
   И славы сладкое мученье
   В нем рано волновали кровь.
   Он с лирой странствовал на свете;
   Под небом Шиллера и Гете
   Их поэтическим огнем
   Душа воспламенилаcь в нем.
   И Муз возвышенных искусства,
   Счастливец, он не постыдил;
   Он в песнях гордо сохранил
   Всегда возвышенные чувства,
   Порывы девственной мечты
   И прелесть важной простоты.





X.




   Он пел любовь, любви послушный,
   И песнь его была ясна,
   Как мысли девы простодушной,
   Как сон младенца, как луна
   В пустынях неба безмятежных,
   Богиня тайн и вздохов нежных.
   Он пел разлуку и печаль,
   И  нечто , и  туманну  даль ,
   И романтические розы;
   Он пел те дальные страны,
   Где долго в лоно тишины
   Лились его живые слезы;
   Он пел поблеклый жизни цвет
   Без малого в осьмнадцать лет.





XI.




   В пустыне, где один Евгений
   Мог оценить его дары,
   Господ соседственных селений
   Ему не нравились пиры;
   Бежал он их беседы шумной.
   Их разговор благоразумный
   О сенокосе, о вине,
   О псарне, о своей родне,
   Конечно, не блистал ни чувством,
   Ни поэтическим огнем,
   Ни остротою, ни умом,
   Ни общежития искусством;
   Но разговор их милых жен
   Гораздо меньше был умен.





XII.




   Богат, хорош собою, Ленской
   Везде был принят как жених;
   Таков обычай деревенской;
   Все дочек прочили своих
   За  полурусского  соседа ;
   Взойдет ли он, тотчас беседа
   Заводит слово стороной
   О скуке жизни холостой;
   Зовут соседа к самовару,
   А Дуня разливает чай,
   Ей шепчут: «Дуня, примечай!»
   Потом приносят и гитару:
   И запищит она (бог мой!).
    Приди в чертог ко мне златой!..  ( 12 )





XIII.




   Но Ленский, не имев конечно
   Охоты узы брака несть,
   С Онегиным желал сердечно
   Знакомство покороче свесть.
   Они сошлись. Волна и камень,
   Стихи и проза, лед и пламень
   Не столь различны меж собой.
   Сперва взаимной разнотой
   Они друг другу были скучны;
   Потом понравились; потом
   Съезжались каждый день верхом,
   И скоро стали неразлучны.
   Так люди (первый каюсь я)
   От  делать нечего  друзья.





XIV.




   Но дружбы нет и той меж нами.
   Все предрассудки истребя,
   Мы почитаем всех нулями,
   А единицами — себя.
   Мы все глядим в Наполеоны;
   Двуногих тварей миллионы
   Для нас орудие одно;
   Нам чувство дико и смешно.
   Сноснее многих был Евгений;
   Хоть он людей конечно знал
   И вообще их презирал, -
   Но (правил нет без исключений)
   Иных он очень отличал
   И вчуже чувство уважал.





XV.




   Он слушал Ленского с улыбкой.
   Поэта пылкий разговор,
   И ум, еще в сужденьях зыбкой,
   И вечно вдохновенный взор, -
   Онегину всё было ново;
   Он охладительное слово
   В устах старался удержать
   И думал: глупо мне мешать
   Его минутному блаженству;
   И без меня пора придет;
   Пускай покамест он живет
   Да верит мира совершенству;
   Простим горячке юных лет
   И юный жар и юный бред.





XVI.




   Меж ими всё рождало споры
   И к размышлению влекло:
   Племен минувших договоры,
   Плоды наук, добро и зло,
   И предрассудки вековые,
   И гроба тайны роковые,
   Судьба и жизнь в свою чреду,
   Все подвергалось их суду.
   Поэт в жару своих суждений
   Читал, забывшись, между тем
   Отрывки северных поэм,
   И снисходительный Евгений,
   Хоть их не много понимал,
   Прилежно юноше внимал.





XVII.




   Но чаще занимали страсти
   Умы пустынников моих.
   Ушед от их мятежной власти,
   Онегин говорил об них
   С невольным вздохом сожаленья.
   Блажен, кто ведал их волненья
   И наконец от них отстал;
   Блаженней тот, кто их не знал,
   Кто охлаждал любовь — разлукой,
   Вражду — злословием; порой
   Зевал с друзьями и с женой,
   Ревнивой не тревожась мукой,
   И дедов верный капитал
   Коварной двойке не вверял.





XVIII.




   Когда прибегнем мы под знамя
   Благоразумной тишины,
   Когда страстей угаснет пламя
   И нам становятся смешны
   Их своевольство иль порывы
   И запоздалые отзывы, -
   Смиренные не без труда,
   Мы любим слушать иногда
   Страстей чужих язык мятежный,
   И нам он сердце шевелит.
   Так точно старый инвалид
   Охотно клонит слух прилежный
   Рассказам юных усачей,
   Забытый в хижине своей.





XIX.




   Зато и пламенная младость
   Не может ничего скрывать.
   Вражду, любовь, печаль и радость
   Она готова разболтать.
   В любви считаясь инвалидом,
   Онегин слушал с важным видом,
   Как, сердца исповедь любя,
   Поэт высказывал себя;
   Свою доверчивую совесть
   Он простодушно обнажал.
   Евгений без труда узнал
   Его любви младую повесть,
   Обильный чувствами рассказ,
   Давно не новыми для нас.





XX.




   Ах, он любил, как в наши лета
   Уже не любят; как одна
   Безумная душа поэта
   Еще любить осуждена:
   Всегда, везде одно мечтанье,
   Одно привычное желанье,
   Одна привычная печаль.
   Ни охлаждающая даль,
   Ни долгие лета разлуки,
   Ни музам данные часы,
   Ни чужеземные красы,
   Ни шум веселий, ни Науки
   Души не изменили в нем,
   Согретой девственным огнем.





XXI.




   Чуть отрок, Ольгою плененный,
   Сердечных мук еще не знав,
   Он был свидетель умиленный
   Ее младенческих забав;
   В тени хранительной дубравы
   Он разделял ее забавы,
   И детям прочили венцы
   Друзья соседы, их отцы.
   В глуши, под сению смиренной,
   Невинной прелести полна,
   В глазах родителей, она
   Цвела как ландыш потаенный,
   Не знаемый в траве глухой
   Ни мотыльками, ни пчелой.





XXII.




   Она поэту подарила
   Младых восторгов первый сон,
   И мысль об ней одушевила
   Его цевницы первый стон.
   Простите, игры золотые!
   Он рощи полюбил густые,
   Уединенье, тишину,
   И Ночь, и Звезды, и Луну,
   Луну, небесную лампаду,
   Которой посвящали мы
   Прогулки средь вечерней тьмы,
   И слезы, тайных мук отраду...
   Но нынче видим только в ней
   Замену тусклых фонарей.





XXIII.




   Всегда скромна, всегда послушна,
   Всегда как утро весела,
   Как жизнь поэта простодушна,
   Как поцелуй любви мила,
   Глаза как небо голубые;
   Улыбка, локоны льняные,
   Движенья, голос, легкий стан,
   Всё в Ольге... но любой роман
   Возьмите и найдете верно
   Ее портрет: он очень мил,
   Я прежде сам его любил,
   Но надоел он мне безмерно.
   Позвольте мне, читатель мой,
   Заняться старшею сестрой.





XXIV.




   Ее сестра звалась Татьяна... ( 13 )
   Впервые именем таким
   Страницы нежные романа
   Мы своевольно освятим.
   И что ж? оно приятно, звучно;
   Но с ним, я знаю, неразлучно
   Воспоминанье старины
   Иль девичьей! Мы все должны
   Признаться: вкусу очень мало
   У нас и в наших именах
   (Не говорим уж о стихах);
   Нам просвещенье не пристало
   И нам досталось от него
   Жеманство, — больше ничего.





XXV.




   Итак, она звалась Татьяной.
   Ни красотой сестры своей,
   Ни свежестью ее румяной
   Не привлекла б она очей.
   Дика, печальна, молчалива,
   Как лань лесная боязлива,
   Она в семье своей родной
   Казалась девочкой чужой.
   Она ласкаться не умела
   К отцу, ни к матери своей;
   Дитя сама, в толпе детей
   Играть и прыгать не хотела
   И часто целый день одна
   Сидела молча у окна.





XXVI.




   Задумчивость, ее подруга
   От самых колыбельных дней,
   Теченье сельского досуга
   Мечтами украшала ей.
   Ее изнеженные пальцы
   Не знали игл; склонясь на пяльцы,
   Узором шелковым она
   Не оживляла полотна.
   Охоты властвовать примета,
   С послушной куклою дитя
   Приготовляется шутя
   К приличию, закону света,
   И важно повторяет ей
   Уроки маминьки своей.





XXVII.




   Но куклы даже в эти годы
   Татьяна в руки не брала;
   Про вести города, про моды
   Беседы с нею не вела.
   И были детские проказы
   Ей чужды; страшные рассказы
   Зимою в темноте ночей
   Пленяли больше сердце ей.
   Когда же няня собирала
   Для Ольги на широкий луг
   Всех маленьких ее подруг,
   Она в горелки не играла,
   Ей скучен был и звонкий смех,
   И шум их ветреных утех.





XXVIII.




   Она любила на балконе
   Предупреждать зари восход,
   Когда на бледном небосклоне
   Звезд исчезает хоровод,
   И тихо край земли светлеет,
   И, вестник утра, ветер веет,
   И всходит постепенно день.
   Зимой, когда ночная тень
   Полмиром доле обладает,
   И доле в праздной тишине,
   При отуманенной луне,
   Восток ленивый почивает,
   В привычный час пробуждена
   Вставала при свечах она.





XXIX.




   Ей рано нравились романы;
   Они ей заменяли все;
   Она влюблялася в обманы
   И Ричардсона и Руссо.
   Отец ее был добрый малый,
   В прошедшем веке запоздалый;
   Но в книгах не видал вреда;
   Он, не читая никогда,
   Их почитал пустой игрушкой
   И не заботился о том,
   Какой у дочки тайный том
   Дремал до утра под подушкой.
   Жена ж его была сама
   От Ричардсона без ума.





XXX.




   Она любила Ричардсона
   Не потому, чтобы прочла,
   Не потому, чтоб Грандисона
   Она Ловласу предпочла ( 14 );
   Но в старину княжна Алина,
   Ее московская кузина,
   Твердила часто ей об них.
   В то время был еще жених
   Ее супруг, но по неволе;
   Она вздыхала о другом,
   Который сердцем и умом
   Ей нравился гораздо боле:
   Сей Грандисон был славный франт,
   Игрок и гвардии сержант.





XXXI.




   Как он, она была одета
   Всегда по моде и к лицу;
   Но, не спросясь ее совета,
   Девицу повезли к венцу.
   И, чтоб ее рассеять горе,
   Разумный муж уехал вскоре
   В свою деревню, где она,
   Бог знает кем окружена,
   Рвалась и плакала сначала,
   С супругом чуть не развелась;
   Потом хозяйством занялась,
   Привыкла и довольна стала.
   Привычка свыше нам дана:
   Замена счастию она ( 15 ).





XXXII.




   Привычка усладила горе,
   Неотразимое ничем;
   Открытие большое вскоре
   Ее утешило совсем:
   Она меж делом и досугом
   Открыла тайну, как супругом
   Самодержавно управлять,
   И всё тогда пошло на стать.
   Она езжала по работам,
   Солила на зиму грибы,
   Вела расходы, брила лбы,
   Ходила в баню по субботам,
   Служанок била осердясь -
   Все это мужа не спросясь.





XXXIII.




   Бывало, писывала кровью
   Она в альбомы нежных дев,
   Звала Полиною Прасковью
   И говорила нараспев,
   Корсет носила очень узкий,
   И русский  Н как  N французский
   Произносить умела в нос;
   Но скоро все перевелось;
   Корсет, Альбом, княжну Алину,
   Стишков чувствительных тетрадь
   Она забыла; стала звать
   Акулькой прежнюю Селину
   И обновила наконец
   На вате шлафор и чепец.





XXXIV.




   Но муж любил ее сердечно,
   В ее затеи не входил,
   Во всем ей веровал беспечно,
   А сам в халате ел и пил;
   Покойно жизнь его катилась;
   Под вечер иногда сходилась
   Соседей добрая семья,
   Нецеремонные друзья,
   И потужить и позлословить
   И посмеяться кой о чем.
   Проходит время; между тем
   Прикажут Ольге чай готовить,
   Там ужин, там и спать пора,
   И гости едут со двора.





XXXV.




   Они хранили в жизни мирной
   Привычки милой старины;
   У них на масленице жирной
   Водились русские блины;
   Два раза в год они говели;
   Любили круглые качели,
   Подблюдны песни, хоровод;
   В день Троицын, когда народ
   Зевая слушает молебен,
   Умильно на пучок зари
   Они роняли слезки три;
   Им квас как воздух был потребен,
   И за столом у них гостям
   Носили блюда по чинам.





XXXVI.




   И так они старели оба.
   И отворились наконец
   Перед супругом двери гроба,
   И новый он приял венец.
   Он умер в час перед обедом,
   Оплаканный своим соседом,
   Детьми и верною женой
   Чистосердечней, чем иной.
   Он был простой и добрый барин,
   И там, где прах его лежит,
   Надгробный памятник гласит:
    Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,
    Господний раб и бригадир
    Под камнем сим вкушает мир.





XXXVII.




   Своим пенатам возвращенный,
   Владимир Ленский посетил
   Соседа памятник смиренный,
   И вздох он пеплу посвятил;
   И долго сердцу грустно было.
   " Poor  Yorick  !   ( 16 ) — молвил он уныло, -
   Он на руках меня держал.
   Как часто в детстве я играл
   Его Очаковской медалью!
   Он Ольгу прочил за меня,
   Он говорил: дождусь ли дня?.."
   И, полный искренней печалыо,
   Владимир тут же начертал
   Ему надгробный мадригал.





XXXVIII.




   И там же надписью печальной
   Отца и матери, в слезах,
   Почтил он прах патриархальный...
   Увы! на жизненных браздах
   Мгновенной жатвой поколенья,
   По тайной воле провиденья,
   Восходят, зреют и падут;
   Другие им вослед идут...
   Так наше ветреное племя
   Растет, волнуется, кипит
   И к гробу прадедов теснит.
   Придет, придет и наше время,
   И наши внуки в добрый час
   Из мира вытеснят и нас!





XXXIX.




   Покамест упивайтесь ею,
   Сей легкой жизнию, друзья!
   Ее ничтожность разумею,
   И мало к ней привязан я;
   Для призраков закрыл я вежды;
   Но отдаленные надежды
   Тревожат сердце иногда:
   Без неприметного следа
   Мне было б грустно мир оставить.
   Живу, пишу не для похвал;
   Но я бы, кажется, желал
   Печальный жребий свой прославить,
   Чтоб обо мне, как верный друг,
   Напомнил хоть единый звук.





XL.




   И чье-нибудь он сердце тронет;
   И, сохраненная судьбой,
   Быть может, в Лете не потонет
   Строфа, слагаемая мной;
   Быть может (лестная надежда!),
   Укажет будущий невежда
   На мой прославленный портрет
   И молвит: то-то был поэт!
   Прими ж мои благодаренья,
   Поклонник мирных Аонид,
   О ты, чья память сохранит
   Мои летучие творенья,
   Чья благосклонная рука
   Потреплет лавры старика!







 ГЛАВА ТРЕТЬЯ



 Elle était fille, élle etait amoureuse.
 Malfilâtre.



I.




   «Куда? Уж эти мне поэты!»
   — Прощай, Онегин, мне пора.
   "Я не держу тебя; но где ты
   Свои проводишь вечера?"
   — У Лариных. — "Вот это чудно.
   Помилуй! и тебе не трудно
   Там каждый вечер убивать?"
   — Ни мало. — "Не могу понять.
   Отселе вижу, что такое:
   Во-первых (слушай, прав ли я?),
   Простая, русская семья,
   К гостям усердие большое,
   Варенье, вечный разговор
   Про дождь, про лён, про скотный двор..."





II.




   — Я тут еще беды не вижу.
   «Да, скука, вот беда, мой друг».
   — Я модный свет ваш ненавижу;
   Милее мне домашний круг,
   Где я могу... — "Опять эклога!
   Да полно, милый, ради бога.
   Ну что ж? ты едешь: очень жаль.
   Ах, слушай, Ленской; да нельзя ль
   Увидеть мне Филлиду эту,
   Предмет и мыслей, и пера,
   И слез, и рифм et cetera?..
   Представь меня". — Ты шутишь. — «Нету».
   — Я рад. — «Когда же?» — Хоть сейчас.
   Они с охотой примут нас.





III.




   Поедем. -
   Поскакали други,
   Явились; им расточены
   Порой тяжелые услуги
   Гостеприимной старины.
   Обряд известный угощенья:
   Несут на блюдечках варенья,
   На столик ставят вощаной
   Кувшин с брусничною водой,
   . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . .





IV.




   Они дорогой самой краткой
   Домой летят во весь опор ( 17 ).
   Теперь послушаем украдкой
   Героев наших разговор:
   — Ну что ж, Онегин? ты зеваешь. -
   — «Привычка, Ленской». — Но скучаешь
   Ты как-то больше. — "Нет, равно.
   Однако в поле уж темно;
   Скорей! пошел, пошел, Андрюшка!
   Какие глупые места!
   А кстати: Ларина проста,
   Но очень милая старушка,
   Боюсь: брусничная вода
   Мне не наделала б вреда.





V.




   Скажи: которая Татьяна?"
   — Да та, которая грустна
   И молчалива, как Светлана,
   Вошла и села у окна. -
   «Неужто ты влюблен в меньшую?»
   — А что? — "Я выбрал бы другую,
   Когда б я был, как ты, поэт.
   В чертах у Ольги жизни нет.
   Точь-в-точь в Вандиковой Мадоне:
   Кругла, красна лицом она,
   Как эта глупая луна
   На этом глупом небосклоне.
   Владимир сухо отвечал
   И после во весь путь молчал.





VI.

 Меж тем Онегина явленье



   У Лариных произвело
   На всех большое впечатленье
   И всех соседей развлекло.
   Пошла догадка за догадкой.
   Все стали толковать украдкой,
   Шутить, судить не без греха,
   Татьяне прочить жениха;
   Иные даже утверждали,
   Что свадьба слажена совсем,
   Но остановлена затем,
   Что модных колец не достали.
   O свадьбе Ленского давно
   У них уж было решено.





VII.




   Татьяна слушала с досадой
   Такие сплетни; но тайком
   С неизъяснимою отрадой
   Невольно думала о том;
   И в сердце дума заронилась;
   Пора пришла, она влюбилась.
   Так в землю падшее зерно
   Весны огнем оживлено.
   Давно ее воображенье,
   Сгорая негой и тоской,
   Алкало пищи роковой;
   Давно сердечное томленье
   Теснило ей младую грудь;
   Душа ждала... кого-нибудь,





VIII.




   И дождалась... Открылись очи;
   Она сказала: это он!
   Увы! теперь и дни и ночи,
   И жаркий одинокий сон,
   Всё полно им; всё деве милой
   Без умолку волшебной силой
   Твердит о нем. Докучны ей
   И звуки ласковых речей,
   И взор заботливой прислуги.
   В уныние погружена,
   Гостей не слушает она
   И проклинает их досуги,
   Их неожиданный приезд
   И продолжительный присест.





IX.




   Теперь с каким она вниманьем
   Читает сладостный роман,
   С каким живым очарованьем
   Пьет обольстительный обман!
   Счастливой силою мечтанья
   Одушевленные созданья,
   Любовник Юлии Вольмар,
   Малек-Адель и де Линар,
   И Вертер, мученик мятежный,
   И бесподобный Грандисон ( 18 ),
   Который нам наводит сон, -
   Все для мечтательницы нежной
   В единый образ облеклись,
   В одном Онегине слились.





X.




   Воображаясь героиней
   Своих возлюбленных творцов,
   Кларисой, Юлией, Дельфиной,
   Татьяна в тишине лесов
   Одна с опасной книгой бродит,
   Она в ней ищет и находит
   Свой тайный жар, свои мечты,
   Плоды сердечной полноты,
   Вздыхает и, себе присвоя
   Чужой восторг, чужую грусть,
   В забвенье шепчет наизусть
   Письмо для милого героя...
   Но наш герой, кто б ни был он,
   Уж верно был не Грандисон.





XI.




   Свой слог на важный лад настроя,
   Бывало, пламенный творец
   Являл нам своего героя
   Как совершенства образец.
   Он одарял предмет любимый,
   Всегда неправедно гонимый,
   Душой чувствительной, умом
   И привлекательным лицом.
   Питая жар чистейшей страсти,
   Всегда восторженный герой
   Готов был жертвовать собой,
   И при конце последней части
   Всегда наказан был порок,
   Добру достойный был венок.





XII.




   А нынче все умы в тумане,
   Мораль на нас наводит сон,
   Порок любезен — и в романе,
   И там уж торжествует он.
   Британской музы небылицы
   Тревожат сон отроковицы,
   И стал теперь ее кумир
   Или задумчивый Вампир,
   Или Мельмот, бродяга мрачный,
   Иль Вечный Жид, или Корсар,
   Или таинственный Сбогар ( 19 ).
   Лорд Байрон прихотью удачной
   Облек в унылый романтизм
   И безнадежный эгоизм.





XIII.




   Друзья мои, что ж толку в этом?
   Быть может, волею небес,
   Я перестану быть поэтом,
   В меня вселится новый бес,
   И, Фебовы презрев угрозы,
   Унижусь до смиренной прозы;
   Тогда роман на старый лад
   Займет веселый мой закат.
   Не муки тайные злодейства
   Я грозно в нем изображу,
   Но просто вам перескажу
   Преданья русского семейства,
   Любви пленительные сны
   Да нравы нашей старины.





XIV.




   Перескажу простые речи
   Отца иль дяди старика,
   Детей условленные встречи
   У старых лип, у ручейка;
   Несчастной ревности мученья,
   Разлуку, слезы примиренья,
   Поссорю вновь, и наконец
   Я поведу их под венец...
   Я вспомню речи неги страстной,
   Слова тоскующей любви,
   Которые в минувши дни
   У ног любовницы прекрасной
   Мне приходили на язык,
   От коих я теперь отвык.





XV.




   Татьяна, милая Татьяна!
   С тобой теперь я слезы лью;
   Ты в руки модного тирана
   Уж отдала судьбу свою.
   Погибнешь, милая; но прежде
   Ты в ослепительной надежде
   Блаженство темное зовешь,
   Ты негу жизни узнаешь,
   Ты пьешь волшебный яд желаний,
   Тебя преследуют мечты:
   Везде воображаешь ты
   Приюты счастливых свиданий;
   Везде, везде перед тобой
   Твой искуситель роковой.





XVI.




   Тоска любви Татьяну гонит,
   И в сад идет она грустить,
   И вдруг недвижны очи клонит,
   И лень ей далее ступить.
   Приподнялася грудь, ланиты
   Мгновенным пламенем покрыты,
   Дыханье замерлт в устах,
   И в слухе шум, и блеск в очах...
   Настанет ночь; луна обходит
   Дозором дальный свод небес,
   И соловей во мгле древес
   Напевы звучные заводит.
   Татьяна в темноте не спит
   И тихо с няней говорит:





XVII.




   "Не спится, няня: здесь так душно!
   Открой окно да сядь ко мне".
   — Что, Таня, что с тобой? — "Мне скучно,
   Поговорим о старине".
   — О чем же, Таня? Я, бывало,
   Хранила в памяти не мало
   Старинных былей,небылиц
   Про злых духов и про девиц;
   А нынче всё мне тёмно, Таня:
   Что знала, то забыла. Да,
   Пришла худая череда!
   Зашибло... — "Расскажи мне, няня,
   Про ваши старые года:
   Была ты влюблена тогда?"





XVIII.




   — И, полно, Таня! В эти лета
   Мы не слыхали про любовь;
   А то бы согнала со света
   Меня покойница свекровь. -
   «Да как же ты венчалась, няня?»
   — Так, видно, бог велел. Мой Ваня
   Моложе был меня, мой свет,
   А было мне тринадцать лет.
   Недели две ходила сваха
   К моей родне, и наконец
   Благословил меня отец.
   Я горько плакала со страха,
   Мне с плачем косу расплели,
   Да с пеньем в церковь повели.





XIX.




   И вот ввели в семью чужую...
   Да ты не слушаешь меня... -
   "Ах, няня, няня, я тоскую,
   Мне тошно, милая моя:
   Я плакать, я рыдать готова!.."
   — Дитя мое, ты нездорова;
   Господь помилуй и спаси!
   Чего ты хочешь, попроси...
   Дай окроплю святой водою,
   Ты вся горишь... — "Я не больна:
   Я... знаешь, няня... влюблена"
   — Дитя мое, господь с тобою! -
   И няня девушку с мольбой
   Крестила дряхлою рукой.





XX.




   «Я влюблена», — шептала снова
   Старушке с горестью она.
   — Сердечный друг, ты нездорова. -
   «Оставь меня: я влюблена».
   И между тем луна сияла
   И томным светом озаряла
   Татьяны бледные красы,
   И распущенные власы,
   И капли слез, и на скамейке
   Пред героиней молодой,
   С платком на голове седой,
   Старушку в длинной телогрейке
   И все дремало в тишине
   При вдохновительной луне.





XXI.




   И сердцем далеко носилась
   Татьяна, смотря на луну...
   Вдруг мысль в уме ее родилась...
   "Поди, оставь меня одну.
   Дай, няня, мне перо, бумагу,
   Да стол подвинь; я скоро лягу;
   Прости". И вот она одна.
   Всё тихо. Светит ей луна.
   Облокотясь, Татьяна пишет.
   И всё Евгений на уме,
   И в необдуманном письме
   Любовь невинной девы дышет.
   Письмо готово, сложено...
   Татьяна! для кого ж оно?





XXII.




   Я знал красавиц недоступных,
   Холодных, чистых, как зима,
   Неумолимых, неподкупных,
   Непостижимых для ума;
   Дивился я их спеси модной,
   Их добродетели природной,
   И, признаюсь, от них бежал,
   И, мнится, с ужасом читал
   Над их бровями надпись ада:
    Оставь надежду навсегда   ( 20 ).
   Внушать любовь для них беда,
   Пугать людей для них отрада.
   Быть может, на брегах Невы
   Подобных дам видали вы.





XXIII.




   Среди поклонников послушных
   Других причудниц я видал,
   Самолюбиво равнодушных
   Для вздохов страстных и похвал.
   И что ж нашел я с изумленьем?
   Они, суровым поведеньем
   Пугая робкую любовь,
   Ее привлечь умели вновь,
   По крайней мере, сожаленьем,
   По крайней мере, звук речей
   Казался иногда нежней,
   И с легковерным ослепленьем
   Опять любовник молодой
   Бежал за милой суетой.





XXIV.




   За что ж виновнее Татьяна?
   За то ль, что в милой простоте
   Она не ведает обмана
   И верит избранной мечте?
   За то ль, что любит без искусства,
   Послушная влеченью чувства,
   Что так доверчива она,
   Что от небес одарена
   Воображением мятежным,
   Умом и волею живой,
   И своенравной головой,
   И сердцем пламенным и нежным?
   Ужели не простите ей
   Вы легкомыслия страстей?





XXV.




   Кокетка судит хладнокровно,
   Татьяна любит не шутя
   И предается безусловно
   Любви, как милое дитя.
   Не говорит она: отложим -
   Любви мы цену тем умножим,
   Вернее в сети заведем;
   Сперва тщеславие кольнем
   Надеждой, там недоуменьем
   Измучим сердце, а потом
   Ревнивым оживим огнем;
   А то, скучая наслажденьем,
   Невольник хитрый из оков
   Всечасно вырваться готов.





XXVI.




   Еще предвижу затрудненья:
   Родной земли спасая честь,
   Я должен буду, без сомненья,
   Письмо Татьяны перевесть.
   Она по-русски плохо знала,
   Журналов наших не читала,
   И выражалася с трудом
   На языке своем родном,
   Итак, писала по-французски...
   Что делать! повторяю вновь:
   Доныне дамская любовь
   Не изъяснялася по-русски,
   Доныне гордый наш язык
   К почтовой прозе не привык.





XXVII.




   Я знаю: дам хотят заставить
   Читать по-русски. Право, страх!
   Могу ли их себе представить
   С «Благонамеренным» ( 21 ) в руках!
   Я шлюсь на вас, мои поэты;
   Не правда ль: милые предметы,
   Которым, за свои грехи,
   Писали втайне вы стихи,
   Которым сердце посвящали,
   Не все ли, русским языком
   Владея слабо и с трудом,
   Его так мило искажали,
   И в их устах язык чужой
   Не обратился ли в родной?





XXVIII.




   Не дай мне бог сойтись на бале
   Иль при разъезде на крыльце
   С семинаристом в желтой шале
   Иль с академиком в чепце!
   Как уст румяных без улыбки,
   Без грамматической ошибки
   Я русской речи не люблю.
   Быть может, на беду мою,
   Красавиц новых поколенье,
   Журналов вняв молящий глас,
   К грамматике приучит нас;
   Стихи введут в употребленье;
   Но я... какое дело мне?
   Я верен буду старине.





XXIX.




   Неправильный, небрежный лепет,
   Неточный выговор речей
   По прежнему сердечный трепет
   Произведут в груди моей;
   Раскаяться во мне нет силы,
   Мне галлицизмы будут милы,
   Как прошлой юности грехи,
   Как Богдановича стихи.
   Но полно. Мне пора заняться
   Письмом красавицы моей;
   Я слово дал, и что ж? ей-ей
   Теперь готов уж отказаться.
   Я знаю: нежного Парни
   Перо не в моде в наши дни.





XXX.




   Певец Пиров и грусти томной ( 22 ),
   Когда б еще ты был со мной,
   Я стал бы просьбою нескромной
   Тебя тревожить, милый мой:
   Чтоб на волшебные напевы
   Переложил ты страстной девы
   Иноплеменные слова.
   Где ты? приди: свои права
   Передаю тебе с поклоном...
   Но посреди печальных скал,
   Отвыкнув сердцем от похвал,
   Один, под финским небосклоном,
   Он бродит, и душа его
   Не слышит горя моего.





XXXI.




   Письмо Татьяны предо мною;
   Его я свято берегу,
   Читаю с тайною тоскою
   И начитаться не могу.
   Кто ей внушал и эту нежность,
   И слов любезную небрежность?
   Кто ей внушал умильный вздор,
   Безумный сердца разговор,
   И увлекательный и вредный?
   Я не могу понять. Но вот
   Неполный, слабый перевод,
   С живой картины список бледный,
   Или разыгранный Фрейшиц
   Перстами робких учениц:





 Письмо   Татьяны к Онегину




   Я к вам пишу — чего же боле?
   Что я могу еще сказать?
   Теперь, я знаю, в вашей воле
   Меня презреньем наказать.
   Но вы, к моей несчастной доле
   Хоть каплю жалости храня,
   Вы не оставите меня.
   Сначала я молчать хотела;
   Поверьте: моего стыда
   Вы не узнали б никогда,
   Когда б надежду я имела
   Хоть редко, хоть в неделю раз
   В деревне нашей видеть вас,
   Чтоб только слышать ваши речи,
   Вам слово молвить, и потом
   Все думать, думать об одном
   И день и ночь до новой встречи.
   Но говорят, вы нелюдим;
   В глуши, в деревне всё вам скучно,
   А мы... ничем мы не блестим,
   Хоть вам и рады простодушно.
   Зачем вы посетили нас?
   В глуши забытого селенья
   Я никогда не знала б вас,
   Не знала б горького мученья.
   Души неопытной волненья
   Смирив со временем (как знать?),
   По сердцу я нашла бы друга,
   Была бы верная супруга
   И добродетельная мать.
   Другой!.. Нет, никому на свете
   Не отдала бы сердца я!
   То в вышнем суждено совете...
   То воля неба: я твоя;
   Вся жизнь моя была залогом
   Свиданья верного с тобой;
   Я знаю, ты мне послан богом,
   До гроба ты хранитель мой...
   Ты в сновиденьях мне являлся,
   Незримый, ты мне был уж мил,
   Твой чудный взгляд меня томил,
   В душе твой голос раздавался
   Давно... нет, это был не сон!
   Ты чуть вошел, я вмиг узнала,
   Вся обомлела, запылала
   И в мыслях молвила: вот он!
   Не правда ль? я тебя слыхала:
   Ты говорил со мной в тиши,
   Когда я бедным помогала
   Или молитвой услаждала
   Тоску волнуемой души?
   И в это самое мгновенье
   Не ты ли, милое виденье,
   В прозрачной темноте мелькнул,
   Приникнул тихо к изголовью?
   Не ты ль, с отрадой и любовью,
   Слова надежды мне шепнул?
   Кто ты, мой ангел ли хранитель,
   Или коварный искуситель:
   Мои сомненья разреши.
   Быть может, это всё пустое,
   Обман неопытной души!
   И суждено совсем иное...
   Но так и быть! Судьбу мою
   Отныне я тебе вручаю,
   Перед тобою слезы лью,
   Твоей защиты умоляю...
   Вообрази: я здесь одна,
   Никто меня не понимает,
   Рассудок мой изнемогает,
   И молча гибнуть я должна.
   Я жду тебя: единым взором
   Надежды сердца оживи,
   Иль сон тяжелый перерви,
   Увы, заслуженным укором!
   Кончаю! Страшно перечесть...
   Стыдом и страхом замираю...
   Но мне порукой ваша честь,
   И смело ей себя вверяю...





XXXII.




   Татьяна то вздохнет, то охнет;
   Письмо дрожит в ее руке;
   Облатка розовая сохнет
   На воспаленном языке.
   К плечу головушкой склонилась.
   Сорочка легкая спустилась
   С ее прелестного плеча...
   Но вот уж лунного луча
   Сиянье гаснет. Там долина
   Сквозь пар яснеет. Там поток
   Засеребрился; там рожок
   Пастуший будит селянина.
   Вот утро: встали все давно,
   Моей Татьяне всё равно.





XXXIII.




   Она зари не замечает,
   Сидит с поникшею главой
   И на письмо не напирает
   Своей печати вырезной.
   Но, дверь тихонько отпирая,
   Уж ей Филипьевна седая
   Приносит на подносе чай.
   "Пора, дитя мое, вставай:
   Да ты, красавица, готова!
   О пташка ранняя моя!
   Вечор уж как боялась я!
   Да, слава богу, ты здорова!
   Тоски ночной и следу нет,
   Лицо твое как маков цвет".





XXXIV.




   — Ах! няня, сделай одолженье. -
   «Изволь, родная, прикажи».
   — Не думай... право... подозренье...
   Но видишь... ах! не откажи. -
   «Мой друг, вот бог тебе порука».
   — Итак, пошли тихонько внука
   С запиской этой к О... к тому...
   К соседу... да велеть ему -
   Чтоб он не говорил ни слова,
   Чтоб он не называл меня... -
   "Кому же, милая моя?
   Я нынче стала бестолкова.
   Кругом соседей много есть;
   Куда мне их и перечесть".





XXXV.




   — Как недогадлива ты, няня! -
   "Сердечный друг, уж я стара,
   Стара: тупеет разум, Таня;
   А то, бывало, я востра,
   Бывало, слово барской воли..."
   — Ах, няня, няня! до того ли?
   Что нужды мне в твоем уме?
   Ты видишь, дело о письме
   К Онегину. — "Ну, дело, дело,
   Не гневайся, душа моя,
   Ты знаешь, непонятна я...
   Да что ж ты снова побледнела?"
   — Так, няня, право ничего.
   Пошли же внука своего. -





XXXVI.

 Но день протек, и нет ответа.



   Другой настал: все нет, как нет.
   Бледна как тень, с утра одета,
   Татьяна ждет: когда ж ответ?
   Приехал Ольгин обожатель.
   «Скажите: где же ваш приятель?»
   Ему вопрос хозяйки был.
   «Он что-то нас совсем забыл».
   Татьяна, вспыхнув, задрожала.
   — Сегодня быть он обещал,
   Старушке Ленской отвечал:
   Да, видно, почта задержала. -
   Татьяна потупила взор,
   Как будто слыша злой укор.





XXXVII.




   Смеркалось; на столе блистая
   Шипел вечерний самовар.
   Китайский чайник нагревая;
   Под ним клубился легкий пар.
   Разлитый Ольгиной рукою,
   По чашкам темною струею
   Уже душистый чай бежал,
   И сливки мальчик подавал;
   Татьяна пред окном стояла,
   На стекла хладные дыша,
   Задумавшись, моя душа,
   Прелестным пальчиком писала
   На отуманенном стекле
   Заветный вензель  О да  Е .





XXXVIII.




   И между тем душа в ней ныла,
   И слез был полон томный взор.
   Вдруг топот!.. кровь ее застыла.
   Вот ближе! скачут... и на двор
   Евгений! «Ах!» — и легче тени
   Татьяна прыг в другие сени,
   С крыльца на двор, и прямо в сад,
   Летит, летит; взглянуть назад
   Не смеет; мигом обежала
   Куртины, мостики, лужок,
   Аллею к озеру, лесок,
   Кусты сирен переломала,
   По цветникам летя к ручью,
   И задыхаясь на скамью





XXXIX.




   Упала...
   "Здесь он! здесь Евгений!
   О боже! что подумал он!"
   В ней сердце, полное мучений,
   Хранит надежды темный сон;
   Она дрожит и жаром пышет,
   И ждет: нейдет ли? Но не слышит.
   В саду служанки, на грядах,
   Сбирали ягоды в кустах
   И хором по наказу пели
   (Наказ, основанный на том,
   Чтоб барской ягоды тайком
   Уста лукавые не ели,
   И пеньем были заняты:
   Затея сельской остроты!).





 Песня девушек




   Девицы, красавицы,
   Душеньки, подруженьки,
   Разыграйтесь, девицы,
   Разгуляйтесь, милые!
   Затяните песенку,
   Песенку заветную,
   Заманите молодца
   К хороводу нашему.
   Как заманим молодца,
   Как завидим издали,
   Разбежимтесь, милые,
   Закидаем вишеньем,
   Вишеньем, малиною,
   Красною смородиной.
   Не ходи подслушивать
   Песенки заветные,
   Не ходи подсматривать
   Игры наши девичьи.





XL.




   Они поют, и с небреженьем
   Внимая звонкий голос их,
   Ждала Татьяна с нетерпеньем,
   Чтоб трепет сердца в ней затих,
   Чтобы прошло ланит пыланье.
   Но в персях то же трепетанье,
   И не проходит жар ланит,
   Но ярче, ярче лишь горит...
   Так бедный мотылек и блещет
   И бьется радужным крылом,
   Плененный школьным шалуном
   Так зайчик в озиме трепещет,
   Увидя вдруг издалека
   В кусты припадшего стрелка.





XLI.




   Но наконец она вздохнула
   И встала со скамьи своей;
   Пошла, но только повернула
   В аллею, прямо перед ней,
   Блистая взорами, Евгений
   Стоит подобно грозной тени,
   И, как огнем обожжена,
   Остановилася она.
   Но следствия нежданной встречи
   Сегодня, милые друзья,
   Пересказать не в силах я;
   Мне должно после долгой речи
   И погулять и отдохнуть:
   Докончу после как-нибудь.







 ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ



 La morale est dans la nature des choses.
 Necker.



I. II. III. IV. V. VI.VII.




   Чем меньше женщину мы любим,
   Тем легче нравимся мы ей,
   И тем ее вернее губим
   Средь обольстительных сетей.
   Разврат, бывало, хладнокровный
   Наукой славился любовной,
   Сам о себе везде трубя
   И наслаждаясь не любя.
   Но эта важная забава
   Достойна старых обезьян
   Хваленых дедовских времян:
   Ловласов обветшала слава
   Со славой красных каблуков
   И величавых париков.





VIII.




   Кому не скучно лицемерить,
   Различно повторять одно,
   Стараться важно в том уверить,
   В чем все уверены давно,
   Всё те же слышать возраженья,
   Уничтожать предрассужденья,
   Которых не было и нет
   У девочки в тринадцать лет!
   Кого не утомят угрозы,
   Моленья, клятвы, мнимый страх,
   Записки на шести листах,
   Обманы, сплетни, кольца, слезы,
   Надзоры теток, матерей,
   И дружба тяжкая мужей!





IX.




   Так точно думал мой Евгений.
   Он в первой юности своей
   Был жертвой бурных заблуждений
   И необузданных страстей.
   Привычкой жизни избалован,
   Одним на время очарован,
   Разочарованный другим,
   Желаньем медленно томим,
   Томим и ветреным успехом,
   Внимая в шуме и в тиши
   Роптанье вечное души,
   Зевоту подавляя смехом:
   Вот как убил он восемь лет,
   Утратя жизни лучший цвет.





X.




   В красавиц он уж не влюблялся,
   А волочился как-нибудь;
   Откажут — мигом утешался;
   Изменят — рад был отдохнуть.
   Он их искал без упоенья,
   А оставлял без сожаленья,
   Чуть помня их любовь и злость.
   Так точно равнодушный гость
   На вист вечерний приезжает,
   Садится; кончилась игра:
   Он уезжает со двора,
   Спокойно дома засыпает
   И сам не знает поутру,
   Куда поедет ввечеру.





XI.




   Но, получив посланье Тани,
   Онегин живо тронут был:
   Язык девических мечтаний
   В нем думы роем возмутил;
   И вспомнил он Татьяны милой
   И бледный цвет и вид унылый;
   И в сладостный, безгрешный сон
   Душою погрузился он,
   Быть может, чувствий пыл старинный
   Им на минуту овладел;
   Но обмануть он не хотел
   Доверчивость души невинной.
   Теперь мы в сад перелетим,
   Где встретилась Татьяна с ним.





XII.




   Минуты две они молчали,
   Но к ней Онегин подошел
   И молвил: "вы ко мне писали,
   Не отпирайтесь. Я прочел
   Души доверчивой признанья,
   Любви невинной излиянья;
   Мне ваша искренность мила;
   Она в волненье привела
   Давно умолкнувшие чувства;
   Но вас хвалить я не хочу;
   Я за нее вам отплачу
   Признаньем также без искусства;
   Примите исповедь мою:
   Себя на суд вам отдаю.





XIII.




   "Когда бы жизнь домашним кругом
   Я ограничить захотел;
   Когда б мне быть отцом, супругом
   Приятный жребий повелел;
   Когда б семейственной картиной
   Пленился я хоть миг единый, -
   То верно б, кроме вас одной,
   Невесты не искал иной.
   Скажу без блесток мадригальных:
   Нашед мой прежний идеал,
   Я верно б вас одну избрал
   В подруги дней моих печальных,
   Всего прекрасного в залог,
   И был бы счастлив... сколько мог!





XIV.




   "Но я не создан для блаженства;
   Ему чужда душа моя;
   Напрасны ваши совершенства:
   Их вовсе недостоин я.
   Поверьте (совесть в том порукой),
   Супружество нам будет мукой.
   Я, сколько ни любил бы вас,
   Привыкнув, разлюблю тотчас;
   Начнете плакать: ваши слезы
   Не тронут сердца моего,
   А будут лишь бесить его.
   Судите ж вы, какие розы
   Нам заготовит Гименей
   И, может быть, на много дней.





XV.




   "Что может быть на свете хуже
   Семьи, где бедная жена
   Грустит о недостойном муже
   И днем и вечером одна;
   Где скучный муж, ей цену зная
   (Судьбу, однако ж, проклиная),
   Всегда нахмурен, молчалив,
   Сердит и холодно-ревнив!
   Таков я. И того ль искали
   Вы чистой, пламенной душой,
   Когда с такою простотой,
   С таким умом ко мне писали?
   Ужели жребий вам такой
   Назначен строгою судьбой?





XVI.




   "Мечтам и годам нет возврата;
   Не обновлю души моей...
   Я вас люблю любовью брата
   И, может быть, еще нежней.
   Послушайте ж меня без гнева:
   Сменит не раз младая дева
   Мечтами легкие мечты;
   Так деревцо свои листы
   Меняет с каждою весною.
   Так, видно, небом суждено.
   Полюбите вы снова: но...
   Учитесь властвовать собою;
   Не всякий вас, как я, поймет;
   К беде неопытность ведет".





XVII.




   Так проповедовал Евгений.
   Сквозь слез не видя ничего,
   Едва дыша, без возражений,
   Татьяна слушала его.
   Он подал руку ей. Печально
   (Как говорится,  машинально )
   Татьяна, молча, оперлась,
   Головкой томною склонясь;
   Пошли домой вкруг огорода;
   Явились вместе, и никто
   Не вздумал им пенять на то:
   Имеет сельская свобода
   Свои счастливые права,
   Как и надменная Москва.





XVIII.




   Вы согласитесь, мой читатель,
   Что очень мило поступил
   С печальной Таней наш приятель;
   Не в первый раз он тут явил
   Души прямое благородство,
   Хотя людей недоброхотство
   В нем не щадило ничего:
   Враги его, друзья его
   (Что, может быть, одно и то же)
   Его честили так и сяк.
   Врагов имеет в мире всяк,
   Но от друзей спаси нас, боже!
   Уж эти мне друзья, друзья!
   Об них недаром вспомнил я.





XIX.




   А что? Да так. Я усыпляю
   Пустые, черные мечты;
   Я только  в скобках замечаю,
   Что нет презренной клеветы,
   На чердаке вралем рожденной
   И светской чернью ободренной,
   Что нет нелепицы такой,
   Ни эпиграммы площадной,
   Которой бы ваш друг с улыбкой,
   В кругу порядочных людей,
   Без всякой злобы и затей,
   Не повторил сто крат ошибкой;
   А впрочем, он за вас горой:
   Он вас так любит... как родной!





XX.




   Гм! гм! Читатель благородный,
   Здорова ль ваша вся родня?
   Позвольте: может быть, угодно
   Теперь узнать вам от меня,
   Что значит именно  родные .
   Родные люди вот какие:
   Мы их обязаны ласкать,
   Любить, душевно уважать
   И, по обычаю народа,
   О рожестве их навещать,
   Или по почте поздравлять,
   Чтоб остальное время года
   Не думали о нас они...
   И так, дай бог им долги дни!





XXI.




   Зато любовь красавиц нежных
   Надежней дружбы и родства:
   Над нею и средь бурь мятежных
   Вы сохраняете права.
   Конечно так. Но вихорь моды,
   Но своенравие природы,
   Но мненья светского поток...
   А милый пол, как пух, легок.
   К тому ж и мнения супруга
   Для добродетельной жены
   Всегда почтенны быть должны;
   Так ваша верная подруга
   Бывает вмиг увлечена:
   Любовью шутит сатана.





XXII.




   Кого ж любить? Кому же верить?
   Кто не изменит нам один?
   Кто все дела, все речи мерит
   Услужливо на наш аршин?
   Кто клеветы про нас не сеет?
   Кто нас заботливо лелеет?
   Кому порок наш не беда?
   Кто не наскучит никогда?
   Призрака суетный искатель,
   Трудов напрасно не губя,
   Любите самого себя,
   Достопочтенный мой читатель!
   Предмет достойный: ничего
   Любезней верно нет его.





XXIII.




   Что было следствием свиданья?
   Увы, не трудно угадать!
   Любви безумные страданья
   Не перестали волновать
   Младой души, печали жадной;
   Нет, пуще страстью безотрадной
   Татьяна бедная горит;
   Ее постели сон бежит;
   Здоровье, жизни цвет и сладость,
   Улыбка, девственный покой,
   Пропало все, что звук пустой,
   И меркнет милой Тани младость:
   Так одевает бури тень
   Едва рождающийся день.





XXIV.




   Увы, Татьяна увядает,
   Бледнеет, гаснет и молчит!
   Ничто ее не занимает,
   Ее души не шевелит.
   Качая важно головою,
   Соседи шепчут меж собою:
   Пора, пора бы замуж ей!..
   Но полно. Надо мне скорей
   Развеселить воображенье
   Картиной счастливой любви.
   Невольно, милые мои,
   Меня стесняет сожаленье;
   Простите мне: я так люблю
   Татьяну милую мою!





XXV.




   Час от часу плененный боле
   Красами Ольги молодой,
   Владимир сладостной неволе
   Предался полною душой.
   Он вечно с ней. В ее покое
   Они сидят в потемках двое;
   Они в саду, рука с рукой,
   Гуляют утренней порой;
   И что ж? Любовью упоенный,
   В смятенье нежного стыда,
   Он только смеет иногда,
   Улыбкой Ольги ободренный,
   Развитым локоном играть
   Иль край одежды целовать.





XXVI.




   Он иногда читает Оле
   Нравоучительный роман,
   В котором автор знает боле
   Природу, чем Шатобриан,
   А между тем две, три страницы
   (Пустые бредни, небылицы,
   Опасные для сердца дев)
   Он пропускает, покраснев.
   Уединясь от всех далеко,
   Они над шахматной доской,
   На стол облокотясь, порой
   Сидят, задумавшись глубоко,
   И Ленской пешкою ладью
   Берет в рассеяньи свою.





XXVII.




   Поедет ли домой; и дома
   Он занят Ольгою своей.
   Летучие листки альбома
   Прилежно украшает ей:
   То в них рисует сельски виды,
   Надгробный камень, храм Киприды,
   Или на лире голубка
   Пером и красками слегка;
   То на листках воспоминанья
   Пониже подписи других
   Он оставляет нежный стих,
   Безмолвный памятник мечтанья,
   Мгновенной думы долгий след,
   Все тот же после многих лет.





XXVIII.




   Конечно, вы не раз видали
   Уездной барышни альбом,
   Что все подружки измарали
   С конца, с начала и кругом.
   Сюда, назло правописанью,
   Стихи без меры, по преданью
   В знак дружбы верной внесены,
   Уменьшены, продолжены.
   На первом листике встречаешь
    Qu  '  é crirez-vous  sur  ces  tablettes  ;
   И подпись:  t  .   à  v  .   Annette  ;
   А на последнем прочитаешь:
   " Кто любит более тебя,
    Пусть пишет далее меня ".





XXIX.




   Тут непременно вы найдете
   Два сердца, факел и цветки;
   Тут верно клятвы вы прочтете
    В любви до гробовой доски ;
   Какой-нибудь  пиит армейской
   Тут подмахнул стишок злодейской.
   В такой альбом, мои друзья,
   Признаться, рад писать и я,
   Уверен будучи душою,
   Что всякий мой усердный вздор
   Заслужит благосклонный взор,
   И что потом с улыбкой злою
   Не станут важно разбирать,
   Остро иль нет я мог соврать.





XXX.




   Но вы, разрозненные томы
   Из библиотеки чертей,
   Великолепные альбомы,
   Мученье модных рифмачей,
   Вы, украшенные проворно
   Толстого кистью чудотворной
   Иль Баратынского пером,
   Пускай сожжет вас божий гром!
   Когда блистательная дама
   Мне свой in-quarto подает,
   И дрожь и злость меня берет,
   И шевелится эпиграмма
   Во глубине моей души,
   А мадригалы им пиши!





XXXI.




   Не мадригалы Ленской пишет
   В альбоме Ольги молодой;
   Его перо любовью дышет,
   Не хладно блещет остротой;
   Что ни заметит, ни услышит
   Об Ольге, он про то и пишет:
   И полны истины живой
   Текут элегии рекой.
   Так ты, Языков вдохновенный,
   В порывах сердца своего,
   Поёшь, бог ведает, кого,
   И свод элегий драгоценный
   Представит некогда тебе
   Всю повесть о твоей судьбе.





XXXII.




   Но тише! Слышишь? Критик строгой
   Повелевает сбросить нам
   Элегии венок убогой,
   И нашей братье рифмачам
   Кричит: "да перестаньте плакать,
   И все одно и то же квакать,
   Жалеть  о прежнем, о былом :
   Довольно, пойте о другом!"
   — Ты прав, и верно нам укажешь
   Трубу, личину и кинжал,
   И мыслей мертвый капитал
   Отвсюду воскресить прикажешь:
   Не так ли, друг? — Ничуть. Куда!
   "Пишите оды, господа,





XXXIII.




   Как их писали в мощны годы,
   Как было встарь заведено..."
   — Одни торжественные оды!
   И, полно, друг; не все ль равно?
   Припомни, что сказал сатирик!
    Чужого толка  хитрый лирик
   Ужели для тебя сносней
   Унылых наших рифмачей? -
   "Но все в элегии ничтожно;
   Пустая цель ее жалка;
   Меж тем цель оды высока
   И благородна..." Тут бы можно
   Поспорить нам, но я молчу;
   Два века ссорить не хочу.





XXXIV.




   Поклонник славы и свободы,
   В волненьи бурных дум своих
   Владимир и писал бы оды,
   Да Ольга не читала их.
   Случалось ли поэтам слезным
   Читать в глаза своим любезным
   Свои творенья? Говорят,
   Что в мире выше нет наград.
   И впрямь, блажен любовник скромный,
   Читающий мечты свои
   Предмету песен и любви,
   Красавице приятно-томной!
   Блажен... хоть, может быть, она
   Совсем иным развлечена.





XXXV.




   Но я плоды моих мечтаний
   И гармонических затей
   Читаю только старой няне,
   Подруге юности моей,
   Да после скучного обеда
   Ко мне забредшего соседа,
   Поймав нежданно за полу,
   Душу трагедией в углу,
   Или (но это кроме шуток),
   Тоской и рифмами томим,
   Бродя над озером моим,
   Пугаю стадо диких уток:
   Вняв пенью сладкозвучных строф,
   Они слетают с берегов.





XXVI. XXXVII.




   А что ж Онегин? Кстати, братья!
   Терпенья вашего прошу:
   Его вседневные занятья
   Я вам подробно опишу.
   Онегин жил анахоретом;
   В седьмом часу вставал он летом
   И отправлялся налегке
   К бегущей под горой реке;
   Певцу Гюльнары подражая,
   Сей Геллеспонт переплывал,
   Потом свой кофе выпивал,
   Плохой журнал перебирая,
   И одевался...





XXXVIII. XXXIX.




   Прогулки, чтенье, сон глубокий,
   Лесная тень, журчанье струй,
   Порой белянки черноокой
   Младой и свежий поцелуй,
   Узде послушный конь ретивый,
   Обед довольно прихотливый,
   Бутылка светлого вина,
   Уединенье, тишина:
   Вот жизнь Онегина святая;
   И нечувствительно он ей
   Предался, красных летних дней
   В беспечной неге не считая,
   Забыв и город, и друзей,
   И скуку праздничных затей.





XL.




   Но наше северное лето,
   Карикатура южных зим,
   Мелькнет и нет: известно это,
   Хоть мы признаться не хотим.
   Уж небо осенью дышало,
   Уж реже солнышко блистало,
   Короче становился день,
   Лесов таинственная сень
   С печальным шумом обнажалась,
   Ложился на поля туман,
   Гусей крикливых караван
   Тянулся к югу: приближалась
   Довольно скучная пора;
   Стоял ноябрь уж у двора.





XLI.




   Встает заря во мгле холодной;
   На нивах шум работ умолк;
   С своей волчихою голодной
   Выходит на дорогу волк;
   Его почуя, конь дорожный
   Храпит — и путник осторожный
   Несется в гору во весь дух;
   На утренней заре пастух
   Не гонит уж коров из хлева,
   И в час полуденный в кружок
   Их не зовет его рожок;
   В избушке распевая, дева ( 23 )
   Прядет, и, зимних друг ночей,
   Трещит лучинка перед ней.





XLII.




   И вот уже трещат морозы
   И серебрятся средь полей...
   (Читатель ждет уж рифмы  розы ;
   На, вот возьми ее скорей!)
   Опрятней модного паркета
   Блистает речка, льдом одета.
   Мальчишек радостный народ ( 24 )
   Коньками звучно режет лед;
   На красных лапках гусь тяжелый,
   Задумав плыть по лону вод,
   Ступает бережно на лед,
   Скользит и падает; веселый
   Мелькает, вьется первый снег,
   Звездами падая на брег.





XLIII.




   В глуши что делать в эту пору?
   Гулять? Деревня той порой
   Невольно докучает взору
   Однообразной наготой.
   Скакать верхом в степи суровой?
   Но конь, притупленной подковой
   Неверный зацепляя лед,
   Того и жди, что упадет.
   Сиди под кровлею пустынной,
   Читай: вот Прадт, вот W. Scott.
   Не хочешь? — поверяй расход,
   Сердись иль пей, и вечер длинный
   Кой-как пройдет, и завтра тож,
   И славно зиму проведешь.





XLIV.




   Прямым Онегин Чильд Гарольдом
   Вдался в задумчивую лень:
   Со сна садится в ванну со льдом,
   И после, дома целый день,
   Один, в расчеты погруженный,
   Тупым кием вооруженный,
   Он на бильярде в два шара
   Играет с самого утра.
   Настанет вечер деревенский:
   Бильярд оставлен, кий забыт,
   Перед камином стол накрыт,
   Евгений ждет: вот едет Ленской
   На тройке чалых лошадей;
   Давай обедать поскорей!





XLV.




   Вдовы Клико или Моэта
   Благословенное вино
   В бутылке мерзлой для поэта
   На стол тотчас принесено.
   Оно сверкает Ипокреной ( 25 );
   Оно своей игрой и пеной
   (Подобием того-сего)
   Меня пленяло: за него
   Последний бедный лепт, бывало,
   Давал я. Помните ль, друзья?
   Его волшебная струя
   Рождала глупостей не мало,
   А сколько шуток и стихов,
   И споров, и веселых снов!





XLVI.




   Но изменяет пеной шумной
   Оно желудку моему,
   И я  Бордо благоразумный
   Уж нынче предпочел ему.
   К  Аи я больше не способен;
    Аи любовнице подобен
   Блестящей, ветреной, живой,
   И своенравной, и пустой...
   Но ты,  Бордо , подобен другу,
   Который, в горе и в беде,
   Товарищ завсегда, везде,
   Готов нам оказать услугу
   Иль тихий разделить досуг.
   Да здравствует  Бордо , наш друг!





XLVII.




   Огонь потух; едва золою
   Подернут уголь золотой;
   Едва заметною струею
   Виется пар, и теплотой
   Камин чуть дышит. Дым из трубок
   В трубу уходит. Светлый кубок
   Еще шипит среди стола.
   Вечерняя находит мгла...
   (Люблю я дружеские враки
   И дружеский бокал вина
   Порою той, что названа
   Пора меж волка и собаки,
   А почему, не вижу я.)
   Теперь беседуют друзья:





XLVIII.




   "Ну, что соседки? Что Татьяна?
   Что Ольга резвая твоя?"
   — Налей еще мне полстакана...
   Довольно, милый... Вся семья
   Здорова; кланяться велели.
   Ах, милый, как похорошели
   У Ольги плечи, что за грудь!
   Что за душа!.. Когда-нибудь
   Заедем к ним; ты их обяжешь;
   А то, мой друг, суди ты сам:
   Два раза заглянул, а там
   Уж к ним и носу не покажешь.
   Да вот... какой же я болван!
   Ты к ним на той неделе зван. -





XLIX.




   «Я?» — Да, Татьяны именины
   В субботу. Олинька и мать
   Велели звать, и нет причины
   Тебе на зов не приезжать. -
   "Но куча будет там народу
   И всякого такого сброду..."
   — И, никого, уверен я!
   Кто будет там? своя семья.
   Поедем, сделай одолженье!
   Ну, что ж? — «Согласен». — Как ты мил! -
   При сих словах он осушил
   Стакан, соседке приношенье,
   Потом разговорился вновь
   Про Ольгу: такова любовь!





L.




   Он весел был. Чрез две недели
   Назначен был счастливый срок.
   И тайна брачныя постели
   И сладостной любви венок
   Его восторгов ожидали.
   Гимена хлопоты, печали,
   Зевоты хладная чреда
   Ему не снились никогда.
   Меж тем как мы, враги Гимена,
   В домашней жизни зрим один
   Ряд утомительных картин,
   Роман во вкусе Лафонтена... ( 26 )
   Мой бедный Ленской, сердцем он
   Для оной жизни был рожден.





LI.




   Он был любим... по крайней мере
   Так думал он, и был счастлив.
   Стократ блажен, кто предан вере,
   Кто, хладный ум угомонив,
   Покоится в сердечной неге,
   Как пьяный путник на ночлеге,
   Или, нежней, как мотылек,
   В весенний впившийся цветок;
   Но жалок тот, кто всё предвидит,
   Чья не кружится голова,
   Кто все движенья, все слова
   В их переводе ненавидит,
   Чье сердце опыт остудил
   И забываться запретил!







 ГЛАВА ПЯТАЯ



 О, не знай сих страшных снов
 Ты, моя Светлана!
  Жуковский.



I.




   В тот год осенняя погода
   Стояла долго на дворе,
   Зимы ждала, ждала природа.
   Снег выпал только в январе
   На третье в ночь. Проснувшись рано,
   В окно увидела Татьяна
   Поутру побелевший двор,
   Куртины, кровли и забор,
   На стеклах легкие узоры,
   Деревья в зимнем серебре,
   Сорок веселых на дворе
   И мягко устланные горы
   Зимы блистательным ковром.
   Все ярко, все бело кругом.





II.




   Зима!.. Крестьянин, торжествуя,
   На дровнях обновляет путь;
   Его лошадка, снег почуя,
   Плетется рысью как-нибудь;
   Бразды пушистые взрывая,
   Летит кибитка удалая;
   Ямщик сидит на облучке
   В тулупе, в красном кушаке.
   Вот бегает дворовый мальчик,
   В салазки  жучку посадив,
   Себя в коня преобразив;
   Шалун уж заморозил пальчик:
   Ему и больно и смешно,
   А мать грозит ему в окно...





III.




   Но, может быть, такого рода
   Картины вас не привлекут:
   Всё это низкая природа;
   Изящного не много тут.
   Согретый вдохновенья богом,
   Другой поэт роскошным слогом
   Живописал нам первый снег
   И все оттенки зимних нег ( 27 );
   Он вас пленит, я в том уверен,
   Рисуя в пламенных стихах
   Прогулки тайные в санях;
   Но я бороться не намерен
   Ни с ним покамест, ни с тобой,
   Певец Финляндки молодой ( 28 )!





IV.




   Татьяна (русская душою,
   Сама не зная, почему)
   С ее холодною красою
   Любила русскую зиму,
   На солнце иней в день морозный,
   И сани, и зарею поздной
   Сиянье розовых снегов,
   И мглу крещенских вечеров.
   По старине торжествовали
   В их доме эти вечера:
   Служанки со всего двора
   Про барышень своих гадали
   И им сулили каждый год
   Мужьев военных и поход.





V.




   Татьяна верила преданьям
   Простонародной старины,
   И снам, и карточным гаданьям,
   И предсказаниям луны.
   Ее тревожили приметы;
   Таинственно ей все предметы
   Провозглашали что-нибудь,
   Предчувствия теснили грудь.
   Жеманный кот, на печке сидя,
   Мурлыча, лапкой рыльце мыл:
   То несомненный знак ей был,
   Что едут гости. Вдруг увидя
   Младой двурогий лик луны
   На небе с левой стороны,





VI.




   Она дрожала и бледнела.
   Когда ж падучая звезда
   По небу темному летела
   И рассыпалася, — тогда
   В смятенье Таня торопилась,
   Пока звезда еще катилась,
   Желанье сердца ей шепнуть.
   Когда случалось где-нибудь
   Ей встретить черного монаха
   Иль быстрый заяц меж полей
   Перебегал дорогу ей,
   Не зная, что начать со страха,
   Предчувствий горестных полна,
   Ждала несчастья уж она.





VII.




   Что ж? Тайну прелесть находила
   И в самом ужасе она:
   Так нас природа сотворила,
   К противуречию склонна.
   Настали святки. То-то радость!
   Гадает ветреная младость,
   Которой ничего не жаль,
   Перед которой жизни даль
   Лежит светла, необозрима;
   Гадает старость сквозь очки
   У гробовой своей доски,
   Всё потеряв невозвратимо;
   И всё равно: надежда им
   Лжет детским лепетом своим.





VIII.




   Татьяна любопытным взором
   На воск потопленный глядит:
   Он чудно-вылитым узором
   Ей что-то чудное гласит;
   Из блюда, полного водою,
   Выходят кольца чередою;
   И вынулось колечко ей
   Под песенку старинных дней:
   " Там мужички-то всё богаты,
    Гребут лопатой серебро;
    Кому поем, тому добро
    И слава! " Но сулит утраты
   Сей песни жалостный напев;
   Милей  кошурка сердцу дев ( 29 ).





IX.




   Морозна ночь; всё небо ясно;
   Светил небесных дивный хор
   Течет так тихо, так согласно...
   Татьяна на широкий двор
   В открытом платьице выходит,
   На месяц зеркало наводит;
   Но в темном зеркале одна
   Дрожит печальная луна...
   Чу... снег хрустит... прохожий; дева
   К нему на цыпочках летит
   И голосок ее звучит
   Нежней свирельного напева:
    Как ваше имя?  ( 30 ) Смотрит он
   И отвечает: Агафон.





X.




   Татьяна, по совету няни
   Сбираясь ночью ворожить,
   Тихонько приказала в бане
   На два прибора стол накрыть;
   Но стало страшно вдруг Татьяне...
   И я — при мысли о Светлане
   Мне стало страшно — так и быть...
   С Татьяной нам не ворожить.
   Татьяна поясок шелковый
   Сняла, разделась и в постель
   Легла. Над нею вьется Лель,
   А под подушкою пуховой
   Девичье зеркало лежит.
   Утихло все. Татьяна спит.





XI.




   И снится чудный сон Татьяне.
   Ей снится, будто бы она
   Идет по снеговой поляне,
   Печальной мглой окружена;
   В сугробах снежных перед нею
   Шумит, клубит волной своею
   Кипучий, темный и седой
   Поток, не скованный зимой;
   Две жордочки, склеены льдиной,
   Дрожащий, гибельный мосток,
   Положены через поток:
   И пред шумящею пучиной,
   Недоумения полна,
   Остановилася она.





XII.




   Как на досадную разлуку,
   Татьяна ропщет на ручей;
   Не видит никого, кто руку
   С той стороны подал бы ей;
   Но вдруг сугроб зашевелился,
   И кто ж из-под него явился?
   Большой, взъерошенный медведь;
   Татьяна  ах! а он реветь,
   И лапу с острыми когтями
   Ей протянул; она скрепясь
   Дрожащей ручкой оперлась
   И боязливыми шагами
   Перебралась через ручей;
   Пошла — и что ж? медведь за ней!





XIII.




   Она, взглянуть назад не смея,
   Поспешный ускоряет шаг;
   Но от косматого лакея
   Не может убежать никак;
   Кряхтя, валит медведь несносный;
   Пред ними лес; недвижны сосны
   В своей нахмуренной красе;
   Отягчены их ветви все
   Клоками снега; сквозь вершины
   Осин, берез и лип нагих
   Сияет луч светил ночных;
   Дороги нет; кусты, стремнины
   Метелью все занесены,
   Глубоко в снег погружены.





XIV.




   Татьяна в лес; медведь за нею;
   Снег рыхлый по колено ей;
   То длинный сук ее за шею
   Зацепит вдруг, то из ушей
   Златые серьги вырвет силой;
   То в хрупком снеге с ножки милой
   Увязнет мокрый башмачок;
   То выронит она платок;
   Поднять ей некогда; боится,
   Медведя слышит за собой,
   И даже трепетной рукой
   Одежды край поднять стыдится;
   Она бежит, он всё вослед:
   И сил уже бежать ей нет.





XV.




   Упала в снег; медведь проворно
   Ее хватает и несет;
   Она бесчувственно-покорна,
   Не шевельнется, не дохнет;
   Он мчит ее лесной дорогой;
   Вдруг меж дерев шалаш убогой;
   Кругом всё глушь; отвсюду он
   Пустынным снегом занесен,
   И ярко светится окошко,
   И в шалаше и крик, и шум;
   Медведь промолвил:  здесь мой кум:
    Погрейся у него немножко!
   И в сени прямо он идет,
   И на порог ее кладет.





XVI.




   Опомнилась, глядит Татьяна:
   Медведя нет; она в сенях;
   За дверью крик и звон стакана,
   Как на больших похоронах;
   Не видя тут ни капли толку,
   Глядит она тихонько в щелку,
   И что же видит?.. за столом
   Сидят чудовища кругом:
   Один в рогах с собачьей мордой,
   Другой с петушьей головой,
   Здесь ведьма с козьей бородой,
   Тут остов чопорный и гордый,
   Там карла с хвостиком, а вот
   Полу-журавль и полу-кот.





XVII.




   Еще страшней, еще чуднее:
   Вот рак верьхом на пауке,
   Вот череп на гусиной шее
   Вертится в красном колпаке,
   Вот мельница вприсядку пляшет
   И крыльями трещит и машет:
   Лай, хохот, пенье, свист и хлоп,
   Людская молвь и конский топ ( 31 )!
   Но что подумала Татьяна,
   Когда узнала меж гостей
   Того, кто мил и страшен ей,
   Героя нашего романа!
   Онегин за столом сидит
   И в дверь украдкою глядит.





XVIII.




   Он знак подаст: и все хлопочут;
   Он пьет: все пьют и все кричат;
   Он засмеется: все хохочут;
   Нахмурит брови: все молчат;
   Он там хозяин, это ясно:
   И Тане уж не так ужасно,
   И любопытная теперь
   Немного растворила дверь...
   Вдруг ветер дунул, загашая
   Огонь светильников ночных;
   Смутилась шайка домовых;
   Онегин, взорами сверкая,
   Из-за стола гремя встает;
   Все встали; он к дверям идет.





XIX.




   И страшно ей; и торопливо
   Татьяна силится бежать:
   Нельзя никак; нетерпеливо
   Метаясь, хочет закричать:
   Не может; дверь толкнул Евгений:
   И взорам адских привидений
   Явилась дева; ярый смех
   Раздался дико; очи всех,
   Копыта, хоботы кривые,
   Хвосты хохлатые, клыки,
   Усы, кровавы языки,
   Рога и пальцы костяные,
   Всё указует на нее,
   И все кричат: мое! мое!





XX.

  Мое! — сказал Евгений грозно,
 И шайка вся сокрылась вдруг;
 Осталася во тьме морозной.
 Младая дева с ним сам-друг;
 Онегин тихо увлекает ( 32 )
 Татьяну в угол и слагает
 Ее на шаткую скамью
 И клонит голову свою
 К ней на плечо; вдруг Ольга входит,
 За нею Ленской; свет блеснул;
 Онегин руку замахнул,
 И дико он очами бродит,
 И незваных гостей бранит;
 Татьяна чуть жива лежит.


XXI.




   Спор громче, громче; вдруг Евгений
   Хватает длинный нож, и вмиг
   Повержен Ленской; страшно тени
   Сгустились; нестерпимый крик
   Раздался... хижина шатнулась...
   И Таня в ужасе проснулась...
   Глядит, уж в комнате светло;
   В окне сквозь мерзлое стекло
   Зари багряный луч играет;
   Дверь отворилась. Ольга к ней,
   Авроры северной алей
   И легче ласточки, влетает;
   "Ну, — говорит, — скажи ж ты мне,
   Кого ты видела во сне?"





XXII.




   Но та, сестры не замечая,
   В постеле с книгою лежит,
   За листом лист перебирая,
   И ничего не говорит.
   Хоть не являла книга эта
   Ни сладких вымыслов поэта,
   Ни мудрых истин, ни картин;
   Но ни Виргилий, ни Расин,
   Ни Скотт, ни Байрон, ни Сенека,
   Ни даже Дамских Мод Журнал
   Так никого не занимал:
   То был, друзья, Мартын Задека ( 33 ),
   Глава халдейских мудрецов,
   Гадатель, толкователь снов.





XXIII.




   Сие глубокое творенье
   Завез кочующий купец
   Однажды к ним в уединенье
   И для Татьяны наконец
   Его с разрозненной  Мальвиной
   Он уступил за три с полтиной,
   В придачу взяв еще за них
   Собранье басен площадных,
   Грамматику, две Петриады,
   Да Мармонтеля третий том.
   Мартин Задека стал потом
   Любимец Тани... Он отрады
   Во всех печалях ей дарит
   И безотлучно с нею спит.





XXIV.




   Ее тревожит сновиденье.
   Не зная, как его понять,
   Мечтанья страшного значенье
   Татьяна хочет отыскать.
   Татьяна в оглавленье кратком
   Находит азбучным порядком
   Слова: бор, буря, ведьма, ель,
   Еж, мрак, мосток, медведь, мятель
   И прочая. Ее сомнений
   Мартын Задека не решит;
   Но сон зловещий ей сулит
   Печальных много приключений.
   Дней несколько она потом
   Все беспокоилась о том.





XXV.




   Но вот багряною рукою ( 34 )
   Заря от утренних долин
   Выводит с солнцем за собою
   Веселый праздник имянин..
   С утра дом Лариных гостями
   Весь полон; целыми семьями
   Соседи съехались в возках,
   В кибитках, в бричках и в санях.
   В передней толкотня, тревога;
   В гостиной встреча новых лиц,
   Лай мосек, чмоканье девиц,
   Шум, хохот, давка у порога,
   Поклоны, шарканье гостей,
   Кормилиц крик и плач детей.





XXVI.




   С своей супругою дородной
   Приехал толстый Пустяков;
   Гвоздин, хозяин превосходный,
   Владелец нищих мужиков;
   Скотинины, чета седая,
   С детьми всех возрастов, считая
   От тридцати до двух годов;
   Уездный франтик Петушков,
   Мой брат двоюродный, Буянов,
   В пуху, в картузе с козырьком ( 35 )
   (Как вам, конечно, он знаком),
   И отставной советник Флянов,
   Тяжелый сплетник, старый плут,
   Обжора, взяточник и шут.





XXVII.




   С семьей Панфила Харликова
   Приехал и мосье Трике,
   Остряк, недавно из Тамбова,
   В очках и в рыжем парике.
   Как истинный француз, в кармане
   Трике привез куплет Татьяне
   На голос, знаемый детьми:
    Réveillez-vous  ,   belle  endormie  .
   Меж ветхих песен альманаха
   Был напечатан сей куплет;
   Трике, догадливый поэт,
   Его на свет явил из праха,
   И смело вместо  belle  Nina
   Поставил  belle  Tatiana .





XXVIII.




   И вот из ближнего посада
   Созревших барышень кумир,
   Уездных матушек отрада,
   Приехал ротный командир;
   Вошел... Ах, новость, да какая!
   Музыка будет полковая!
   Полковник сам ее послал.
   Какая радость: будет бал!
   Девчонки прыгают заране ( 36 );
   Но кушать подали. Четой
   Идут за стол рука с рукой.
   Теснятся барышни к Татьяне;
   Мужчины против; и, крестясь,
   Толпа жужжит, за стол садясь.





XXIX.




   На миг умолкли разговоры;
   Уста жуют. Со всех сторон
   Гремят тарелки и приборы
   Да рюмок раздается звон.
   Но вскоре гости понемногу
   Подъемлют общую тревогу.
   Никто не слушает, кричат,
   Смеются, спорят и пищат.
   Вдруг двери настежь. Ленской входит,
   И с ним Онегин. "Ах, творец! -
   Кричит хозяйка: — Наконец!"
   Теснятся гости, всяк отводит
   Приборы, стулья поскорей;
   Зовут, сажают двух друзей.





XXX.




   Сажают прямо против Тани,
   И, утренней луны бледней
   И трепетней гонимой лани,
   Она темнеющих очей
   Не подымает: пышет бурно
   В ней страстный жар; ей душно, дурно;
   Она приветствий двух друзей
   Не слышит, слезы из очей
   Хотят уж капать; уж готова
   Бедняжка в обморок упасть;
   Но воля и рассудка власть
   Превозмогли. Она два слова
   Сквозь зубы молвила тишком
   И усидела за столом.





XXXI.




   Траги-нервических явлений,
   Девичьих обмороков, слез
   Давно терпеть не мог Евгений:
   Довольно их он перенес.
   Чудак, попав на пир огромный,
   Уж был сердит. Но, девы томной
   Заметя трепетный порыв,
   С досады взоры опустив,
   Надулся он и, негодуя,
   Поклялся Ленского взбесить
   И уж порядком отомстить.
   Теперь, заране торжествуя,
   Он стал чертить в душе своей
   Каррикатуры всех гостей.





XXXII.




   Конечно, не один Евгений
   Смятенье Тани видеть мог;
   Но целью взоров и суждений
   В то время жирный был пирог
   (К несчастию, пересоленный)
   Да вот в бутылке засмоленной,
   Между жарким и блан-манже,
   Цимлянское несут уже;
   За ним строй рюмок узких, длинных,
   Подобно талии твоей,
   Зизи, кристалл души моей,
   Предмет стихов моих невинных,
   Любви приманчивый фиял,
   Ты, от кого я пьян бывал!





XXXIII.




   Освободясь от пробки влажной,
   Бутылка хлопнула; вино
   Шипит; и вот с осанкой важной,
   Куплетом мучимый давно,
   Трике встает; пред ним собранье
   Хранит глубокое молчанье.
   Татьяна чуть жива; Трике,
   К ней обратясь с листком в руке,
   Запел, фальшивя. Плески, клики
   Его приветствуют. Она
   Певцу присесть принуждена;
   Поэт же скромный, хоть великий,
   Ее здоровье первый пьет
   И ей куплет передает.





XXXIV.




   Пошли приветы, поздравленья;
   Татьяна всех благодарит.
   Когда же дело до Евгенья
   Дошло, то девы томный вид,
   Ее смущение, усталость
   В его душе родили жалость:
   Он молча поклонился ей,
   Но как-то взор его очей
   Был чудно нежен. Оттого ли,
   Что он и вправду тронут был,
   Иль он, кокетствуя, шалил,
   Невольно ль иль из доброй воли,
   Но взор сей нежность изъявил:
   Он сердце Тани оживил.





XXXV.




   Гремят отдвинутые стулья;
   Толпа в гостиную валит:
   Так пчел из лакомого улья
   На ниву шумный рой летит.
   Довольный праздничным обедом
   Сосед сопит перед соседом;
   Подсели дамы к камельку;
   Девицы шепчут в уголку;
   Столы зеленые раскрыты:
   Зовут задорных игроков
   Бостон и ломбер стариков,
   И вист, доныне знаменитый,
   Однообразная семья,
   Все жадной скуки сыновья.





XXXVI.




   Уж восемь робертов сыграли
   Герои виста; восемь раз
   Они места переменяли;
   И чай несут. Люблю я час
   Определять обедом, чаем
   И ужином. Мы время знаем
   В деревне без больших сует:
   Желудок — верный наш брегет;
   И к стате я замечу в скобках,
   Что речь веду в моих строфах
   Я столь же часто о пирах,
   О разных кушаньях и пробках,
   Как ты, божественный Омир,
   Ты, тридцати веков кумир!





XXXVII. XXXVIII. XXXIX.




   Но чай несут: девицы чинно
   Едва за блюдечки взялись,
   Вдруг из-за двери в зале длинной
   Фагот и флейта раздались.
   Обрадован музыки громом,
   Оставя чашку чаю с ромом,
   Парис окружных городков,
   Подходит к Ольге Петушков,
   К Татьяне Ленский; Харликову,
   Невесту переспелых лет,
   Берет тамбовский мой поэт,
   Умчал Буянов Пустякову,
   И в залу высыпали все,
   И бал блестит во всей красе.





XL.




   В начале моего романа
   (Смотрите первую тетрадь)
   Хотелось вроде мне Альбана
   Бал петербургский описать;
   Но, развлечен пустым мечтаньем,
   Я занялся воспоминаньем
   О ножках мне знакомых дам.
   По вашим узеньким следам,
   О ножки, полно заблуждаться!
   С изменой юности моей
   Пора мне сделаться умней,
   В делах и в слоге поправляться,
   И эту пятую тетрадь
   От отступлений очищать.





XLI.




   Однообразный и безумный,
   Как вихорь жизни молодой,
   Кружится вальса вихорь шумный;
   Чета мелькает за четой.
   К минуте мщенья приближаясь,
   Онегин, втайне усмехаясь,
   Подходит к Ольге. Быстро с ней
   Вертится около гостей,
   Потом на стул ее сажает,
   Заводит речь о том, о сем;
   Спустя минуты две потом
   Вновь с нею вальс он продолжает;
   Все в изумленье. Ленский сам
   Не верит собственным глазам.





XLII.




   Мазурка раздалась. Бывало,
   Когда гремел мазурки гром,
   В огромной зале всё дрожало,
   Паркет трещал под каблуком,
   Тряслися, дребезжали рамы;
   Теперь не то: и мы, как дамы,
   Скользим по лаковым доскам.
   Но в городах, по деревням
   Еще мазурка сохранила
   Первоначальные красы:
   Припрыжки, каблуки, усы
   Всё те же: их не изменила
   Лихая мода, наш тиран,
   Недуг новейших россиян.





XLIII. XLIV.




   Буянов, братец мой задорный,
   К герою нашему подвел
   Татьяну с Ольгою; проворно
   Онегин с Ольгою пошел;
   Ведет ее, скользя небрежно,
   И наклонясь ей шепчет нежно
   Какой-то пошлый мадригал,
   И руку жмет — и запылал
   В ее лице самолюбивом
   Румянец ярче. Ленской мой
   Всё видел: вспыхнул, сам не свой;
   В негодовании ревнивом
   Поэт конца мазурки ждет
   И в котильон ее зовет.





XLV.




   Но ей нельзя. Нельзя? Но что же?
   Да Ольга слово уж дала
   Онегину. О боже, боже!
   Что слышит он? Она могла...
   Возможно ль? Чуть лишь из пеленок,
   Кокетка, ветреный ребенок!
   Уж хитрость ведает она,
   Уж изменять научена!
   Не в силах Ленской снесть удара;
   Проказы женские кляня,
   Выходит, требует коня
   И скачет. Пистолетов пара,
   Две пули — больше ничего -
   Вдруг разрешат судьбу его.







 ГЛАВА ШЕСТАЯ



 La sotto i giorni nubilosi e brevi,
 Nasce una gente a cui 'l morir non dole.
  Petr.



I.




   Заметив, что Владимир скрылся,
   Онегин, скукой вновь гоним,
   Близ Ольги в думу погрузился,
   Довольный мщением своим.
   За ним и Олинька зевала,
   Глазами Ленского искала,
   И бесконечный котильон
   Ее томил, как тяжкий сон.
   Но кончен он. Идут за ужин.
   Постели стелют; для гостей
   Ночлег отводят от сеней
   До самой девичьи. Всем нужен
   Покойный сон. Онегин мой
   Один уехал спать домой.





II.




   Всё успокоилось: в гостиной
   Храпит тяжелый Пустяков
   С своей тяжелой половиной.
   Гвоздин, Буянов, Петушков
   И Флянов, не совсем здоровый,
   На стульях улеглись в столовой,
   А на полу мосье Трике,
   В фуфайке, в старом колпаке.
   Девицы в комнатах Татьяны
   И Ольги все объяты сном.
   Одна, печальна под окном
   Озарена лучом Дианы,
   Татьяна бедная не спит
   И в поле темное глядит.





III.




   Его нежданным появленьем,
   Мгновенной нежностью очей
   И странным с Ольгой поведеньем
   До глубины души своей
   Она проникнута; не может
   Никак понять его; тревожит
   Ее ревнивая тоска,
   Как будто хладная рука
   Ей сердце жмет, как будто бездна
   Под ней чернеет и шумит...
   «Погибну», Таня говорит,
   "Но гибель от него любезна.
   Я не ропщу: зачем роптать?
   Не может он мне счастья дать".





IV.




   Вперед, вперед, моя исторья!
   Лицо нас новое зовет.
   В пяти верстах от Красногорья,
   Деревни Ленского, живет
   И здравствует еще доныне
   В философической пустыне
   Зарецкий, некогда буян,
   Картежной шайки атаман,
   Глава повес, трибун трактирный,
   Теперь же добрый и простой
   Отец семейства холостой,
   Надежный друг, помещик мирный
   И даже честный человек:
   Так исправляется наш век!





V.




   Бывало, льстивый голос света
   В нем злую храбрость выхвалял:
   Он, правда, в туз из пистолета
   В пяти саженях попадал,
   И то сказать, что и в сраженьи
   Раз в настоящем упоеньи
   Он отличился, смело в грязь
   С коня калмыцкого свалясь,
   Как зюзя пьяный, и французам
   Достался в плен: драгой залог!
   Новейший Регул, чести бог,
   Готовый вновь предаться узам,
   Чтоб каждый вечер у Вери ( 37 )
   В долг осушать бутылки три.





VI.




   Бывало, он трунил забавно,
   Умел морочить дурака
   И умного дурачить славно,
   Иль явно, иль исподтишка,
   Хоть и ему иные штуки
   Не проходили без науки,
   Хоть иногда и сам в просак
   Он попадался, как простак
   Умел он весело поспорить,
   Остро и тупо отвечать,
   Порой рассчетливо смолчать,
   Порой рассчетливо повздорить,
   Друзей поссорить молодых
   И на барьер поставить их,





VII.




   Иль помириться их заставить,
   Дабы позавтракать втроем,
   И после тайно обесславить
   Веселой шуткою, враньем.
   Sed alia tempora! Удалость
   (Как сон любви, другая шалость)
   Проходит с юностью живой.
   Как я сказал, Зарецкий мой,
   Под сень черемух и акаций
   От бурь укрывшись наконец,
   Живет, как истинный мудрец,
   Капусту садит, как Гораций,
   Разводит уток и гусей
   И учит азбуке детей.





VIII.




   Он был не глуп; и мой Евгений,
   Не уважая сердца в нем,
   Любил и дух его суждений,
   И здравый толк о том, о сем.
   Он с удовольствием, бывало,
   Видался с ним, и так нимало
   Поутру не был удивлен,
   Когда его увидел он.
   Тот после первого привета,
   Прервав начатый разговор,
   Онегину, осклабя взор,
   Вручил записку от поэта.
   К окну Онегин подошел
   И про себя ее прочел.





IX.




   То был приятный, благородный,
   Короткий вызов иль  картель :
   Учтиво, с ясностью холодной
   Звал друга Ленский на дуэль.
   Онегин с первого движенья,
   К послу такого порученья
   Оборотясь, без лишних слов
   Сказал, что он  всегда готов .
   Зарецкий встал без объяснений;
   Остаться доле не хотел,
   Имея дома много дел,
   И тотчас вышел; но Евгений
   Наедине с своей душой
   Был недоволен сам с собой.





X.




   И поделом: в разборе строгом,
   На тайный суд себя призвав,
   Он обвинял себя во многом:
   Во-первых, он уж был неправ,
   Что над любовью робкой, нежной
   Так подшутил вечор небрежно.
   А во-вторых: пускай поэт
   Дурачится; в осьмнадцать лет
   Оно простительно. Евгений,
   Всем сердцем юношу любя,
   Был должен оказать себя
   Не мячиком предрассуждений,
   Не пылким мальчиком, бойцом,
   Но мужем с честью и умом.





XI.




   Он мог бы чувства обнаружить,
   А не щетиниться, как зверь;
   Он должен был обезоружить
   Младое сердце. "Но теперь
   Уж поздно; время улетело...
   К тому ж — он мыслит — в это дело
   Вмешался старый дуэлист;
   Он зол, он сплетник, он речист...
   Конечно, быть должно презренье
   Ценой его забавных слов,
   Но шопот, хохотня глупцов..."
   И вот общественное мненье ( 38 )!
   Пружина чести, наш кумир!
   И вот на чем вертится мир!





XII.




   Кипя враждой нетерпеливой,
   Ответа дома ждет поэт;
   И вот сосед велеречивый
   Привез торжественно ответ.
   Теперь ревнивцу то-то праздник!
   Он всё боялся, чтоб проказник
   Не отшутился как-нибудь,
   Уловку выдумав и грудь
   Отворотив от пистолета.
   Теперь сомненья решены:
   Они на мельницу должны
   Приехать завтра до рассвета,
   Взвести друг на друга курок
   И метить в ляжку иль в висок.





XIII.




   Решась кокетку ненавидеть,
   Кипящий Ленский не хотел
   Пред поединком Ольгу видеть,
   На солнце, на часы смотрел,
   Махнул рукою напоследок -
   И очутился у соседок.
   Он думал Олиньку смутить
   Своим приездом поразить;
   Не тут-то было: как и прежде,
   На встречу бедного певца
   Прыгнула Олинька с крыльца,
   Подобно ветреной надежде,
   Резва, беспечна, весела,
   Ну точно так же, как была.





XIV.




   «Зачем вечор так рано скрылись?»
   Был первый Олинькин вопрос.
   Все чувства в Ленском помутились,
   И молча он повесил нос.
   Исчезла ревность и досада
   Пред этой ясностию взгляда,
   Пред этой нежной простотой,
   Пред этой резвою душой!..
   Он смотрит в сладком умиленье;
   Он видит: он еще любим;
   Уж он раскаяньем томим,
   Готов просить у ней прощенье,
   Трепещет, не находит слов,
   Он счастлив, он почти здоров...





XV. XVI. XVII.




   И вновь задумчивый, унылый
   Пред милой Ольгою своей,
   Владимир не имеет силы
   Вчерашний день напомнить ей;
   Он мыслит: "буду ей спаситель.
   Не потерплю, чтоб развратитель
   Огнем и вздохов и похвал
   Младое сердце искушал;
   Чтоб червь презренный, ядовитый
   Точил лилеи стебелек;
   Чтобы двухутренний цветок
   Увял еще полураскрытый".
   Всё это значило, друзья:
   С приятелем стреляюсь я.





XVIII.




   Когда б он знал, какая рана
   Моей Татьяны сердце жгла!
   Когда бы ведала Татьяна,
   Когда бы знать она могла,
   Что завтра Ленский и Евгений
   Заспорят о могильной сени;
   Ах, может быть, ее любовь
   Друзей соединила б вновь!
   Но этой страсти и случайно
   Еще никто не открывал.
   Онегин обо всем молчал;
   Татьяна изнывала тайно;
   Одна бы няня знать могла,
   Да недогадлива была.





XIX.




   Весь вечер Ленский был рассеян,
   То молчалив, то весел вновь;
   Но тот, кто музою взлелеян,
   Всегда таков: нахмуря бровь,
   Садился он за клавикорды
   И брал на них одни аккорды,
   То, к Ольге взоры устремив,
   Шептал: не правда ль? я счастлив.
   Но поздно; время ехать. Сжалось
   В нем сердце, полное тоской;
   Прощаясь с девой молодой,
   Оно как будто разрывалось.
   Она глядит ему в лицо.
   «Что с вами?» — Так. — И на крыльцо.





XX.




   Домой приехав, пистолеты
   Он осмотрел, потом вложил
   Опять их в ящик и, раздетый,
   При свечке, Шиллера раскрыл;
   Но мысль одна его объемлет;
   В нем сердце грустное не дремлет:
   С неизъяснимою красой
   Он видит Ольгу пред собой.
   Владимир книгу закрывает,
   Берет перо; его стихи,
   Полны любовной чепухи,
   Звучат и льются. Их читает
   Он вслух, в лирическом жару,
   Как Дельвиг пьяный на пиру.





XXI.




   Стихи на случай сохранились;
   Я их имею; вот они:
   "Куда, куда вы удалились,
   Весны моей златые дни?
   Что день грядущий мне готовит?
   Его мой взор напрасно ловит,
   В глубокой мгле таится он.
   Нет нужды; прав судьбы закон.
   Паду ли я, стрелой пронзенный,
   Иль мимо пролетит она,
   Всё благо: бдения и сна
   Приходит час определенный,
   Благословен и день забот,
   Благословен и тьмы приход!





XXII.




   "Блеснет заутра луч денницы
   И заиграет яркий день;
   А я — быть может, я гробницы
   Сойду в таинственную сень,
   И память юного поэта
   Поглотит медленная Лета,
   Забудет мир меня; но ты
   Придешь ли, дева красоты,
   Слезу пролить над ранней урной
   И думать: он меня любил,
   Он мне единой посвятил
   Рассвет печальный жизни бурной!..
   Сердечный друг, желанный друг,
   Приди, приди: я твой супруг!.."





XXIII.




   Так он писал  темно и  вяло
   (Что романтизмом мы зовем,
   Хоть романтизма тут ни мало
   Не вижу я; да что нам в том?)
   И наконец перед зарею,
   Склонясь усталой головою,
   На модном слове  идеал
   Тихонько Ленский задремал;
   Но только сонным обаяньем
   Он позабылся, уж сосед
   В безмолвный входит кабинет
   И будит Ленского воззваньем:
   "Пора вставать: седьмой уж час.
   Онегин верно ждет уж нас".





XXIV.




   Но ошибался он: Евгений
   Спал в это время мертвым сном.
   Уже редеют ночи тени
   И встречен Веспер петухом;
   Онегин спит себе глубоко.
   Уж солнце катится высоко
   И перелетная метель
   Блестит и вьется; но постель
   Еще Евгений не покинул,
   Еще над ним летает сон.
   Вот наконец проснулся он
   И полы завеса раздвинул;
   Глядит — и видит, что пора
   Давно уж ехать со двора.





XXV.




   Он поскорей звонит. Вбегает
   К нему слуга француз Гильо,
   Халат и туфли предлагает
   И подает ему белье.
   Спешит Онегин одеваться,
   Слуге велит приготовляться
   С ним вместе ехать и с собой
   Взять также ящик боевой.
   Готовы санки беговые.
   Он сел, на мельницу летит.
   Примчались. Он слуге велит
    Лепажа  ( 39 ) стволы роковые
   Нести за ним, а лошадям
   Отъехать в поле к двум дубкам.





XXVI.




   Опершись на плотину, Ленский
   Давно нетерпеливо ждал;
   Меж тем, механик деревенский,
   Зарецкий жорнов осуждал.
   "Но где же, — молвил с изумленьем
   Зарецкий, — где ваш секундант?"
   В дуэлях классик и педант,
   Любил методу он из чувства,
   И человека растянуть
   Он позволял — не как-нибудь,
   Но в строгих правилах искусства,
   По всем преданьям старины
   (Что похвалить мы в нем должны).





XXVII.




   "Мой секундант? — сказал Евгений, -
   Вот он: мой друг, monsieur Guillot.
   Я не предвижу возражений
   На представление мое:
   Хоть человек он неизвестный,
   Но уж конечно малый честный".
   Зарецкий губу закусил.
   Онегин Ленского спросил:
   «Что ж, начинать?» — Начнем, пожалуй, -
   Сказал Владимир. И пошли
   За мельницу. Пока вдали
   Зарецкий наш и  честный малой
   Вступили в важный договор,
   Враги стоят, потупя взор.





XXVIII.




   Враги! Давно ли друг от друга
   Их жажда крови отвела?
   Давно ль они часы досуга,
   Трапезу, мысли и дела
   Делили дружно? Ныне злобно,
   Врагам наследственным подобно,
   Как в страшном, непонятном сне,
   Они друг другу в тишине
   Готовят гибель хладнокровно...
   Не засмеяться ли им, пока
   Не обагрилась их рука,
   Не разойтиться ль полюбовно?..
   Но дико светская вражда
   Боится ложного стыда.





XXIX.




   Вот пистолеты уж блеснули,
   Гремит о шомпол молоток.
   В граненый ствол уходят пули,
   И щелкнул в первый раз курок.
   Вот порох струйкой сероватой
   На полок сыплется. Зубчатый,
   Надежно ввинченный кремень
   Взведен еще. За ближний пень
   Становится Гильо смущенный.
   Плащи бросают два врага.
   Зарецкий тридцать два шага
   Отмерял с точностью отменной,
   Друзей развел по крайний след,
   И каждый взял свой пистолет.





XXX.




   «Теперь сходитесь».
   Хладнокровно,
   Еще не целя, два врага
   Походкой твердой, тихо, ровно
   Четыре перешли шага,
   Четыре смертные ступени.
   Свой пистолет тогда Евгений,
   Не преставая наступать,
   Стал первый тихо подымать.
   Вот пять шагов еще ступили,
   И Ленский, жмуря левый глаз,
   Стал также целить — но как раз
   Онегин выстрелил... Пробили
   Часы урочные: поэт
   Роняет, молча, пистолет,





XXXI.




   На грудь кладет тихонько руку
   И падает. Туманный взор
   Изображает смерть, не муку.
   Так медленно по скату гор,
   На солнце искрами блистая,
   Спадает глыба снеговая.
   Мгновенным холодом облит,
   Онегин к юноше спешит,
   Глядит, зовет его... напрасно:
   Его уж нет. Младой певец
   Нашел безвременный конец!
   Дохнула буря, цвет прекрасный
   Увял на утренней заре,
   Потух огонь на алтаре!..





XXXII.




   Недвижим он лежал, и странен
   Был томный вид его чела.
   Под грудь он был навылет ранен;
   Дымясь, из раны кровь текла.
   Тому назад одно мгновенье
   В сем сердце билось вдохновенье,
   Вражда, надежда и любовь,
   Играла жизнь, кипела кровь:
   Теперь, как в доме опустелом,
   Всё в нем и тихо и темно;
   Замолкло навсегда оно.
   Закрыты ставни, окны мелом
   Забелены. Хозяйки нет.
   А где, бог весть. Пропал и след.





XXXIII.




   Приятно дерзкой эпиграммой
   Взбесить оплошного врага;
   Приятно зреть, как он, упрямо
   Склонив бодливые рога,
   Невольно в зеркало глядится
   И узнавать себя стыдится;
   Приятней, если он, друзья,
   Завоет сдуру: это я!
   Еще приятнее в молчанье
   Ему готовить честный гроб
   И тихо целить в бледный лоб
   На благородном расстоянье;
   Но отослать его к отцам
   Едва ль приятно будет вам.





XXXIV.




   Что ж, если вашим пистолетом
   Сражен приятель молодой,
   Нескромным взглядом, иль ответом,
   Или безделицей иной
   Вас оскорбивший за бутылкой,
   Иль даже сам в досаде пылкой
   Вас гордо вызвавший на бой,
   Скажите: вашею душой
   Какое чувство овладеет,
   Когда недвижим, на земле
   Пред вами с смертью на челе,
   Он постепенно костенеет,
   Когда он глух и молчалив
   На ваш отчаянный призыв?





XXXV.




   В тоске сердечных угрызений,
   Рукою стиснув пистолет,
   Глядит на Ленского Евгений.
   «Ну, что ж? убит», — решил сосед.
   Убит!.. Сим страшным восклицаньем
   Сражен, Онегин с содроганьем
   Отходит и людей зовет.
   Зарецкий бережно кладет
   На сани труп оледенелый;
   Домой везет он страшный клад.
   Почуя мертвого, храпят
   И бьются кони, пеной белой
   Стальные мочат удила,
   И полетели как стрела.





XXXVI.




   Друзья мои, вам жаль поэта:
   Во цвете радостных надежд,
   Их не свершив еще для света,
   Чуть из младенческих одежд,
   Увял! Где жаркое волненье,
   Где благородное стремленье
   И чувств, и мыслей молодых,
   Высоких, нежных, удалых?
   Где бурные любви желанья,
   И жажда знаний и труда,
   И страх порока и стыда,
   И вы, заветные мечтанья,
   Вы, призрак жизни неземной,
   Вы, сны поэзии святой!





XXXVII.




   Быть может, он для блага мира
   Иль хоть для славы был рожден;
   Его умолкнувшая лира
   Гремучий, непрерывный звон
   В веках поднять могла. Поэта,
   Быть может, на ступенях света
   Ждала высокая ступень.
   Его страдальческая тень,
   Быть может, унесла с собою
   Святую тайну, и для нас
   Погиб животворящий глас,
   И за могильною чертою
   К ней не домчится гимн времен,
   Благословение племен.





XXXVIII. XXXIX.




   А может быть и то: поэта
   Обыкновенный ждал удел.
   Прошли бы юношества лета:
   В нем пыл души бы охладел.
   Во многом он бы изменился,
   Расстался б с музами, женился,
   В деревне счастлив и рогат
   Носил бы стеганый халат;
   Узнал бы жизнь на самом деле,
   Подагру б в сорок лет имел,
   Пил, ел, скучал, толстел, хирел,
   И наконец в своей постеле
   Скончался б посреди детей,
   Плаксивых баб и лекарей.





XL.




   Но что бы ни было, читатель,
   Увы, любовник молодой,
   Поэт, задумчивый мечтатель,
   Убит приятельской рукой!
   Есть место: влево от селенья
   Где жил питомец вдохновенья,
   Две сосны корнями срослись;
   Под ними струйки извились
   Ручья соседственной долины.
   Там пахарь любит отдыхать,
   И жницы в волны погружать
   Приходят звонкие кувшины;
   Там у ручья в тени густой
   Поставлен памятник простой.





XLI.




   Под ним (как начинает капать
   Весенний дождь на злак полей)
   Пастух, плетя свой пестрый лапоть,
   Поет про волжских рыбарей;
   И горожанка молодая,
   В деревне лето провождая,
   Когда стремглав верхом она
   Несется по полям одна,
   Коня пред ним остановляет,
   Ремянный повод натянув,
   И, флер от шляпы отвернув,
   Глазами беглыми читает
   Простую надпись — и слеза
   Туманит нежные глаза.





XLII.




   И шагом едет в чистом поле,
   В мечтанья погрузясь, она;
   Душа в ней долго поневоле
   Судьбою Ленского полна;
   И мыслит: "что-то с Ольгой стало?
   В ней сердце долго ли страдало,
   Иль скоро слез прошла пора?
   И где теперь ее сестра?
   И где ж беглец людей и света,
   Красавиц модных модный враг,
   Где этот пасмурный чудак,
   Убийца юного поэта?"
   Со временем отчет я вам
   Подробно обо всем отдам,





XLIII.




   Но не теперь. Хоть я сердечно
   Люблю героя моего,
   Хоть возвращусь к нему конечно,
   Но мне теперь не до него.
   Лета к суровой прозе клонят,
   Лета шалунью рифму гонят,
   И я — со вздохом признаюсь -
   За ней ленивей волочусь.
   Перу старинной нет охоты
   Марать летучие листы;
   Другие, хладные мечты,
   Другие, строгие заботы
   И в шуме света, и в тиши
   Тревожат сон моей души.





XLIV.




   Познал я глас иных желаний,
   Познал я новую печаль;
   Для первых нет мне упований,
   А старой мне печали жаль.
   Мечты, мечты! где ваша сладость?
   Где, вечная к ней рифма,  младость ?
   Ужель и вправду наконец
   Увял, увял ее венец?
   Ужель и впрямь и в самом деле
   Без элегических затей
   Весна моих промчалась дней
   (Что я шутя твердил доселе)?
   И ей ужель возврата нет?
   Ужель мне скоро тридцать лет?





XLV.




   Так, полдень мой настал, и нужно
   Мне в том сознаться, вижу я.
   Но так и быть: простимся дружно,
   О юность легкая моя!
   Благодарю за наслажденья,
   За грусть, за милые мученья,
   За шум, за бури, за пиры,
   За все, за все твои дары;
   Благодарю тебя. Тобою,
   Среди тревог и в тишине,
   Я насладился... и вполне;
   Довольно! С ясною душою
   Пускаюсь ныне в новый путь
   От жизни прошлой отдохнуть.





XLVI.




   Дай оглянусь. Простите ж, сени,
   Где дни мои текли в глуши,
   Исполнены страстей и лени
   И снов задумчивой души.
   А ты, младое вдохновенье,
   Волнуй мое воображенье,
   Дремоту сердца оживляй,
   В мой угол чаще прилетай,
   Не дай остыть душе поэта,
   Ожесточиться, очерстветь
   И наконец окаменеть
   В мертвящем упоенье света,
   В сем омуте, где с вами я
   Купаюсь, милые друзья ( 40 )!







 ГЛАВА СЕДЬМАЯ



 Москва, России дочь любима,
 Где равную тебе сыскать?
  Дмитриев.


 Как не любить родной Москвы?
  Баратынский.


 Гоненье на Москву! что значит видеть свет!
 Где ж лучше?
 Где нас нет.
  Грибоедов.



I.




   Гонимы вешними лучами,
   С окрестных гор уже снега
   Сбежали мутными ручьями
   На потопленные луга.
   Улыбкой ясною природа
   Сквозь сон встречает утро года;
   Синея блещут небеса.
   Еще прозрачные, леса
   Как будто пухом зеленеют.
   Пчела за данью полевой
   Летит из кельи восковой.
   Долины сохнут и пестреют;
   Стада шумят, и соловей
   Уж пел в безмолвии ночей.





II.




   Как грустно мне твое явленье,
   Весна, весна! пора любви!
   Какое томное волненье
   В моей душе, в моей крови!
   С каким тяжелым умиленьем
   Я наслаждаюсь дуновеньем
   В лицо мне веющей весны
   На лоне сельской тишины!
   Или мне чуждо наслажденье,
   И всё, что радует, живит,
   Всё, что ликует и блестит,
   Наводит скуку и томленье
   На душу мертвую давно,
   И всё ей кажется темно?





III.




   Или, не радуясь возврату
   Погибших осенью листов,
   Мы помним горькую утрату,
   Внимая новый шум лесов;
   Или с природой оживленной
   Сближаем думою смущенной
   Мы увяданье наших лет,
   Которым возрожденья нет?
   Быть может, в мысли к нам приходит
   Средь поэтического сна
   Иная, старая весна
   И в трепет сердце нам приводит
   Мечтой о дальней стороне,
   О чудной ночи, о луне...





IV.




   Вот время: добрые ленивцы,
   Эпикурейцы-мудрецы,
   Вы, равнодушные счастливцы,
   Вы, школы Левшина ( 41 ) птенцы,
   Вы, деревенские Приамы,
   И вы, чувствительные дамы,
   Весна в деревню вас зовет,
   Пора тепла, цветов, работ,
   Пора гуляний вдохновенных
   И соблазнительных ночей.
   В поля, друзья! скорей, скорей,
   В каретах, тяжко нагруженных,
   На долгих или на почтовых
   Тянитесь из застав градских.





V.




   И вы, читатель благосклонный,
   В своей коляске выписной
   Оставьте град неугомонный,
   Где веселились вы зимой;
   С моею музой своенравной
   Пойдемте слушать шум дубравный
   Над безыменною рекой
   В деревне, где Евгений мой,
   Отшельник праздный и унылый,
   Еще недавно жил зимой
   В соседстве Тани молодой,
   Моей мечтательницы милой;
   Но где его теперь уж нет...
   Где грустный он оставил след.





VI.




   Меж гор, лежащих полукругом,
   Пойдем туда, где ручеек
   Виясь бежит зеленым лугом
   К реке сквозь липовый лесок.
   Там соловей, весны любовник,
   Всю ночь поет; цветет шиповник,
   И слышен говор ключевой, -
   Там виден камень гробовой
   В тени двух сосен устарелых.
   Пришельцу надпись говорит:
   "Владимир Ленской здесь лежит,
   Погибший рано смертью смелых,
   В такой-то год, таких-то лет.
   Покойся, юноша-поэт!"





VII.




   На ветви сосны преклоненной,
   Бывало, ранний ветерок
   Над этой урною смиренной
   Качал таинственный венок.
   Бывало, в поздние досуги
   Сюда ходили две подруги.
   И на могиле при луне,
   Обнявшись, плакали оне.
   Но ныне... памятник унылый
   Забыт. К нему привычный след
   Заглох. Венка на ветви нет;
   Один, под ним, седой и хилый
   Пастух по-прежнему поет
   И обувь бедную плетет.





VIII. IX. X.




   Мой бедный Ленской! изнывая,
   Не долго плакала она.
   Увы! невеста молодая
   Своей печали неверна.
   Другой увлек ее вниманье,
   Другой успел ее страданье
   Любовной лестью усыпить,
   Улан умел ее пленить,
   Улан любим ее душою...
   И вот уж с ним пред алтарем
   Она стыдливо под венцом
   Стоит с поникшей головою,
   С огнем в потупленных очах,
   С улыбкой легкой на устах.





XI.




   Мой бедный Ленской! за могилой
   В пределах вечности глухой
   Смутился ли, певец унылый,
   Измены вестью роковой,
   Или над Летой усыпленный
   Поэт, бесчувствием блаженный,
   Уж не смущается ничем,
   И мир ему закрыт и нем?..
   Так! равнодушное забвенье
   За гробом ожидает нас.
   Врагов, друзей, любовниц глас
   Вдруг молкнет. Про одно именье
   Наследников сердитый хор
   Заводит непристойный спор.





XII.




   И скоро звонкий голос Оли
   В семействе Лариных умолк.
   Улан, своей невольник доли,
   Был должен с нею ехать в полк.
   Слезами горько обливаясь,
   Старушка, с дочерью прощаясь,
   Казалось, чуть жива была,
   Но Таня плакать не могла;
   Лишь смертной бледностью покрылось
   Ее печальное лицо.
   Когда все вышли на крыльцо,
   И всё, прощаясь, суетилось
   Вокруг кареты молодых,
   Татьяна проводила их.





XIII.




   И долго, будто сквозь тумана,
   Она глядела им вослед...
   И вот одна, одна Татьяна!
   Увы! подруга стольких лет,
   Ее голубка молодая,
   Ее наперсница родная,
   Судьбою вдаль занесена,
   С ней навсегда разлучена.
   Как тень она без цели бродит,
   То смотрит в опустелый сад...
   Нигде, ни в чем ей нет отрад,
   И облегченья не находит
   Она подавленным слезам -
   И сердце рвется пополам.





XIV.




   И в одиночестве жестоком
   Сильнее страсть ее горит,
   И об Онегине далеком
   Ей сердце громче говорит.
   Она его не будет видеть;
   Она должна в нем ненавидеть
   Убийцу брата своего;
   Поэт погиб... но уж его
   Никто не помнит, уж другому
   Его невеста отдалась.
   Поэта память пронеслась
   Как дым по небу голубому,
   О нем два сердца, может быть,
   Еще грустят... На что грустить?





XV.




   Был вечер. Небо меркло. Воды
   Струились тихо. Жук жужжал.
   Уж расходились хороводы;
   Уж за рекой, дымясь, пылал
   Огонь рыбачий. В поле чистом,
   Луны при свете серебристом
   В свои мечты погружена,
   Татьяна долго шла одна.
   Шла, шла. И вдруг перед собою
   С холма господский видит дом,
   Селенье, рощу под холмом
   И сад над светлою рекою.
   Она глядит — и сердце в ней
   Забилось чаще и сильней.





XVI.




   Ее сомнения смущают:
   "Пойду ль вперед, пойду ль назад?..
   Его здесь нет. Меня не знают...
   Взгляну на дом, на этот сад".
   И вот с холма Татьяна сходит,
   Едва дыша; кругом обводит
   Недоуменья полный взор...
   И входит на пустынный двор.
   К ней, лая, кинулись собаки.
   На крик испуганный ея
   Ребят дворовая семья
   Сбежалась шумно. Не без драки
   Мальчишки разогнали псов,
   Взяв барышню под свой покров.





XVII.




   «Увидеть барский дом нельзя ли?» -
   Спросила Таня. Поскорей
   К Анисье дети побежали
   У ней ключи взять от сеней;
   Анисья тотчас к ней явилась,
   И дверь пред ними отворилась,
   И Таня входит в дом пустой,
   Где жил недавно наш герой.
   Она глядит: забытый в зале
   Кий на бильярде отдыхал,
   На смятом канапе лежал
   Манежный хлыстик. Таня дале;
   Старушка ей: "а вот камин;
   Здесь барин сиживал один.





XVIII.




   Здесь с ним обедывал зимою
   Покойный Ленский, наш сосед.
   Сюда пожалуйте, за мною.
   Вот это барский кабинет;
   Здесь почивал он, кофей кушал,
   Приказчика доклады слушал
   И книжку поутру читал...
   И старый барин здесь живал;
   Со мной, бывало, в воскресенье,
   Здесь под окном, надев очки,
   Играть изволил в дурачки.
   Дай бог душе его спасенье,
   А косточкам его покой
   В могиле, в мать-земле сырой!"





XIX.




   Татьяна взором умиленным
   Вокруг себя на всё глядит,
   И всё ей кажется бесценным,
   Всё душу томную живит
   Полу-мучительной отрадой:
   И стол с померкшею лампадой,
   И груда книг, и под окном
   Кровать, покрытая ковром,
   И вид в окно сквозь сумрак лунный,
   И этот бледный полусвет,
   И лорда Байрона портрет,
   И столбик с куклою чугунной
   Под шляпой с пасмурным челом,
   С руками, сжатыми крестом.





XX.




   Татьяна долго в келье модной
   Как очарована стоит.
   Но поздно. Ветер встал холодный.
   Темно в долине. Роща спит
   Над отуманенной рекою;
   Луна сокрылась за горою,
   И пилигримке молодой
   Пора, давно пора домой.
   И Таня, скрыв свое волненье,
   Не без того, чтоб не вздохнуть,
   Пускается в обратный путь.
   Но прежде просит позволенья
   Пустынный замок навещать,
   Чтоб книжки здесь одной читать.





XXI.




   Татьяна с ключницей простилась
   За воротами. Через день
   Уж утром рано вновь явилась
   Она в оставленную сень,
   И в молчаливом кабинете,
   Забыв на время всё на свете,
   Осталась наконец одна,
   И долго плакала она.
   Потом за книги принялася.
   Сперва ей было не до них,
   Но показался выбор их
   Ей странен. Чтенью предалася
   Татьяна жадною душой;
   И ей открылся мир иной.





XXII.




   Хотя мы знаем, что Евгений
   Издавна чтенье разлюбил,
   Однако ж несколько творений
   Он из опалы исключил:
   Певца Гяура и Жуана,
   Да с ним еще два-три романа,
   В которых отразился век,
   И современный человек
   Изображен довольно верно
   С его безнравственной душой,
   Себялюбивой и сухой,
   Мечтанью преданной безмерно,
   С его озлобленным умом,
   Кипящим в действии пустом.





XXIII.




   Хранили многие страницы
   Отметку резкую ногтей;
   Глаза внимательной девицы
   Устремлены на них живей.
   Татьяна видит с трепетаньем,
   Какою мыслью, замечаньем
   Бывал Онегин поражен,
   В чем молча соглашался он.
   На их полях она встречает
   Черты его карандаша.
   Везде Онегина душа
   Себя невольно выражает
   То кратким словом, то крестом,
   То вопросительным крючком.





XXIV.




   И начинает понемногу
   Моя Татьяна понимать
   Теперь яснее — слава богу -
   Того, по ком она вздыхать
   Осуждена судьбою властной:
   Чудак печальный и опасный,
   Созданье ада иль небес,
   Сей ангел, сей надменный бес,
   Что ж он? Ужели подражанье,
   Ничтожный призрак, иль еще
   Москвич в Гарольдовом плаще,
   Чужих причуд истолкованье,
   Слов модных полный лексикон?..
   Уж не пародия ли он?





XXV.




   Ужель загадку разрешила?
   Ужели  слово найдено?
   Часы бегут; она забыла,
   Что дома ждут ее давно,
   Где собралися два соседа
   И где об ней идет беседа.
   — Как быть? Татьяна не дитя, -
   Старушка молвила кряхтя. -
   Ведь Олинька ее моложе.
   Пристроить девушку, ей-ей,
   Пора; а что мне делать с ней?
   Всем наотрез одно и то же:
   Нейду. И всё грустит она
   Да бродит по лесам одна. -





XXVI.




   «Не влюблена ль она?» — В кого же?
   Буянов сватался: отказ.
   Ивану Петушкову — тоже.
   Гусар Пыхтин гостил у нас;
   Уж как он Танею прельщался,
   Как мелким бесом рассыпался!
   Я думала: пойдет авось;
   Куда! и снова дело врозь. -
   "Что ж, матушка? за чем же стало?
   В Москву, на ярманку невест!
   Там, слышно, много праздных мест".
   — Ох, мой отец! доходу мало. -
   "Довольно для одной зимы,
   Не то уж дам я хоть взаймы".





XXVII.




   Старушка очень полюбила
   Совет разумный и благой;
   Сочлась — и тут же положила
   В Москву отправиться зимой.
   И Таня слышит новость эту.
   На суд взыскательному свету
   Представить ясные черты
   Провинцияльной простоты,
   И запоздалые наряды,
   И запоздалый склад речей;
   Московских франтов и цирцей
   Привлечь насмешливые взгляды!..
   О страх! нет, лучше и верней
   В глуши лесов остаться ей.





XXVIII.




   Вставая с первыми лучами,
   Теперь в поля она спешит
   И, умиленными очами
   Их озирая, говорит:
   "Простите, милые долины,
   И вы, знакомых гор вершины,
   И вы, знакомые леса;
   Прости, небесная краса,
   Прости, веселая природа;
   Меняю милый, тихий свет
   На шум блистательных сует...
   Прости ж и ты, моя свобода!
   Куда, зачем стремлюся я?
   Что мне сулит судьба моя?"





XXIX.




   Ее прогулки длятся доле.
   Теперь то холмик, то ручей
   Остановляют поневоле
   Татьяну прелестью своей.
   Она, как с давними друзьями,
   С своими рощами, лугами
   Еще беседовать спешит.
   Но лето быстрое летит.
   Настала осень золотая.
   Природа трепетна, бледна,
   Как жертва, пышно убрана...
   Вот север, тучи нагоняя,
   Дохнул, завыл — и вот сама
   Идет волшебница зима.





XXX.




   Пришла, рассыпалась; клоками
   Повисла на суках дубов;
   Легла волнистыми коврами
   Среди полей, вокруг холмов;
   Брега с недвижною рекою
   Сравняла пухлой пеленою;
   Блеснул мороз. И рады мы
   Проказам матушки зимы.
   Не радо ей лишь сердце Тани.
   Нейдет она зиму встречать,
   Морозной пылью подышать
   И первым снегом с кровли бани
   Умыть лицо, плеча и грудь:
   Татьяне страшен зимний путь.





XXXI.




   Отъезда день давно просрочен,
   Проходит и последний срок.
   Осмотрен, вновь обит, упрочен
   Забвенью брошенный возок.
   Обоз обычный, три кибитки
   Везут домашние пожитки,
   Кастрюльки, стулья, сундуки,
   Варенье в банках, тюфяки,
   Перины, клетки с петухами,
   Горшки, тазы et cetera,
   Ну, много всякого добра.
   И вот в избе между слугами
   Поднялся шум, прощальный плач:
   Ведут на двор осьмнадцать кляч,





XXXII.




   В возок боярский их впрягают,
   Готовят завтрак повара,
   Горой кибитки нагружают,
   Бранятся бабы, кучера.
   На кляче тощей и косматой
   Сидит форейтор бородатый,
   Сбежалась челядь у ворот
   Прощаться с барами. И вот
   Уселись, и возок почтенный,
   Скользя, ползет за ворота.
   "Простите, мирные места!
   Прости, приют уединенный!
   Увижу ль вас?.." И слез ручей
   У Тани льется из очей.





XXXIII.




   Когда благому просвещенью
   Отдвинем более границ,
   Со временем (по расчисленью
   Философических таблиц,
   Лет чрез пятьсот) дороги верно
   У нас изменятся безмерно:
   Шоссе Россию здесь и тут,
   Соединив, пересекут.
   Мосты чугунные чрез воды
   Шагнут широкою дугой,
   Раздвинем горы, под водой
   Пророем дерзостные своды,
   И заведет крещеный мир
   На каждой станции трактир.





XXXIV.




   Теперь у нас дороги плохи ( 42 ),
   Мосты забытые гниют,
   На станциях клопы да блохи
   Заснуть минуты не дают;
   Трактиров нет. В избе холодной
   Высокопарный, но голодный
   Для виду прейскурант висит
   И тщетный дразнит аппетит,
   Меж тем, как сельские циклопы
   Перед медлительным огнем
   Российским лечат молотком
   Изделье легкое Европы,
   Благословляя колеи
   И рвы отеческой земли.





XXXV.




   За то зимы порой холодной
   Езда приятна и легка.
   Как стих без мысли в песне модной
   Дорога зимняя гладка.
   Автомедоны наши бойки,
   Неутомимы наши тройки,
   И версты, теша праздный взор,
   В глазах мелькают как забор ( 43 ).
   К несчастью, Ларина тащилась,
   Боясь прогонов дорогих,
   Не на почтовых, на своих,
   И наша дева насладилась
   Дорожной скукою вполне:
   Семь суток ехали оне.





XXXVI.




   Но вот уж близко. Перед ними
   Уж белокаменной Москвы,
   Как жар, крестами золотыми
   Горят старинные главы.
   Ах, братцы! как я был доволен,
   Когда церквей и колоколен
   Садов, чертогов полукруг
   Открылся предо мною вдруг!
   Как часто в горестной разлуке,
   В моей блуждающей судьбе,
   Москва, я думал о тебе!
   Москва... как много в этом звуке
   Для сердца русского слилось!
   Как много в нем отозвалось!





XXXVII.




   Вот, окружен своей дубравой,
   Петровский замок. Мрачно он
   Недавнею гордится славой.
   Напрасно ждал Наполеон,
   Последним счастьем упоенный,
   Москвы коленопреклоненной
   С ключами старого Кремля:
   Нет, не пошла Москва моя
   К нему с повинной головою.
   Не праздник, не приемный дар,
   Она готовила пожар
   Нетерпеливому герою.
   Отселе, в думу погружен,
   Глядел на грозный пламень он.





XXXVIII.




   Прощай, свидетель падшей славы,
   Петровский замок. Ну! не стой,
   Пошел! Уже столпы заставы
   Белеют; вот уж по Тверской
   Возок несется чрез ухабы.
   Мелькают мимо бутки, бабы,
   Мальчишки, лавки, фонари,
   Дворцы, сады, монастыри,
   Бухарцы, сани, огороды,
   Купцы, лачужки, мужики,
   Бульвары, башни, казаки,
   Аптеки, магазины моды,
   Балконы, львы на воротах
   И стаи галок на крестах.





XXXIX. XL.




   В сей утомительной прогулке
   Проходит час-другой, и вот
   У Харитонья в переулке
   Возок пред домом у ворот
   Остановился. К старой тетке,
   Четвертый год больной в чахотке,
   Они приехали теперь.
   Им настежь отворяет дверь
   В очках, в изорванном кафтане,
   С чулком в руке, седой калмык.
   Встречает их в гостиной крик
   Княжны, простертой на диване.
   Старушки с плачем обнялись,
   И восклицанья полились.





XLI.




   — Княжна, mon ange! — «Pachette!» -
   Алина! -
   "Кто б мог подумать? — Как давно!
   Надолго ль? — Милая! Кузина!
   Садись — как это мудрено!
   Ей-богу, сцена из романа..."
   — А это дочь моя, Татьяна. -
   "Ах, Таня! подойди ко мне -
   Как будто брежу я во сне...
   Кузина, помнишь Грандисона?"
   — Как, Грандисон?.. а, Грандисон!
   Да, помню, помню. Где же он? -
   "В Москве, живет у Симеона;
   Меня в сочельник навестил;
   Недавно сына он женил.





XLII.




   А тот... но после всё расскажем,
   Не правда ль? Всей ее родне
   Мы Таню завтра же покажем.
   Жаль, разъезжать нет мочи мне;
   Едва, едва таскаю ноги.
   Но вы замучены с дороги;
   Пойдемте вместе отдохнуть...
   Ох, силы нет... устала грудь...
   Мне тяжела теперь и радость,
   Не только грусть... душа моя,
   Уж никуда не годна я...
   Под старость жизнь такая гадость..."
   И тут, совсем утомлена,
   В слезах раскашлялась она.





XLIII.




   Больной и ласки и веселье
   Татьяну трогают; но ей
   Не хорошо на новоселье,
   Привыкшей к горнице своей.
   Под занавескою шелковой
   Не спится ей в постеле новой,
   И ранний звон колоколов,
   Предтеча утренних трудов,
   Ее с постели подымает.
   Садится Таня у окна.
   Редеет сумрак; но она
   Своих полей не различает:
   Пред нею незнакомый двор,
   Конюшня, кухня и забор.





XLIV.




   И вот: по родственным обедам
   Развозят Таню каждый день
   Представить бабушкам и дедам
   Ее рассеянную лень.
   Родне, прибывшей издалеча,
   Повсюду ласковая встреча,
   И восклицанья, и хлеб-соль.
   "Как Таня выросла! Давно ль
   Я, кажется, тебя крестила?
   А я так на руки брала!
   А я так за уши драла!
   А я так пряником кормила!"
   И хором бабушки твердят:
   «Как наши годы-то летят!»





XLV.




   Но в них не видно перемены;
   Всё в них на старый образец:
   У тетушки княжны Елены
   Всё тот же тюлевый чепец;
   Всё белится Лукерья Львовна,
   Всё то же лжет Любовь Петровна,
   Иван Петрович также глуп,
   Семен Петрович также скуп,
   У Пелагеи Николавны
   Всё тот же друг мосьё Финмуш,
   И тот же шпиц, и тот же муж;
   А он, всё клуба член исправный,
   Всё так же смирен, так же глух,
   И так же ест и пьет за двух.





XLVI.




   Их дочки Таню обнимают.
   Младые грации Москвы
   Сначала молча озирают
   Татьяну с ног до головы;
   Ее находят что-то странной,
   Провинциальной и жеманной,
   И что-то бледной и худой,
   А впрочем, очень недурной;
   Потом, покорствуя природе,
   Дружатся с ней, к себе ведут,
   Цалуют, нежно руки жмут,
   Взбивают кудри ей по моде
   И поверяют нараспев
   Сердечны тайны, тайны дев,





XLVII.




   Чужие и свои победы,
   Надежды, шалости, мечты.
   Текут невинные беседы
   С прикрасой легкой клеветы.
   Потом, в отплату лепетанья,
   Ее сердечного признанья
   Умильно требуют оне.
   Но Таня, точно как во сне,
   Их речи слышит без участья,
   Не понимает ничего,
   И тайну сердца своего,
   Заветный клад и слез и счастья,
   Хранит безмолвно между тем
   И им не делится ни с кем.





XLVIII.




   Татьяна вслушаться желает
   В беседы, в общий разговор;
   Но всех в гостиной занимает
   Такой бессвязный, пошлый вздор;
   Всё в них так бледно равнодушно;
   Они клевещут даже скучно;
   В бесплодной сухости речей,
   Расспросов, сплетен и вестей
   Не вспыхнет мысли в целы сутки,
   Хоть невзначай, хоть наобум;
   Не улыбнется томный ум,
   Не дрогнет сердце, хоть для шутки.
   И даже глупости смешной
   В тебе не встретишь, свет пустой.





XLIX.




   Архивны юноши толпою
   На Таню чопорно глядят
   И про нее между собою
   Неблагосклонно говорят.
   Один какой-то шут печальный
   Ее находит идеальной,
   И, прислонившись у дверей,
   Элегию готовит ей.
   У скучной тетки Таню встретя,
   К ней как-то Вяземский подсел
   И душу ей занять успел.
   И, близ него ее заметя,
   Об ней, поправя свой парик,
   Осведомляется старик.





L.




   Но там, где Мельпомены бурной
   Протяжный раздается вой,
   Где машет мантию мишурной
   Она пред хладною толпой,
   Где Талия тихонько дремлет
   И плескам дружеским не внемлет,
   Где Терпсихоре лишь одной
   Дивится зритель молодой
   (Что было также в прежни леты,
   Во время ваше и мое),
   Не обратились на нее
   Ни дам ревнивые лорнеты,
   Ни трубки модных знатоков
   Из лож и кресельных рядов.





LI.




   Ее привозят и в Собранье.
   Там теснота, волненье, жар,
   Музыки грохот, свеч блистанье,
   Мельканье, вихорь быстрых пар,
   Красавиц легкие уборы,
   Людьми пестреющие хоры,
   Невест обширный полукруг,
   Всё чувства поражает вдруг.
   Здесь кажут франты записные
   Свое нахальство, свой жилет
   И невнимательный лорнет.
   Сюда гусары отпускные
   Спешат явиться, прогреметь,
   Блеснуть, пленить и улететь.





LII.




   У ночи много звезд прелестных,
   Красавиц много на Москве.
   Но ярче всех подруг небесных
   Луна в воздушной синеве.
   Но та, которую не смею
   Тревожить лирою моею,
   Как величавая луна,
   Средь жен и дев блестит одна.
   С какою гордостью небесной
   Земли касается она!
   Как негой грудь ее полна!
   Как томен взор ее чудесный!..
   Но полно, полно; перестань:
   Ты заплатил безумству дань.





LIII.




   Шум, хохот, беготня, поклоны,
   Галоп, мазурка, вальс... Меж тем,
   Между двух теток, у колоны,
   Не замечаема никем,
   Татьяна смотрит и не видит,
   Волненье света ненавидит;
   Ей душно здесь... она мечтой
   Стремится к жизни полевой,
   В деревню, к бедным поселянам,
   В уединенный уголок,
   Где льется светлый ручеек,
   К своим цветам, к своим романам
   И в сумрак липовых аллей,
   Туда, где  он являлся ей.





LIV.




   Так мысль ее далече бродит:
   Забыт и свет и шумный бал,
   А глаз меж тем с нее не сводит
   Какой-то важный генерал.
   Друг другу тетушки мигнули
   И локтем Таню враз толкнули,
   И каждая шепнула ей:
   — Взгляни налево поскорей. -
   «Налево? где? что там такое?»
   — Ну, что бы ни было, гляди...
   В той кучке, видишь? впереди,
   Там, где еще в мундирах двое...
   Вот отошел... вот боком стал...
   «Кто? толстый этот генерал?»





LV.




   Но здесь с победою поздравим
   Татьяну милую мою,
   И в сторону свой путь направим,
   Чтоб не забыть, о ком пою...
   Да, кстати, здесь о том два слова:
    Пою приятеля младого
    И множество его причуд.
    Благослови мой долгий труд,
    О ты, эпическая муза!
    И верный посох мне вручив,
    Не дай блуждать мне вкось и   вкрив  .
   Довольно. С плеч долой обуза!
   Я классицизму отдал честь:
   Хоть поздно, а вступленье есть.







 ГЛАВА ВОСЬМАЯ



 Fare thee well, and if for ever
 Still for ever fare thee well.
  Byron.



I.




   В те дни, когда в садах Лицея
   Я безмятежно расцветал,
   Читал охотно Апулея,
   А Цицерона не читал,
   В те дни, в таинственных долинах,
   Весной, при кликах лебединых,
   Близ вод, сиявших в тишине,
   Являться Муза стала мне.
   Моя студенческая келья
   Вдруг озарилась: Муза в ней
   Открыла пир младых затей,
   Воспела детские веселья,
   И славу нашей старины,
   И сердца трепетные сны.





II.




   И свет ее с улыбкой встретил;
   Успех нас первый окрылил;
   Старик Державин нас заметил
   И, в гроб сходя, благословил.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .





III.




   И я, в закон себе вменяя
   Страстей единый произвол,
   С толпою чувства разделяя,
   Я Музу резвую привел
   На шум пиров и буйных споров,
   Грозы полуночных дозоров;
   И к ним в безумные пиры
   Она несла свои дары
   И как Вакханочка резвилась,
   За чашей пела для гостей,
   И молодежь минувших дней
   За нею буйно волочилась -
   А я гордился меж друзей
   Подругой ветреной моей.





IV.




   Но я отстал от их союза
   И вдаль бежал... она за мной.
   Как часто ласковая Муза
   Мне услаждала путь немой
   Волшебством тайного рассказа!
   Как часто, по скалам Кавказа,
   Она Ленорой, при луне,
   Со мной скакала на коне!
   Как часто по брегам Тавриды
   Она меня во мгле ночной
   Водила слушать шум морской,
   Немолчный шепот Нереиды,
   Глубокий, вечный хор валов,
   Хвалебный гимн отцу миров.





V.




   И, позабыв столицы дальной
   И блеск и шумные пиры,
   В глуши Молдавии печальной
   Она смиренные шатры
   Племен бродящих посещала,
   И между ими одичала,
   И позабыла речь богов
   Для скудных, странных языков,
   Для песен степи ей любезной...
   Вдруг изменилось всё кругом:
   И вот она в саду моем
   Явилась барышней уездной,
   С печальной думою в очах,
   С французской книжкою в руках.





VI.




   И ныне Музу я впервые
   На светский раут ( 44 ) привожу;
   На прелести ее степные
   С ревнивой робостью гляжу.
   Сквозь тесный ряд аристократов,
   Военных франтов, дипломатов,
   И гордых дам она скользит;
   Вот села тихо и глядит,
   Любуясь шумной теснотою,
   Мельканьем платьев и речей,
   Явленьем медленным гостей
   Перед хозяйкой молодою,
   И темной рамою мужчин
   Вкруг дам как около картин.





VII.




   Ей нравится порядок стройный
   Олигархических бесед,
   И холод гордости спокойной,
   И эта смесь чинов и лет.
   Но это кто в толпе избранной
   Стоит безмолвный и туманный?
   Для всех он кажется чужим.
   Мелькают лица перед ним,
   Как ряд докучных привидений.
   Что, сплин иль страждущая спесь
   В его лице? Зачем он здесь?
   Кто он таков? Ужель Евгений?
   Ужели он?.. Так, точно он.
   — Давно ли к нам он занесен?





VIII.




   Всё тот же он, иль усмирился?
   Иль корчит так же чудака?
   Скажите, чем он возвратился?
   Что нам представит он пока?
   Чем ныне явится? Мельмотом,
   Космополитом, патриотом,
   Гарольдом, квакером, ханжой,
   Иль маской щегольнет иной,
   Иль просто будет добрый малой,
   Как вы да я, как целый свет?
   По крайне мере мой совет:
   Отстать от моды обветшалой.
   Довольно он морочил свет...
   — Знаком он вам? — И да и нет.





IX.




   — Зачем же так неблагосклонно
   Вы отзываетесь о нем?
   За то ль, что мы неугомонно
   Хлопочем, судим обо всем,
   Что пылких душ неосторожность
   Самолюбивую ничтожность
   Иль оскорбляет иль смешит,
   Что ум, любя простор, теснит,
   Что слишком часто разговоры
   Принять мы рады за дела,
   Что глупость ветрена и зла,
   Что важным людям важны вздоры,
   И что посредственность одна
   Нам по плечу и не странна?





X.




   Блажен, кто с молоду был молод,
   Блажен, кто во-время созрел,
   Кто постепенно жизни холод
   С летами вытерпеть умел;
   Кто странным снам не предавался,
   Кто черни светской не чуждался,
   Кто в двадцать лет был франт иль хват,
   А в тридцать выгодно женат;
   Кто в пятьдесят освободился
   От частных и других долгов,
   Кто славы, денег и чинов
   Спокойно в очередь добился,
   О ком твердили целый век:
   N. N. прекрасный человек.





XI.




   Но грустно думать, что напрасно
   Была нам молодость дана,
   Что изменяли ей всечасно,
   Что обманула нас она;
   Что наши лучшие желанья,
   Что наши свежие мечтанья
   Истлели быстрой чередой,
   Как листья осенью гнилой.
   Несносно видеть пред собою
   Одних обедов длинный ряд,
   Глядеть на жизнь как на обряд,
   И вслед за чинною толпой
   Идти, не разделяя с ней
   Ни общих мнений, ни страстей.





XII.




   Предметом став суждений шумных,
   Несносно (согласитесь в том)
   Между людей благоразумных
   Прослыть притворным чудаком,
   Или печальным сумасбродом,
   Иль даже Демоном моим.
   Онегин (вновь займуся им),
   Убив на поединке друга,
   Дожив без цели, без трудов
   До двадцати шести годов,
   Томясь в бездействии досуга
   Без службы, без жены, без дел,
   Ничем заняться не умел.





XIII.




   Им овладело беспокойство,
   Охота к перемене мест
   (Весьма мучительное свойство,
   Немногих добровольный крест).
   Оставил он свое селенье,
   Лесов и нив уединенье,
   Где окровавленная тень
   Ему являлась каждый день,
   И начал странствия без цели,
   Доступный чувству одному;
   И путешествия ему,
   Как всё на свете, надоели;
   Он возвратился и попал,
   Как Чацкий, с корабля на бал.





XIV.




   Но вот толпа заколебалась,
   По зале шепот пробежал...
   К хозяйке дама приближалась,
   За нею важный генерал.
   Она была нетороплива,
   Не холодна, не говорлива,
   Без взора наглого для всех,
   Без притязаний на успех,
   Без этих маленьких ужимок,
   Без подражательных затей...
   Всё тихо, просто было в ней,
   Она казалась верный снимок
    Du  comme  il  faut ... (Шишков, прости:
   Не знаю, как перевести.)





XV.




   К ней дамы подвигались ближе;
   Старушки улыбались ей;
   Мужчины кланялися ниже,
   Ловили взор ее очей;
   Девицы проходили тише
   Пред ней по зале: и всех выше
   И нос и плечи подымал
   Вошедший с нею генерал.
   Никто б не мог ее прекрасной
   Назвать; но с головы до ног
   Никто бы в ней найти не мог
   Того, что модой самовластной
   В высоком лондонском кругу
   Зовется vulgar. (Не могу...





XVI.




   Люблю я очень это слово,
   Но не могу перевести;
   Оно у нас покамест ново,
   И вряд ли быть ему в чести.
   Оно б годилось в эпиграмме...)
   Но обращаюсь к нашей даме.
   Беспечной прелестью мила,
   Она сидела у стола
   С блестящей Ниной Воронскою,
   Сей Клеопатрою Невы;
   И верно б согласились вы,
   Что Нина мраморной красою
   Затмить соседку не могла,
   Хоть ослепительна была.





XVII.




   "Ужели, — думает Евгений, -
   Ужель она? Но точно... Нет...
   Как! из глуши степных селений..."
   И неотвязчивый лорнет
   Он обращает поминутно
   На ту, чей вид напомнил смутно
   Ему забытые черты.
   "Скажи мне, князь, не знаешь ты,
   Кто там в малиновом берете
   С послом испанским говорит?"
   Князь на Онегина глядит.
   — Ага! давно ж ты не был в свете.
   Постой, тебя представлю я. -
   «Да кто ж она?» — Женя моя. -





XVIII.




   "Так ты женат! не знал я ране!
   Давно ли?" — Около двух лет. -
   «На ком?» — На Лариной. — «Татьяне!»
   — Ты ей знаком? — «Я им сосед».
   — О, так пойдем же. — Князь подходит
   К своей жене и ей подводит
   Родню и друга своего.
   Княгиня смотрит на него...
   И что ей душу не смутило,
   Как сильно ни была она
   Удивлена, поражена,
   Но ей ничто не изменило:
   В ней сохранился тот же тон,
   Был также тих ее поклон.





XIX.




   Ей-ей! не то, чтоб содрогнулась,
   Иль стала вдруг бледна, красна...
   У ней и бровь не шевельнулась;
   Не сжала даже губ она.
   Хоть он глядел нельзя прилежней,
   Но и следов Татьяны прежней
   Не мог Онегин обрести.
   С ней речь хотел он завести
   И — и не мог. Она спросила,
   Давно ль он здесь, откуда он
   И не из их ли уж сторон?
   Потом к супругу обратила
   Усталый взгляд; скользнула вон...
   И недвижим остался он.





XX.




   Ужель та самая Татьяна,
   Которой он наедине,
   В начале нашего романа,
   В глухой, далекой стороне,
   В благом пылу нравоученья
   Читал когда-то наставленья,
   Та, от которой он хранит
   Письмо, где сердце говорит,
   Где всё наруже, всё на воле,
   Та девочка... иль это сон?..
   Та девочка, которой он
   Пренебрегал в смиренной доле,
   Ужели с ним сейчас была
   Так равнодушна, так смела?





XXI.




   Он оставляет раут тесный,
   Домой задумчив едет он;
   Мечтой то грустной, то прелестной
   Его встревожен поздний сон.
   Проснулся он; ему приносят
   Письмо: князь N. покорно просит
   Его на вечер. "Боже! к ней!..
   О, буду, буду!" и скорей
   Марает он ответ учтивый.
   Что с ним? в каком он странном сне!
   Что шевельнулось в глубине
   Души холодной и ленивой?
   Досада? суетность? иль вновь
   Забота юности — любовь?





XXII.




   Онегин вновь часы считает,
   Вновь не дождется дню конца.
   Но десять бьет; он выезжает,
   Он полетел, он у крыльца,
   Он с трепетом к княгине входит;
   Татьяну он одну находит,
   И вместе несколько минут
   Они сидят. Слова нейдут
   Из уст Онегина. Угрюмый,
   Неловкий, он едва, едва
   Ей отвечает. Голова
   Его полна упрямой думой.
   Упрямо смотрит он: она
   Сидит покойна и вольна.





XXIII.




   Приходит муж. Он прерывает
   Сей неприятный tête-à-tête;
   С Онегиным он вспоминает
   Проказы, шутки прежних лет.
   Они смеются. Входят гости.
   Вот крупной солью светской злости
   Стал оживляться разговор;
   Перед хозяйкой легкий вздор
   Мелькал без глупого жеманства,
   И прерывал его меж тем
   Разумный толк без пошлых тем,
   Без вечных истин, без педанства,
   И не пугал ничьих ушей
   Свободной живостью своей.





XXIV.




   Тут был однако цвет столицы,
   И знать и моды образцы,
   Везде встречаемые лицы,
   Необходимые глупцы;
   Тут были дамы пожилые
   В чепцах и розах, с виду злые;
   Тут было несколько девиц,
   Не улыбающихся лиц;
   Тут был посланник, говоривший
   О государственных делах;
   Тут был в душистых сединах
   Старик, по-старому шутивший:
   Отменно тонко и умно,
   Что нынче несколько смешно.





XXV.




   Тут был на эпиграммы падкий
   На всё сердитый господин:
   На чай хозяйский слишком сладкий,
   На плоскость дам, на тон мужчин,
   На толки про роман туманный,
   На вензель, двум сестрицам данный,
   На ложь журналов, на войну,
   На снег и на свою жену.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .





XXVI.




   Тут был Проласов, заслуживший
   Известность низостью души,
   Во всех альбомах притупивший,
   St.-Priest, твои карандаши;
   В дверях другой диктатор бальный
   Стоял картинкою журнальной,
   Румян, как вербный херувим,
   Затянут, нем и недвижим,
   И путешественник залётный,
   Перекрахмаленный нахал,
   В гостях улыбку возбуждал
   Своей осанкою заботной,
   И молча обмененный взор
   Ему был общий приговор.





XXVII.




   Но мой Онегин вечер целый
   Татьяной занят был одной,
   Не этой девочкой несмелой,
   Влюбленной, бедной и простой,
   Но равнодушною княгиней,
   Но неприступною богиней
   Роскошной, царственной Невы.
   О люди! все похожи вы
   На прародительницу Эву:
   Что вам дано, то не влечет;
   Вас непрестанно змий зовет
   К себе, к таинственному древу:
   Запретный плод вам подавай,
   А без того вам рай не рай.





XXVIII.




   Как изменилася Татьяна!
   Как твердо в роль свою вошла!
   Как утеснительного сана
   Приемы скоро приняла!
   Кто б смел искать девчонки нежной
   В сей величавой, в сей небрежной
   Законодательнице зал?
   И он ей сердце волновал!
   Об нем она во мраке ночи,
   Пока Морфей не прилетит,
   Бывало, девственно грустит,
   К луне подъемлет томны очи,
   Мечтая с ним когда-нибудь
   Свершить смиренный жизни путь!





XXIX.




   Любви все возрасты покорны;
   Но юным, девственным сердцам
   Ее порывы благотворны,
   Как бури вешние полям:
   В дожде страстей они свежеют,
   И обновляются, и зреют -
   И жизнь могущая дает
   И пышный цвет и сладкий плод.
   Но в возраст поздний и бесплодный,
   На повороте наших лет,
   Печален страсти мертвый след:
   Так бури осени холодной
   В болото обращают луг
   И обнажают лес вокруг.





XXX.




   Сомненья нет: увы! Евгений
   В Татьяну как дитя влюблен;
   В тоске любовных помышлений
   И день и ночь проводит он.
   Ума не внемля строгим пеням,
   К ее крыльцу, стеклянным сеням
   Он подъезжает каждый день;
   За ней он гонится как тень;
   Он счастлив, если ей накинет
   Боа пушистый на плечо,
   Или коснется горячо
   Ее руки, или раздвинет
   Пред нею пестрый полк ливрей,
   Или платок подымет ей.





XXXI.




   Она его не замечает,
   Как он ни бейся, хоть умри.
   Свободно дома принимает,
   В гостях с ним молвит слова три,
   Порой одним поклоном встретит,
   Порою вовсе не заметит:
   Кокетства в ней ни капли нет -
   Его не терпит высший свет.
   Бледнеть Онегин начинает:
   Ей иль не видно, иль не жаль;
   Онегин сохнет, и едва ль
   Уж не чахоткою страдает.
   Все шлют Онегина к врачам,
   Те хором шлют его к  водам .





XXXII.




   А он не едет; он заране
   Писать ко прадедам готов
   О скорой встрече; а Татьяне
   И дела нет (их пол таков);
   А он упрям, отстать не хочет,
   Еще надеется, хлопочет;
   Смелей здорового, больной
   Княгине слабою рукой
   Он пишет страстное посланье.
   Хоть толку мало вообще
   Он в письмах видел не вотще;
   Но, знать, сердечное страданье
   Уже пришло ему невмочь.
   Вот вам письмо его точь-в-точь.





 Письмо   Онегина к Татьяне




   Предвижу всё: вас оскорбит
   Печальной тайны объясненье.
   Какое горькое презренье
   Ваш гордый взгляд изобразит!
   Чего хочу? с какою целью
   Открою душу вам свою?
   Какому злобному веселью,
   Быть может, повод подаю!
   Случайно вас когда-то встретя,
   В вас искру нежности заметя,
   Я ей поверить не посмел:
   Привычке милой не дал ходу;
   Свою постылую свободу
   Я потерять не захотел.
   Еще одно нас разлучило...
   Несчастной жертвой Ленской пал...
   Ото всего, что сердцу мило,
   Тогда я сердце оторвал;
   Чужой для всех, ничем не связан,
   Я думал: вольность и покой
   Замена счастью. Боже мой!
   Как я ошибся, как наказан!
   Нет, поминутно видеть вас,
   Повсюду следовать за вами,
   Улыбку уст, движенье глаз
   Ловить влюбленными глазами,
   Внимать вам долго, понимать
   Душой всё ваше совершенство,
   Пред вами в муках замирать,
   Бледнеть и гаснуть... вот блаженство!
   И я лишен того: для вас
   Тащусь повсюду наудачу;
   Мне дорог день, мне дорог час:
   А я в напрасной скуке трачу
   Судьбой отсчитанные дни.
   И так уж тягостны они.
   Я знаю: век уж мой измерен;
   Но чтоб продлилась жизнь моя,
   Я утром должен быть уверен,
   Что с вами днем увижусь я...
   Боюсь: в мольбе моей смиренной
   Увидит ваш суровый взор
   Затеи хитрости презренной -
   И слышу гневный ваш укор.
   Когда б вы знали, как ужасно
   Томиться жаждою любви,
   Пылать — и разумом всечасно
   Смирять волнение в крови;
   Желать обнять у вас колени,
   И, зарыдав, у ваших ног
   Излить мольбы, признанья, пени,
   Всё, всё, что выразить бы мог.
   А между тем притворным хладом
   Вооружать и речь и взор,
   Вести спокойный разговор,
   Глядеть на вас веселым взглядом!..
   Но так и быть: я сам себе
   Противиться не в силах боле;
   Всё решено: я в вашей воле,
   И предаюсь моей судьбе.





XXXIII.




   Ответа нет. Он вновь посланье:
   Второму, третьему письму
   Ответа нет. В одно собранье
   Он едет; лишь вошел... ему
   Она навстречу. Как сурова!
   Его не видят, с ним ни слова;
   У! как теперь окружена
   Крещенским холодом она!
   Как удержать негодованье
   Уста упрямые хотят!
   Вперил Онегин зоркий взгляд:
   Где, где смятенье, состраданье?
   Где пятна слез?.. Их нет, их нет!
   На сем лице лишь гнева след...





XXXIV.




   Да, может быть, боязни тайной,
   Чтоб муж иль свет не угадал
   Проказы, слабости случайной...
   Всего, что мой Онегин знал...
   Надежды нет! Он уезжает,
   Свое безумство проклинает -
   И, в нем глубоко погружен,
   От света вновь отрекся он.
   И в молчаливом кабинете
   Ему припомнилась пора,
   Когда жестокая хандра
   За ним гналася в шумном свете,
   Поймала, за ворот взяла
   И в темный угол заперла.





XXXV.




   Стал вновь читать он без разбора.
   Прочел он Гиббона, Руссо,
   Манзони, Гердера, Шамфора,
   Madame de Staёl, Биша, Тиссо,
   Прочел скептического Беля,
   Прочел творенья Фонтенеля,
   Прочел из наших кой-кого,
   Не отвергая ничего:
   И альманахи, и журналы,
   Где поученья нам твердят,
   Где нынче так меня бранят,
   А где такие мадригалы
   Себе встречал я иногда:
    E   sempre  bene , господа.





XXXVI.




   И что ж? Глаза его читали,
   Но мысли были далеко;
   Мечты, желания, печали
   Теснились в душу глубоко.
   Он меж печатными строками
   Читал духовными глазами
   Другие строки. В них-то он
   Был совершенно углублен.
   То были тайные преданья
   Сердечной, темной старины,
   Ни с чем не связанные сны,
   Угрозы, толки, предсказанья,
   Иль длинной сказки вздор живой,
   Иль письмы девы молодой.





XXXVII.




   И постепенно в усыпленье
   И чувств и дум впадает он,
   А перед ним Воображенье
   Свой пестрый мечет фараон.
   То видит он: на талом снеге,
   Как-будто спящий на ночлеге,
   Недвижим юноша лежит,
   И слышит голос: что ж? убит.
   То видит он врагов забвенных,
   Клеветников, и трусов злых,
   И рой изменниц молодых,
   И круг товарищей презренных,
   То сельский дом — и у окна
   Сидит  она ... и всё она!





XXXVIII.




   Он так привык теряться в этом,
   Что чуть с ума не своротил,
   Или не сделался поэтом.
   Признаться: то-то б одолжил!
   А точно: силой магнетизма
   Стихов российских механизма
   Едва в то время не постиг
   Мой бестолковый ученик.
   Как походил он на поэта,
   Когда в углу сидел один,
   И перед ним пылал камин,
   И он мурлыкал:  Benedetta
   Иль  Idol  mio и ронял
   В огонь то туфлю, то журнал.





XXXIX.




   Дни мчались; в воздухе нагретом
   Уж разрешалася зима;
   И он не сделался поэтом,
   Не умер, не сошел с ума.
   Весна живит его: впервые
   Свои покои запертые,
   Где зимовал он как сурок,
   Двойные окны, камелек
   Он ясным утром оставляет,
   Несется вдоль Невы в санях.
   На синих, иссеченных льдах
   Играет солнце; грязно тает
   На улицах разрытый снег.
   Куда по нем свой быстрый бег





XL.




   Стремит Онегин? Вы заране
   Уж угадали; точно так:
   Примчался к ней, к своей Татьяне
   Мой неисправленный чудак.
   Идет, на мертвеца похожий.
   Нет ни одной души в прихожей.
   Он в залу; дальше: никого.
   Дверь отворил он. Что ж его
   С такою силой поражает?
   Княгиня перед ним, одна,
   Сидит, не убрана, бледна,
   Письмо какое-то читает
   И тихо слезы льет рекой,
   Опершись на руку щекой.





XLI.




   О, кто б немых ее страданий
   В сей быстрый миг не прочитал!
   Кто прежней Тани, бедной Тани
   Теперь в княгине б не узнал!
   В тоске безумных сожалений
   К ее ногам упал Евгений;
   Она вздрогнула и молчит,
   И на Онегина глядит
   Без удивления, без гнева...
   Его больной, угасший взор,
   Молящий вид, немой укор,
   Ей внятно всё. Простая дева,
   С мечтами, сердцем прежних дней,
   Теперь опять воскресла в ней.





XLII.




   Она его не подымает
   И, не сводя с него очей,
   От жадных уст не отымает
   Бесчувственной руки своей...
   О чем теперь ее мечтанье?
   Проходит долгое молчанье,
   И тихо наконец она:
   "Довольно, встаньте. Я должна
   Вам объясниться откровенно.
   Онегин, помните ль тот час,
   Когда в саду, в аллее нас
   Судьба свела, и так смиренно
   Урок ваш выслушала я?
   Сегодня очередь моя.





XLIII.




   "Онегин, я тогда моложе,
   Я лучше, кажется, была,
   И я любила вас; и что же?
   Что в сердце вашем я нашла?
   Какой ответ? одну суровость.
   Не правда ль? Вам была не новость
   Смиренной девочки любовь?
   И нынче — боже — стынет кровь,
   Как только вспомню взгляд холодный
   И эту проповедь... Но вас
   Я не виню: в тот страшный час
   Вы поступили благородно.
   Вы были правы предо мной:
   Я благодарна всей душой...





XLIV.




   "Тогда — не правда ли? — в пустыне,
   Вдали от суетной молвы,
   Я вам не нравилась... Что ж ныне
   Меня преследуете вы?
   Зачем у вас я на примете?
   Не потому ль, что в высшем свете
   Теперь являться я должна;
   Что я богата и знатна,
   Что муж в сраженьях изувечен,
   Что нас за то ласкает двор?
   Не потому ль, что мой позор
   Теперь бы всеми был замечен
   И мог бы в обществе принесть
   Вам соблазнительную честь?





XLV.




   "Я плачу... если вашей Тани
   Вы не забыли до сих пор,
   То знайте: колкость вашей брани,
   Холодный, строгий разговор,
   Когда б в моей лишь было власти,
   Я предпочла б обидной страсти
   И этим письмам и слезам.
   К моим младенческим мечтам
   Тогда имели вы хоть жалость,
   Хоть уважение к летам...
   А нынче! — что к моим ногам
   Вас привело? какая малость!
   Как с вашим сердцем и умом
   Быть чувства мелкого рабом?





XLVI.




   "А мне, Онегин, пышность эта,
   Постылой жизни мишура,
   Мои успехи в вихре света,
   Мой модный дом и вечера,
   Что в них? Сейчас отдать я рада
   Всю эту ветошь маскарада,
   Весь этот блеск, и шум, и чад
   За полку книг, за дикий сад,
   За наше бедное жилище,
   За те места, где в первый раз,
   Онегин, встретила я вас,
   Да за смиренное кладбище,
   Где нынче крест и тень ветвей
   Над бедной нянею моей...





XLVII.




   "А счастье было так возможно,
   Так близко!.. Но судьба моя
   Уж решена. Неосторожно,
   Быть может, поступила я:
   Меня с слезами заклинаний
   Молила мать; для бедной Тани
   Все были жребии равны...
   Я вышла замуж. Вы должны,
   Я вас прошу, меня оставить;
   Я знаю: в вашем сердце есть
   И гордость, и прямая честь.
   Я вас люблю (к чему лукавить?),
   Но я другому отдана;
   Я буду век ему верна".





XLVIII.




   Она ушла. Стоит Евгений,
   Как будто громом поражен.
   В какую бурю ощущений
   Теперь он сердцем погружен!
   Но шпор незапный звон раздался,
   И муж Татьянин показался,
   И здесь героя моего,
   В минуту, злую для него,
   Читатель, мы теперь оставим,
   Надолго... навсегда... За ним
   Довольно мы путем одним
   Бродили по свету. Поздравим
   Друг друга с берегом. Ура!
   Давно б (не правда ли?) пора!





XLIX.




   Кто б ни был ты, о мой читатель,
   Друг, недруг, я хочу с тобой
   Расстаться нынче как приятель.
   Прости. Чего бы ты за мной
   Здесь ни искал в строфах небрежных,
   Воспоминаний ли мятежных,
   Отдохновенья от трудов,
   Живых картин, иль острых слов,
   Иль грамматических ошибок,
   Дай бог, чтоб в этой книжке ты
   Для развлеченья, для мечты,
   Для сердца, для журнальных сшибок
   Хотя крупицу смог найти.
   За сим расстанемся, прости!





L.




   Прости ж и ты, мой спутник странный,
   И ты, мой верный Идеал,
   И ты, живой и постоянный,
   Хоть малый труд. Я с вами знал
   Всё, что завидно для поэта:
   Забвенье жизни в бурях света,
   Беседу сладкую друзей.
   Промчалось много, много дней
   С тех пор, как юная Татьяна
   И с ней Онегин в смутном сне
   Явилися впервые мне -
   И даль свободного романа
   Я сквозь магический кристалл
   Еще неясно различал.





LI.




   Но те, которым в дружной встрече
   Я строфы первые читал...
   Иных уж нет, а те далече,
   Как Сади некогда сказал.
   Без них Онегин дорисован.
   А та, с которой образован
   Татьяны милый Идеал...
   О много, много Рок отъял!
   Блажен, кто праздник Жизни рано
   Оставил, не допив до дна
   Бокала полного вина,
   Кто не дочел Ее романа
   И вдруг умел расстаться с ним,
   Как я с Онегиным моим.



  Конец.




 ОТРЫВКИ ИЗ ПУТЕШЕСТВИЯ ОНЕГИНА


 Последняя глава «Евгения Онегина» издана была особо, со следующим предисловием:
 "Пропущенные строфы подавали неоднократно повод к порицанию и насмешкам (впрочем, весьма справедливым и остроумным). Автор чистосердечно признается, что он выпустил из своего романа целую главу, в коей было описано путешествие Онегина по России. От него зависело означить сию выпущенную главу точками или цыфром; но во избежание соблазна решился он лучше выставить, вместо девятого нумера, осьмой над последнею главою Евгения Онегина, и пожертвовать одною из окончательных строф:



   Пора: перо покоя просит;
   Я девять песен написал;
   На берег радостный выносит
   Мою ладью девятый вал -
   Хвала вам, девяти Каменам, и проч."



 П. А. Катенин (коему прекрасный поэтический талант не мешает быть и тонким критиком) заметил нам, что сие исключение, может быть, и выгодное для читателей, вредит, однако ж, плану целого сочинения; ибо чрез то переход от Татьяны, уездной барышни, к Татьяне, знатной даме, становится слишком неожиданным и необъясненным. — Замечание, обличающее опытного художника. Автор сам чувствовал справедливость оного, но решился выпустить эту главу по причинам, важным для него, а не для публики. Некоторые отрывки были напечатаны; мы здесь их помещаем, присовокупив к ним еще несколько строф.
 Е.Онегин из Москвы едет в Нижний Новгород:



   . . . . . . . . . . перед ним
   Макарьев суетно хлопочет,
   Кипит обилием своим.
   Сюда жемчуг привез индеец,
   Поддельны вина европеец,
   Табун бракованных коней
   Пригнал заводчик из степей,
   Игрок привез свои колоды
   И горсть услужливых костей,
   Помещик — спелых дочерей,
   А дочки — прошлогодни моды.
   Всяк суетится, лжет за двух,
   И всюду меркантильный дух.





*




   Тоска!..
   Онегин едет в Астрахань и оттуда на Кавказ.
   Он видит, Терек своенравный
   Крутые роет берега;
   Пред ним парит орел державный,
   Стоит олень, склонив рога;
   Верблюд лежит в тени утеса,
   В лугах несется конь черкеса,
   И вкруг кочующих шатров
   Пасутся овцы калмыков,
   Вдали — кавказские громады:
   К ним путь открыт. Пробилась брань
   За их естественную грань,
   Чрез их опасные преграды;
   Брега Арагвы и Куры
   Узрели русские шатры.





*




   Уже пустыни сторож вечный,
   Стесненный холмами вокруг,
   Стоит Бешту остроконечный
   И зеленеющий Машук,
   Машук, податель струй целебных;
   Вокруг ручьев его волшебных
   Больных теснится бледный рой;
   Кто жертва чести боевой,
   Кто Почечуя, кто Киприды;
   Страдалец мыслит жизни нить
   В волных чудесных укрепить,
   Кокетка злых годов обиды
   На дне оставить, а старик
   Помолодеть — хотя на миг.





*




   Питая горьки размышленья,
   Среди печальной их семьи,
   Онеги взором сожаленья
   Глядит на дымные струи
   И мыслит, грустью отуманен:
   Зачем я пулей в грудь не ранен?
   Зачем не хилый я старик,
   Как этот бедный откупщик?
   Зачем, как тульский заседатель,
   Я не лежу в параличе?
   Зачем не чувствую в плече
   Хоть ревматизма? — ах, создатель!
   Я молод, жизнь во мне крепка;
   Чего мне ждать? тоска, тоска!..
   Онегин посещает потом Тавриду:
   Воображенью край священный:
   С Атридом спорил там Пилад,
   Там закололся Митридат,
   Там пел Мицкевич вдохновенный
   И, посреди прибрежных скал,
   Свою Литву воспоминал.





*




   Прекрасны вы, брега Тавриды,
   Когда вас видишь с корабля
   При свете утренней Киприды,
   Как вас впервой увидел я;
   Вы мне предстали в блеске брачном:
   На небе синем и прозрачном
   Сияли груды ваших гор,
   Долин, деревьев, сёл узор
   Разостлан был передо мною.
   А там, меж хижинок татар...
   Какой во мне проснулся жар!
   Какой волшебною тоскою
   Стеснялась пламенный грудь!
   Но, Муза! прошлое забудь.





*




   Какие б чувства не таились
   Тогда во мне — теперь их нет:
   Они прошли иль изменились...
   Мир вам, тревоги прошлых лет!
   В ту пору мне казались нужны
   Пустыни, волн края жемчужны,
   И моря шум, и груды скал,
   И гордой девы идеал,
   И безыменные страданья...
   Другие дни, другие сны;
   Смирились вы, моей весны
   Высокопарные мечтанья,
   И в поэтический бокал
   Воды я много подмешал.





*




   Иные мне нужны картины:
   Люблю песчаный косогор,
   Перед избушкой две рябины,
   Калитку, сломанный забор,
   На небе серенькие тучи,
   Перед гумном соломы кучи -
   Да пруд под сенью ив густых,
   Раздолье уток молодых;
   Теперь мила мне балалайка
   Да пьяный топот трепака
   Перед порогом кабака.
   Мой идеал теперь — хозяйка.
   Мои желания — покой,
    Да щей горшок, да сам большой .





*




   Порой дождливою намедни
   Я, завернув на скотный двор...
   Тьфу! прозаические бредни,
   Фламандской школы пестрый сор!
   Таков ли был я, расцветая?
   Скажи, Фонтан Бахчисарая!
   Такие ль мысли мне на ум
   Навел твой бесконечный шум,
   Когда безмолвно пред тобою
   Зарему я воображал...
   Средь пышных, опустелых зал,
   Спустя три года, вслед за мною,
   Скитаясь в той же стороне,
   Онегин вспомнил обо мне.





*




   Я жил тогда в Одессе пыльной...
   Там долго ясны небеса,
   Там хлопотливо торг обильной
   Свои подъемлет паруса;
   Там всё Европой дышит, веет,
   Всё блещет Югом и пестреет
   Разнообразностью живой.
   Язык Италии златой
   Звучит по улице веселой,
   Где ходит гордый славянин,
   Француз, испанец, армянин,
   И грек, и молдаван тяжелый,
   И сын египетской земли,
   Корсар в отставке, Морали.





*




   Одессу звучными стихами
   Наш друг Туманский описал,
   Но он пристрастными глазами
   В то время на нее взирал.
   Приехав, он прямым поэтом
   Пошел бродить с своим лорнетом
   Один над морем — и потом
   Очаровательным пером
   Сады одесские прославил.
   Всё хорошо, но дело в том,
   Что степь нагая там кругом;
   Кой-где недавный труд заставил
   Младые ветви в знойный день
   Давать насильственную тень.





*




   А где, бишь, мой рассказ несвязный?
   В Одессе пыльной, я сказал.
   Я б мог сказать: в Одессе грязной -
   И тут бы, право, не солгал.
   В году недель пять-шесть Одесса,
   По воле бурного Зевеса,
   Потоплена, запружена,
   В густой грязи погружена.
   Все домы на аршин загрязнут,
   Лишь на ходулях пешеход
   По улице дерзает вброд;
   Кареты, люди тонут, вязнут,
   И в дрожках вол, рога склоняя,
   Сменяет хилого коня.





*




   Но уж дробит каменья молот,
   И скоро звонкой мостовой
   Покроется спасенный город,
   Как будто кованой броней.
   Однако в сей Одессе влажной
   Еще есть недостаток важный;
   Чего б вы думали? — воды.
   Потребны тяжкие труды...
   Что ж? это небольшое горе,
   Особенно, когда вино
   Без пошлины привезено.
   Но солнце южное, но море...
   Чего ж вам более, друзья?
   Благословенные края!





*




   Бывало, пушка зоревая
   Лишь только грянет с корабля,
   С крутого берега сбегая,
   Уж к морю отправляюсь я.
   Потом за трубкой раскаленной,
   Волной соленой оживленный,
   Как мусульман в своем раю,
   С восточной гущей кофе пью.
   Иду гулять. Уж благосклонный
   Открыт Casino; чашек звон
   Там раздается; на балкон
   Маркёр выходит полусонный
   С метлой в руках, и у крыльца
   Уже сошлися два купца.





*




   Глядишь — и площадь запестрела,
   Всё оживилось; здесь и там
   Бегут за делом и без дела,
   Однако больше по делам.
   Дитя расчета и отваги,
   Идет купец взглянуть на флаги,
   Проведать, шлют ли небеса
   Ему знакомы паруса.
   Какие новые товары
   Вступили нынче в карантин?
   Пришли ли бочки жданных вин?
   И что чума? и где пожары?
   И нет ли голода, войны
   Или подобной новизны?





*




   Но мы, ребята без печали,
   Среди заботливых купцов
   Мы только устриц ожидали
   От цареградских берегов.
   Что устрицы? пришли! О радость!
   Летит обжорливая младость
   Глотать из раковин морских
   Затворниц жирных и живых,
   Слегка обрызнутых лимоном.
   Шум, споры — легкое вино
   Из погребов принесено
   На стол услужливым Отоном <Известный ресторатор в Одессе.>;





*




   Часы летят, а грозный счет
   Меж тем невидимо растет.
   Но уж темнеет вечер синий,
   Пора нам в Оперу скорей:
   Там упоительный Россини,
   Европы баловень — Орфей.
   Не внемля критике суровой,
   Он вечно тот же, вечно новый,
   Он звуки льет — они кипят,
   Они текут, они горят,
   Как поцелуи молодые,
   Все в неге, в пламени любви,
   Как зашипевшего Аи
   Струя и брызги золотые...
   Но, господа, позволено ль
   С вином равнять do-re-mi-sol?





*




   А только ль там очарований?
   А разыскательный лорнет?
   А закулисные свиданья?
   А prima dona? а балет?
   А ложа, где, красой блистая,
   Негоциантка молодая,
   Самолюбива и томна,
   Толпой рабов окружена?
   Она и внемлет и не внемлет
   И каватине, и мольбам,
   И шутке с лестью пополам...
   А муж — в углу за нею дремлет,
   Впросонках фора закричит,
   Зевнет — и снова захрапит.





*




   Финал гремит; пустеет зала;
   Шумя, торопится разъезд;
   Толпа на площадь побежала
   При блеске фонарей и звезд,
   Сыны Авзонии счастливой
   Слегка поют мотив игривый,
   Его невольно затвердив,
   А мы ревем речитатив.
   Но поздно. Тихо спит Одесса;
   И бездыханна и тепла
   Немая ночь. Луна взошла,
   Прозрачно-легкая завеса
   Объемлет небо. Всё молчит;
   Лишь море Черное шумит.





*




   Итак, я жил тогда в Одессе...







 ДЕСЯТАЯ ГЛАВА



  Расшифровка:




   Вл слабый и лукавый
   Плешивый щеголь враг труда
   Нечаянно пригретый славой
   Над нами цвал тогда






   Его мы очень смирным знали
   Когда ненаши повара
   Орла двуглавого щипали
   У Б шатра






   Гроза 12 года
   Настала — кто тут нам помог?
   Остервение народа
   Б, зима иль р б






   Но бог помог — стал ропот ниже
   И скоро силою вещей
   Мы очутилися в П
   А р ц главой ц






   И чем жирнее чем тяжеле
   О р глупый наш н
   Скажи зачем ты в самом деле






   Авось, о Шиболет народный
   Тебе б я оду посвятил
   Но стихоплет великородный
   Меня уже предупредил
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Моря достались Албиону






   Авось аренды забывая
   Ханжа запрется в монастырь
   Авось по манью
   Семействам возвратит
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Авось дороги нам исправят






   Сей муж судьбы, сей странник бранный
   Пред кем унизились ц
   Сей всадник Папою венчанный
   Исчезнувший как тень зари
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Измучен казнию покоя






   Тряслися грозно Пиренеи -
   Волкан Неаполя пылал
   Безрукий князь друзьям Мореи
   Из К уж мигал
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Кинжал Л тень Б






   Я всех уйму с моим народом
   Наш ц в конгрессе говорил
   А про тебя и в ус не дует
   Ты А холоп
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .






   Потешный полк Петра Титана
   Дружина старых усачей
   Предавших некогда
   Свирепой шайке палачей






   Р присм снова
   И пуще ц пошел кутить
   Но искра пламени иного
   Уже издавна может быть






   У них свои бывали сходки
   Они за чашею вина
   Они за рюмкой русской водки
   Витийством резким знамениты
   Сбирались члены сей семьи
   У беспокойного Никиты






   Друг Марса Вакха и Венеры
   Тут Л дерзко предлагал
   Свои решительные меры






   Так было над Невою льдистой
   Но там где ранее весна
   Блестит над К тенистой





 Черновики строф:




   Друг Марса, Вакха и Венеры
   Тут Лун дерзко предлагал
   Свои решительные меры
   И вдохновенно бормотал
   Читал сво Ноэли Пу
   Мела Як
   Казалось молча обнажал
   Цареубийственный кинжал
   Одну Росси в мире виде
   Преследуя свой идеал
   Хромой Т им внимал
   И слово: рабс ненавидя
   Предвидел в сей толпе дворян
   Освободителей крест






   Так было над Невою льдистой
   Не там, где ранее весна
   Блестит над Каменкой тенистой
   И над холмами Тульчина,
   Где Витгенштейновы дружины
   Днепром подмытые равнины
   И степи Буга облегли
   Дела [иные уж] пошли
   Там П — для тир
   И рать . . . . . набирал
   Холоднокровный генерал
   И Муравь его скло
   Исполнен дерзости и сил
   Минуты [вспышки] торопил






   Сначала эти заговоры
   Между Лафитом и Клико
   Лишь были дружеские споры
   И не входила глубоко
   В сердца мятежная наука
   [Всё это было только] скука
   Безделье молодых умов
   Забавы взрослых шалунов
   Казалось
   Узлы к узлам
   [И постепенно сетью тайной]
   [Россия]
   Наш Ца<рь>дремал






 1

 Писано в Бесарабии.

 2

 Dandy, франт.

 3

 Шляпа а la Bolivar.

 4

 Известный ресторатор.

 5

 Черта охлажденного чувства, достойная Чальд-Гарольда. Балеты г. Дидло исполнены дивости воображения и прелести необыкновенной. Один из наших романтических пистателей находил в них гораздо больше поэзии, нежели во всей французской литературе.

 6

 Tout le monde sut qu'il mettait du blanc; et moi, qui n'en croyais rien, je commençais de le croir, non seulement par l'embellissement de son teint et pour avoir trouvé des tasses de blanc sur sa toilette, mais sur ce qu'entrant un matin dans sa chambre, je le trouvai brossant ses ongles avec une petite vergette faite exprиs, ouvrage qu'il continua fièrement devant moi. Je jugeai qu'un homme qui passe deux heures tous les matins а brosser ses onlges, peut bien passer quelques instants а remplir de blanc les creux de sa peau.
 (Confessions de J.J.Rousseau)
 Грим определил свой век: ныне во всей просвещенной Европе чистят ногти особенной щеточкой.

 7

 Вся сия ироническая строфа не что иное, как тонкая похвала прекрасным нашим соотечественницам. Так Буало, под видом укоризны, хвалит Лудовика XIV. Наши дамы соединяют просвещение с любезностию и строгую чистоту нравов с этою восточною прелестию, столь пленившей г-жу Сталь (См. Dix ans d'exil).

 8

 Читатели помнят прелестное описание петербургской ночи в идиллии Гнедича:
 "Вот ночь: но не меркнут златистые полосы облак.
 Без звезд и без месяца вся озаряется дальность.
 На взморье далеком сребристые видны ветрила
 Чуть видных судов, как по синему небу плывущих.
 Сияньем бессумрачным небо ночное сияет,
 И пурпур заката сливается с златом востока:
 Как будто денница за вечером следом выводит
 Румяное утро. — Была то година златая,
 Как летние дни похищают владычество ночи;
 Как взор иноземца на северном небе пленяет
 Сиянье волшебное тени и сладкого света,
 Каким никогда не украшено небо полудня;
 Та ясность, подобная прелестям северной девы,
 Которой глаза голубые и алые щеки
 Едва отеняются русыми локон волнами.
 Тогда над Невой и над пышным Петрополем видят
 Без сумрака вечер и быстрые ночи без тени;
 Тогда Филомела полночные песни лишь кончит
 И песни заводит, приветствуя день восходящий.
 Но поздно; повеяла свежесть на невские тундры;
 Роса опустилась; . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
 Вот полночь: шумевшая вечером тысячью весел,
 Нева не колыхнет; разъехались гости градские;
 Ни гласа на бреге, ни зыби на влаге, все тихо;
 Лишь изредка гул от мостов пробежит над водою,
 Лишь крик протяженный из дальней промчится деревни,
 Где в ночь окликается ратная стража со стражей.
 Всё спит . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

 9

 Въявь богиню благосклонну
 Зрит восторженный пиит,
 Что проводит ночь бессонну,
 Опершися на гранит.
 (Муравьев. Богине Невы)

 10

 Писано в Одессе.

 11

 См. первое издание Евгения Онегина.

 12

 Из первой части Днепровской русалки.

 13

 Сладкозвучнейшие греческие имена, каковы, например: Агафон, Филат, Федора, Фекла и проч., употребляются у нас только между простолюдинами.

 14

 Грандисон и Ловлас, герои двух славных романов.

 15

 Si j'avais la folie de croire encore au bonheur, je le chercherais dans l'habitude (Шатобриан).

 16

 «Бедный Йорик» — восклицание Гамлета над черепом шута. (См. Шекспира и Стерна.)

 17

 В прежнем издании, вместо  домой летят , было ошибкою напечатано  зимой летят  (что не имело никакого смысла). Критики, того не разобрав, находили анахронизм в следующих строфах. Смеем уверить, что в нашем романе время расчислено по календарю.

 18

 Юлия Вольмар, Новая Элоиза. Малек-Адель, герой посредственного романа M-me Cottin. Густав де Линар, герой прелестной повести баронессы Крюднер.

 19

 Вампир, повесть, неправильно приписанная лорду Байрону. Мельмот, гениальное произведение Матюрина. Jean Sbogar, известный роман Карла Нодье.

 20

 Lasciate ogni speranza voi ch'entrate. Скромный автор наш перевел только первую половину славного стиха.

 21

 Журнал, некогда издаваемый покойным А. Измайловым довольно неисправно. Издатель однажды печатно извинялся перед публикою тем, что он на праздниках  гулял .

 22

 Е. А. Баратынский.

 23

 В журналах удивлялись, как можно было назвать девою простую крестьянку, между тем как благородные барышни, немного ниже, названы девчонками.

 24

 «Это значит», замечает один из наших критиков, «что мальчишки катаются на коньках». Справедливо.

 25

 В лета красные мои
 Поэтический Аи
 Нравился мне пеной шумной,
 Сим подобием любви
 Или юности безумной, и проч.

 26

 Август Лафонтен, автор множества семейственных романов.

 27

 Смотри «Первый снег», стихотворение князя Вяземского.

 28

 См. описания финляндской зимы в «Эде» Баратынского.

 29

 Зовет кот кошурку
 В печурку спать
 Предвещание свадьбы; первая песня предвещает смерть.

 30

 Таким образом узнают имя будущего жениха.

 31

 В журналах осуждали слова хлоп, молвь и топ как неудачное нововведение. Слова сии коренные русские. «Вышел Бова из шатра прохладиться и услышал в чистом поле людскую молвь и конский топ»(Сказка о Бове Королевиче). Хлоп употребляется в просторечии вместо хлопание, как шип вместо шипения:
 Он шип пустил по-змеиному.
 (Древние русские стихотворения)
 Не должно мешать свободе нашего богатого и прекрасного языка.

 32

 Один из наших критиков, кажется, находит в этих стихах непонятную для нас неблагопристойность.

 33

 Гадательные книги издаются у нас под фирмою Мартына Задеки, почтенного человека, не писавшего никогда гадательных книг, как замечает Б. М. Федоров.

 34

 Пародия известных стихов Ломоносова:
 Заря багряною рукою
 От утренних спокойных вод
 Выводит солнце за собою,
 — и проч.

 35

 Буянов, мой сосед, . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
 Пришел ко мне вчера с небритыми усами,
 Растрепанный, в пуху, в картузе с козырьком..
  (Опасный сосед )

 36

 Наши критики, верные почитатели прекрасного пола, сильно осуждали неприличие сего стиха.

 37

 Парижский ресторатор.

 38

 Стих Грибоедова.

 39

 Славный ружейный мастер.

 40

 В первом издании шестая глава оканчивалась следующим образом:
 А ты, младое вдохновенье,
 Волнуй мое воображенье,
 Дремоту сердца оживляй,
 В мой угол чаще прилетай,
 Не дай остыть душе поэта,
 Ожесточиться, очерстветь
 И наконец окаменеть
 В мертвящем упоеньи света,
 Среди бездушных гордецов,
 Среди блистательных глупцов,
 XLVII.
 Среди лукавых, малодушных,
 Шальных, балованных детей,
 Злодеев и смешных и скучных,
 Тупых, привязчивых судей,
 Среди кокеток богомольных,
 Среди холопьев добровольных,
 Среди вседневных, модных сцен,
 Учтивых, ласковых измен,
 Среди холодных приговоров
 Жестокосердой суеты,
 Среди досадной пустоты
 Расчетов, дум и разговоров,
 В сем омуте, где с вами я
 Купаюсь, милые друзья.

 41

 Левшин, автор многих сочинений по части хозяйственной.

 42

 Дороги наши — сад для глаз:
 Деревья, с дерном вал, канавы;
 Работы много, много славы,
 Да жаль, проезда нет подчас.
 С деревьев, на часах стоящих,
 Проезжим мало барыша;
 Дорога, скажешь, хороша -
 И вспомнишь стих: для проходящих!
 Свободна русская езда
 В двух только случаях: когда
 Наш Мак-Адам или Мак-Ева
 Зима свершит, треща от гнева,
 Опустошительный набег,
 Путь окует чугуном льдистым,
 И запорошит ранний снег
 Следы ее песком пушистым.
 Или когда поля проймет
 Такая знойная засуха,
 Что через лужу может вброд
 Пройти, глаза зажмуря, муха.
 («Станция». Князь Вяземский.)

 43

 Сравнение, заимствованное у К**, столь известного игривостью воображения. К... рассказывал, что, будучи однажды послан курьером от князя Потемкина к императрице, он ехал так скоро, что шпага его, высунувшись концом из тележки, стучала по верстам, как по частоколу.

 44

 Rout, вечернее собрание без танцев, собственно значит толпа.

Славянскому съезду

Warning: include(): http:// wrapper is disabled in the server configuration by allow_url_include=0 in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(http://ref.zeyn.ru/size.txt): failed to open stream: no suitable wrapper could be found in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(): Failed opening 'http://ref.zeyn.ru/size.txt' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php:/usr/share/pear') in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Получил приглашение ваше и с радостью приехал бы, если бы не мои года и нездоровье. Приехал бы с тем, чтобы лично побеседовать с вами о том предмете, который собрал вас. Постараюсь сделать это хотя письменно.
       Единение людей, то самое, во имя чего вы собрались, есть не только важнейшее дело человечества, но в нем я вижу и смысл, и цель, и благо человеческой жизни. Но для того, чтобы деятельность эта была благодетельна, нужно, чтобы она была понимаема во всем ее значении без умаления, ограничения, извращения. Так это по отношению всех важнейших деятельностей человеческих, так это и по отношению религии, любви, служения человечеству, науки, искусства. Все до конца, до последних выводов, как бы они ни были чужды или неприятны нам. Все или ничего. И именно ничего, а не кое-что, потому что все эти величайшие деятельности человеческой души, как только они не доведены до конца, не только не полезны, не только не приносят свою, хоть малую пользу, как думают и говорят многие, но губительны и более всего другого задерживают достижение той самой цели, к которой они как будто бы стремятся. Так это с религией, допускающей слепую веру, так это с любовью, допускающей борьбу -- противление, так это со служением людям, допускающим насилие над людьми. Так во всем и особенно в деятельности, имеющей целью единение людей.
       Несомненно, что соединенные люди сильнее разъединенных. Семья сильнее отдельного человека. Шайка грабителей сильнее, чем каждый порознь. Община сильнее отдельных личностей. Соединенное патриотизмом государство сильнее разрозненных народностей. Но дело в том, что преимущество соединенных людей против разъединенных и неизбежное последствие этого преимущества, порабощение или хотя бы эксплуатация разъединенных, естественно вызывает в разъединенных желание соединиться для того, чтобы сначала противодействовать насилию, а потом и совершать его. Славянским народностям естественно, испытывая на себе зло соединения австрийского, русского, германского, турецкого государств, желать для противодействия этому злу, сложиться в свое соединение, но новое соединение это, если только состоится, неизбежно будет вовлечено точно в такую же деятельность не только борьбы с другими единениями, но и в подавление и эксплуатацию более слабых соединений и отдельных личностей.
       Да, в единении и смысл, и цель, и благо человеческой жизни, но цель и благо это достигаются только тогда, когда это единение всего человечества во имя основы, общей всему человечеству, но не единение малых или больших частей человечества во имя ограниченных, частных целей. Будь это единение семьи, шайки грабителей, общины или государства, народности или "священный союз" государств, такие соединения не только не содействуют, но более всего препятствуют истинному прогрессу человечества. И только для того, чтобы сознательно служить истинному прогрессу, я, по крайней мере, так думаю, должно не содействовать всем таким частным соединениям, а всегда противодействовать им. Единение есть ключ, освобождающий людей от зла. Но для того, чтобы ключ этот исполнил свое назначение, нужно, чтобы он был продвинут до конца, до того места, где он отворяет, а не ломается сам и не ломает замок. Так и единение для того, чтобы оно могло произвести свойственные ему благодетельные последствия, оно должно иметь целью единение всех людей, во имя общего всем людям, одинаково признаваемого всеми начала. А таким единением может быть только единение, основанное на той религиозной основе жизни, которая одна соединяет людей и, к несчастью, признается ненужной, отжившей большинством людей, в наше время руководящим народами.
       Мне скажут: мы признаем и эту религиозную основу, но не отрицаем и основы единения племенной, народной, государственной. Но дело в том, что одно исключает другое. Если признано целью жизни человечества единение всемирное, религиозное, то это самое признание отрицает всякие другие основы единения и наоборот, признание основой единения начала племенного, народного, патриотическо-государственного неизбежно отрицает религиозное начало, как действительную основу жизни.
       Думаю, почти уверен, что эти высказанные мною мысли будут признанны неприложимыми и неправильными, но я счел своим долгом вполне откровенно высказать их тем людям, которые, несмотря на мое отрицание племенного и народного патриотизма, все-таки более близки мне, чем люди других народов. Скажу более, откинув соображения о том, что по этим словам моим меня могут уличить в непоследовательности и противоречии самому себе, скажу, что особенно побудила меня высказать то, что я высказал, моя вера в то, что та основа всеобщего религиозного единения, которая одна может, все более и более соединяя людей, ,вести их к свойственному им благу, что эта основа будет принята прежде всех других народов христианского мира народами именно славянского племени.

Отрывки и разные мысли (1828 – 1850 е годы)

Warning: include(): http:// wrapper is disabled in the server configuration by allow_url_include=0 in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(http://ref.zeyn.ru/size.txt): failed to open stream: no suitable wrapper could be found in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(): Failed opening 'http://ref.zeyn.ru/size.txt' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php:/usr/share/pear') in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

ОБ АРХИТЕКТУРЕ[1]

Вы находите, по вашим словам, какую-то особенную связь между духом египетской архитектуры и духом архитектуры немецкой, которую обыкновенно называют готической, и вы спрашиваете меня, откуда эта связь, т.е. что может быть общего между пирамидою фараона и стрельчатым сводом, между каирским обелиском и шпилем западноевропейского храма? Действительно, как ни удалены друг от друга эти две фазы развития искусства промежутком более, чем в тридцать веков, между ними есть разительное сходство, и я не удивляюсь, что Вам пришло на ум это любопытное сближение, так как оно до известной степени неизбежно вытекает из той точки зрения, с которой мы с вами условились рассматривать историю человечества. И прежде всего, прошу вас, обратите внимание на эту геометрическую фигуру - треугольник, - которая в равной мере присуща и тому, и другому стилю, и так хорошо выражает оба. Это относится к их пластической природе, к их внешней форме. Заметьте, далее, общий опять-таки обоим характер бесполезности или, если хотите, простой монументальности.

Именно в нем, по-моему, - их глубочайшая идея, то, что в основе составляет их общий дух. Но вот что особенно любопытно: сопоставьте вертикальную линию, характерную для этих построек, с горизонтальной, лежащей в основе эллинского зодчества, - и вы тем самым вполне определите все разнообразные архитектурные направления всех времен и всех стран. И эта глубокая антитеза сразу укажет вам отличительную черту всякой эпохи и всякой страны, где только она обнаруживается. В греческом стиле, как и во всех более или менее приближающихся к нему, вы найдете чувство оседлости, домовитости, привязанность к земле и ее утехам; в египетском и готическом - монументальность, мысль, порыв к небу и его блаженству; греческий стиль со всеми производными от него оказывается выражением материальных потребностей человека, вторые два - выражением его нравственных устремлений; другими словами, пирамидальная архитектура является чем-то освященным, небесным, горизонтальная же - человечным и земным. Скажите, не воплощается ли здесь вся история человеческой мысли, сначала устремленной к небу в своем природном целомудрии, потом, в период своего растления, пресмыкавшейся во прахе, и, наконец, снова вознесенной к небу всесильной десницей Спасителя мира!

Надо заметить, что архитектура, еще ныне существующая на берегах Нила, без сомнения, старейшая в мире. Есть, правда, древность еще более отдаленная, но не для искусства. Так, циклопические постройки, и в том числе индийские, наиболее обширные в этом роде, представляют собой лишь первые проблески идеи искусства, а не произведения искусства в собственном смысле слова, поэтому с полным правом можно утверждать, что египетские памятники содержат в себе первообразы архитектонической красоты и первые элементы искусства вообще. Таким образом, египетское искусство и готика действительно стоят на обоих концах пути, пройденного человечеством, и в этом тождестве его начальной идеи с той, которая определяет его конечные судьбы, нельзя не видеть дивный круг, объемлющий все протекшие, а может быть, и все грядущие времена.

Но среди разнообразных форм, которые постепенно принимало искусство, есть одна, заслуживающая с нашей точки зрения особенного внимания, именно готическая башня, высокое создание строгого и вдумчивого северного христианства, как бы целиком воплотившее в себе основной принцип христианства. Достаточно будет немногих слов, чтобы объяснить вам ее значимость в области искусства. Вы знаете, как прозрачная атмосфера полуденных стран, их чистое небо и даже их бесцветная растительность способствуют рельефности очертаний греческих и римских памятников. Прибавьте сюда этот рой прелестных воспоминаний, которые витают и группируются вокруг них и окружают их таким ореолом и столькими иллюзиями, - и вы получите все элементы, составляющие их поэзию. Но готическая башня, не имеющая другой истории, кроме темного предания, которое старая бабушка рассказывает внучкам у камелька, такая одинокая и печальная, ничего не заимствующая от окружающего, - откуда ее поэзия? Вокруг нее - только лачуги да облака, ничего больше. Все ее очарование, значит, в ней самой. Это мнится, - сильная и прекрасная мысль, одиноко рвущаяся к небесам; не обыкновенная земная идея, а чудесное откровение, без причины и земных корней, увлекающее нас из этого мира и переносящее в лучший мир.

Наконец, вот черта, которая окончательно выразит нашу мысль. Колоссы Нила, так же как и западные храмы, кажутся нам сначала простыми украшениями. Невольно спрашиваешь себя: к чему они? Но, присмотревшись ближе, вы заметите, что совершенно так же обстоит дело и с красотами природы. В самом деле: вид звездного небосвода, бурного океана, цепи гор, покрытых вечными льдами, африканская пальма, качающаяся в пустыне, английский дуб, отражающийся в озере, - все наиболее величественные картины природы, как и изящнейшие ее произведения, точно так же сначала не будят в уме никакой мысли о пользе, вызывают в первую минуту лишь совершенно бескорыстные мысли; между тем в них есть полезность, но на первый взгляд она не видна и только позднее открывается по размышлении. Так и обелиск, не дающий даже достаточно тени, чтобы на минуту укрыть вас от зноя почти тропического солнца, не служит ни к чему, но заставляет вас поднять взор к небу; так великий храм христианского мира, когда в час сумерек вы блуждаете под его огромными сводами, и глубокие тени уже наполнили весь неф, а стекла купола еще горят последними лучами заходящего солнца, более удивляет вас, чем чарует своими непостижимыми размерами; но эти размеры показывают вам, что человеческому творению было дано однажды для прославления Бога возвыситься до величия самой природы[1]. Наконец, когда теплым летним вечером, идя по долине Рейна, вы приближаетесь к одному из этих старинных средневековых городов, смиренно простершихся у подножья своего колоссального собора, и диск луны в тумане реет над верхушкой гиганта, - зачем этот гигант перед вами? Но, может быть, он навеет на вас какое-нибудь благочестивое и глубокое мечтание; может быть, вы с новым пылом падете ниц перед Богом этой могучей поэзии; может быть, наконец, светозарный луч, исходящий от вершины памятника, пронижет окружающий вас мрак и, осветив внезапна путь, вами пройденный, изгладит темный след былых ошибок и заблуждений! Вот почему стоит перед вами этот гигант.

А после этого идите в Пестум и опять ждите впечатлений. Вот что с вами случится: вся изнеженность, все соблазны языческого мира, приняв самые обольстительные формы, внезапно встанут толпой вокруг вас и опутают вас своей фантастической сетью; все воспоминания о ваших безумнейших утехах, о самых пламенных ваших порывах проснутся в ваших чувствах, и тогда, забыв ваши искреннейшие верования и задушевнейшие убеждения, вы вопреки собственной воле будете всеми фибрами вашего земного существа поклоняться тем нечистым силам, которым так долго в опьянении своего тела и души курил фимиам человек. Ибо и прекраснейший из греческих храмов не говорит нам о небе; приятное чувство, которое внушают нам его прекрасные пропорции, имеет целью лишь заставить нас полнее вкушать земные наслаждения; храмы древних представляли собой в сущности не что иное, как прекрасные жилища, которые они строили для своих героев, ставших богами, тогда как наши церкви являются настоящими религиозными памятниками. И потому лично я испытал, признаюсь, в тысячу раз больше восторга у подножья Страсбургского собора, нежели пред Пантеоном или даже внутри Колизея, этого внушительного свидетеля двух величайших слав человечества: владычества Рима и рождения христианства. Госпожа де Сталь сказала как-то о музыке, что она одна отличается прекрасной бесполезностью и что именно поэтому она глубоко нас волнует[2]. Вот наша мысль, выраженная на языке гения; мы только проследили в другой области тот же принцип. В общем несомненно, что красота и добро исходят из одного источника и подчиняются одному и тому же закону, что они являются таковыми лишь в силу своей бескорыстности, что, наконец, история искусства - не что иное, как символическая история человечества[3].

1. ...как и во всем, выше сказанном, бесполезность есть безличность, и именно потому добро и красота связываются и сливаются в самой абсолютной и самой обширной идее нравственности[4].

2. Нет иного права, кроме права давности[5]. В порядке нравственном, как и в природе, не совершается ныне ничего такого, что не совершалось вчера. Связь, соединяющая явления нравственного порядка, та же, какая соединяет явления физические - непрерывность, преемственность[6]. Ничего нового, никогда.

3. Есть ли это закон моего ума, или закон вселенной, я этого не знаю и мне это не важно; я знаю только одно: что вне этого круга я ничего представить себе не могу. Как могу я в эту минуту иметь право, которого не имел в предшествующее мгновение? Я могу, конечно, приобрести новое право, но речь идет не об этом праве, а о праве приобрести право, о праве первичном, о праве, которое дает право.

4. Итак, метафизика права состоит не в том, чтобы доказать, кому принадлежит то или иное право, но именно в том, чтобы показать, в чем заключается то или иное право по самой природе вещей.

5. Если бы, например, родился человек с очевидным превосходством над всеми себе подобными, это дало ему естественное право на превосходство. Но так как все люди рождаются с одинаковыми способностями, то естественного права не может быть ни для кого. Однако раз человек создан таковым, в течение своей жизни он может приобрести истинное превосходство над другими людьми, - право авторитета по необходимости пребывает в руках некоторых из нас; создать его нельзя, все, что можно сделать - это засвидетельствовать его. Но право это принадлежит не той личности, которая случайно им облечена; оно заключается в подлинной мощи, которой обладает это лицо. Сомневаться в этом праве - то же самое, что сомневаться в силе, которая придает тяжесть телам, которая удерживает солнце, которая заставляет вращаться землю[7].

6. Таково начало, на котором зиждется всякая власть в обществе, но оно, конечно, вопреки обычному представлению, не в каком-то молчаливом или определенно выраженном договоре, каковой, разумеется, мог быть заключен только после того, как общество было вполне организовано[8].

7. Владение вещественной собственностью также не имеет иного основания. Что делает тот, кто оспаривает право собственности кого-либо, на что-либо? Доказывает, что он не обладает им за минуту до этого, вот и все.

8. Если бы уметь подняться до первого звена той цепи, которую держит Юпитер, то можно достичь начала всего, - как права, так и всего остального[9]. А пока что признаем, что в этом мире прошедшее создает настоящее; поэтому начало и причину всякого явления следует искать во времени; вне времени - ничего.

9. Наконец, право может даровать лишь свободу действовать согласно общему закону вселенной, поэтому основным является право самосохранения. Ведь общий закон всецело заключен в непрерывности, устойчивости, сущего; непрерывность механическая, непрерывность жизненная, непрерывность интеллектуальная, непрерывность нравственная - все виды существования в мире. В ясной идее этого существования заключается правило всякого нравственного действия, как в ясной идее жизни физической заключен подлинный закон физического мира[10].

10. В разуме человеческом есть нечто столь необходимое, что если от него нечто отнять, не будет и разума. При помощи этого нечто разум начинает познавать на опыте: всякая его последующая деятельность не что иное, как последствие этого первого действия.

11. Это нечто - известные понятия, которые являются как бы орудиями разумения. Их называют свойствами души. Но что такое свойства души? Есть ли в уме человеческом что-либо иное, кроме идей, еще раз идей и всегда только идей? Не является ли ум человеческий чем-то иным, нежели совокупностью идеи? И как может в нем зародиться идея иначе, чем вытекая из другой идеи? Странная фантазия! Пытаться источник наших идей свести к опыту, эмпирии[11]. Мы не сохраняем воспоминания о первых годах нашей жизни, - как же вы хотите проследить человеческую мысль до ее зарождения? Это невозможно. Раз мы сами не являемся свидетелями того, что происходит и нас с самого начала, кто может быть этим свидетелем? Для того, чтобы наблюдающий за ребенком умозрительный философ мог понять то, что происходит в этом детском мозгу, он должен был бы одновременно быть и философом и ребенком или же сохранить воспоминания о том, что происходило в его собственном мозгу в то время. Да и зачем все это? Изучайте уж тогда зародыш в утробе матери, - жизнь начинается там, а не при свете дня.

12. Вы спрашиваете: когда в человеческом существе появляется разум? Что я знаю об этом? Я знаю только то, что ни в одном возрасте своей жизни человек не имел бы разумения больше, чем в период утробной жизни, если бы оно не было дано ему извне.

13. Всякая система психологическая, идеологическая, антропологическая и т.д. не хочет знать ничего, кроме отдельного человека, индивидуума, одного среди себе подобных, но физиология, естественная история - это еще не философия. Философия знает только человека как произведение самого человека в последовательности времен[12].

14. Тщеславие порождает дурака, надменность - злобу. Один и тот же человек будет глуп или жесток в зависимости от того, владеет ли им тщеславие или надменность. Переждите минуту, приступ прошел, вот он опять рассудителен и добр.

15. Большей частью люди представляются нам не такими, каковы они на самом деле, а такими, какими мы их создаем сами. Это потому, что мы всегда принимаем в расчет их тщеславие или их надменность. Но тем более мы должны пенять на себя за все свои неудачи в отношениях с себе подобными.

16. Внимательно приглядываясь к самому себе, понимаешь, что был то глуп до неузнаваемости, то зол до самобоязни, а иногда добр и мудр, так что хочется пасть ниц перед самим собой. И все это почему? Потому что бываешь то тщеславен, то надменен, а иногда ни тем, ни другим. Быть может, человек никогда не бывает одновременно тщеславен и надменен, я этого не знаю; если бы он дошел до такого состояния, он стал бы и глуп и жесток, и тогда он уже не мог бы вернуться к подлинному своему душевному строю, ибо в его душе не осталось бы ничего, что послужило бы к его просветлению, - ни сердца, ни разума.

17. Человек, находящийся в таких условиях, что его тщеславие беспрестанно возбуждено, а надменность беспрестанно задета, никогда, даже во сне, не будет тем, что он есть на самом деле; во все минуты своей жизни од будет таким, каким создало его роковое стечение обстоятельств, в которые он попал. Так и создаются эти неприступные натуры, столь тягостные для других, сами столь несчастные. Их нередко встречаешь в обществе; часто это люди неплохие, иногда даже достойные, но загубленные своей несчастной звездой и малодушием, не позволяющим им избавиться от власти обстоятельств. Их ненавидят, их надо пожалеть.

18. Положение наиболее, по-моему, благоприятное для умиротворения страстей, для полного обладания нашими способностями - это сознательное подчинение, добровольно приносимое авторитету вполне законному[13]. Для множества людей, например, самое желательное - это находиться под воздействием человека, суждения и характер которого они научились уважать; для того, чтобы быть счастливым, им нужно только уметь подчинить себя тому, чтобы проводить жизнь под сенью чужого разума. Однако именно этого они не хотят; лучше быть несчастными, чем подчиненными; таково большинство людей.

19. Следует ли рассматривать вдохновение как явление настолько сверхъестественное, что оно уничтожило бы обычный ход природы? Нисколько. Достаточно рассматривать его как следствие прямого действия неизвестного начала на силы природы нравственной, соразмерно которой эти силы получают несравнимо более значительное напряжение, чем то, которое они имели бы в их данном состоянии.

20. Только бы понимали, что это возвышение могущества ума исходит не от создания, а от создателя; что оно согласуется с одним общим планом[14]; что оно оказывается действием не личным, по относится к действию всеобщему, как и всякая божественная эманация: остались бы совершенно православными и, сверх того, имели бы то преимущество над крайним догматиком, что лучше него постигли бы предмет его веры. Таким образом, знание, полученное в откровении, является не чем иным, как знанием высшим по сравнению с тем, которое приобретается обычным разумом; по никак не знанием сверхъестественным.

21. Являясь человеческому уму, Бог не полностью себя обнаруживает: никто не видел лика Отца[15]. Следовательно, данный порядок не нарушен: поразительное увеличение природных сил, и более ничего, Первоначально сообщенный им толчок и следующий раз возобновлен той же рукой, которая его придала ему прежде. Где же чудо?

22. Впрочем, хорошо ли известны все способы познания, которыми владеет душа? Известны ли все сочетания, все возможные проявления ее свойств? Почему в некоторые эпохи при особых стечениях обстоятельств в природе человека не могли бы развиться или пробудиться новые силы, новые способности? А в другое время угаснуть из-за недостатка пищи или упражнения? В следующий раз появиться вновь, - и всегда согласно плану, начертанному провидением? И опять, где же чудо? Наконец, если в человеке есть нечто, именуемое свободной волей, нет сомнения в том, что она должна иметь некую аналогию, некое тождество с высшей волей, являющейся также могуществом свободы, не больше и не меньше. И как же тогда узнать, сколько эта воля человека может получить силы, энергии, обширности, когда она встретится с другой волей, с ней соединится и в ней потеряется?

23[16]. Иностранца, попавшего в Англию без подготовки, без предупреждения, неприятно поражает механизм той промышленной машины, которая составляет внешнюю жизнь англичан. Не с кем обменяться мыслью. Движение невероятное[17], вот все, что он находит, но ничего такого, что вызвало бы его сочувствие. И происходит это потому, что в Англии проявляет себя одна лишь деятельная мысль; но размышления, но мысль спокойная хранится в тайниках души или тесных семейных отношениях; здесь и нужно их искать. Однако если вы и получите доступ к этому сокровенному, вас, вероятно, еще раз оттолкнет та странная смесь сдержанности и эксцентричности, которая составляет отличительную черту английского характера и которая так легко может сбить с толку вновь прибывшего путешественника. Но зато, если вы будете приняты у семейного очага старой Англии, на вас прольется множество тихих радостей и симпатий, которые вознаградят вас за скуку первого приема, а если вам когда-нибудь удастся среди английской семьи, в красивом загородном доме, на зеленой лужайке с великолепными дубами и буками произнести слово home[2] так, как его произносит коренной житель Англии, я не знаю, ко думаю, что вы не пожалеете об утраченных воспоминаниях о вашей стране, хотя бы эта страна и была любезная Россия.

23-а. В Германии вечно плавают по безбрежному океану абстракции; в нем немец чувствует себя более дома, более по себе, чем на суше; поэтому невоздержанность мысли доходит там до крайности. Это очень понятно. Что задержит полет чистой мысли, бестелесной, ни к чему не примененной? Где здесь опасность? Когда мысль хочет воплотиться в жизни, хочет осуществиться на практике, когда с тех высот, где она парила, она опускается к положительной действительности, ей недостаточны и беспредельные пространства вселенной. Уносясь за пределы всего реального, она стремится все больше и дальше, и нет оснований ей остановиться[18].

24. Однако надо признать, что в этих беспредельных странствиях души - наслаждение чрезвычайное. И я думаю, что только при этом забвении действительности, при этом пренебрежении к ней душа может осуществить весь тот порыв, к которому способна, и в конечном итоге достигнуть высшего познания, доступного ей в том отрезке бытия, который она принуждена провести на земле[19].

25. Слово! Что же такое слово? Взгляните на кормчего; он ведет корабль среди подводных камней, по воле своей вертит им как плывущим по воде куском дерева; это делают несколько слов, которые он время от времени произносит. Таково слово. Взгляните на поле битвы, где сто батальонов разом приходят в движение и устремляются на врага; это делает один знак, один жест генерала. Снова слово. Вообразите этот голос, еще более могучий, раздающийся во всей беспредельности природы более отчетливо, чем какой бы то ни было голос человеческий может это сделать в замкнутом пространстве. И именно этот голос есть Слово совершенное. Слово, следовательно, является голосом действенным, голосом творящим[20].

26[21]. Воображают, что пророчества Св. Писания являются не более, чем простыми предсказаниями, предвещающими будущее, только и всего. Серьезное заблуждение. Это наставления, - наставления, относящиеся ко всем временам, существенные части учения, как и все остальное.

27. Дух Святой, говоря устами своих пророков, не переделывал человеческой природы. Следовательно, сердце человека было сотворено однажды таким образом, что он может предчувствовать будущее лишь выводя его из известных настоящего и прошедшего: сердце человека, разумное по природе и действующее своей собственной властью, не может поступать иначе, если не перестанет быть тем, чем оно является. Именно эту суровую связь будущего с прошлым и настоящим, скрытую от большинства людей, дано было узреть провидцам Израиля, я хочу сказать, более ясно, чем остальным смертным людям. И поскольку связь была постоянной, необходимой и абсолютной, то естественно, что и сегодня она является такой же; такой же она будет и завтра, и всегда; совершенно одинаковые обстоятельства, положения приводят во все времена к совершенно одинаковым результатам. Следовательно, поучение пророка принадлежит всем временам, всем местностям, лишь бы только его умели соответствующим образом применить.

28. Не легко, конечно, постичь эту строгую схожесть эпох. Глубокое чувство, внутреннее сознание путей Божьих, происходящее от беспредельной покорности проявлениям Его высшей воли, одни только могут ее обнаружить. То же верховное начало, которое создает дар пророчества, дает также и понимание пророчества. Пророк и его истолкователь в умственной иерархии расположены на одной линии. Пророком является тот, кто в совершенстве понимает пророка.

29. Думали, например, отнести великие предвидения Апокалипсиса к определенным временным эпохам: глупая затея. Мысль Апокалипсиса - не что иное, как необъятный урок, безусловно применимый к каждому мгновению бесконечного времени, ко всему тому, что изо дня в день происходит вокруг нас. Ежедневно слышатся раздающиеся оттуда ужасные голоса; ежедневно мы видим страшные чудовища, которые оттуда показываются; мы постоянно свидетели скрежета машины мира, который в нем совершается. Словом, ежедневная, вечная, всемирная драма - вот чем является прекрасная поэма Св. Иоанна[22]: и развязка этой драмы не такова, как в драмах, порожденных нашим воображением, но, согласно закону бесконечного, она продолжается вечно и начинается вместе с началом действия.

30. Мечтатели, толковавшие Апокалипсис, действовали по призванию. Все безумства, повод к которым дала священная книга, никогда не были напрасными, все они объяснимы. Например, милленарии[23] положительно были нужны: без милленариев не было бы крестовых походов. Крестовые же походы в любом случае были необходимы. Во-первых, без них не могло бы образоваться новое общество. Далее, без этого поучительного деяния человеческому разуму недоставало бы величайшего примера возможного воодушевления религиозным чувством и не было бы истинной меры для великого двигателя всех дел на этом свете. Наконец, без этого грядущие поколения не имели бы воспоминания великого, необходимого, исполненного поучения и удивительно плодотворных мыслей[24].

31. "Он человек здравомыслящий, - говорите вы, - но, как и все, гонится за счастьем, поэтому так и суетится". Посмотрим, что же прежде всего нужно для счастья? Не нужно ли быть довольным собою и всем на свете? Но я вас спрашиваю, не одному ли только глупцу это доступно? Прекрасное средство, по-моему, отвратить людей от жажды счастья - это доказать им, что счастливы могут быть только глупцы[25].

31-а. Без сомнения, счастье, к которому стремится большинство людей, невозможно без тупого довольства собой и всеми. Чтобы достигнуть этого счастья, люди добиваются богатства, почестей, славы. Но после того, как все это будет приобретено, не нужно ли еще считать себя самым умным и самым совершенным из людей и быть довольным всем происходящим вокруг себя? Без этого какое счастье? Как ни представлять себе блаженство на земле, для полноты этого блаженства всегда нужно глупое самодовольство, еще более глупое равнодушие ко всему окружающему. Древние хорошо это знали. Более откровенные, более наивные, чем мы, они не имели иной морали, чем та. Что такое их мудрец? Надменный глупец, восхищающийся самим собой, нечувствительный к тому, что происходит вокруг него. В этом отношении нет разницы между Эпикуром и Зеноном[26]. Таков самый совершенный идеал высшей мудрости, который сумел создать себе человек. Какая бездна между этой философией, вялой, неподвижной, иссушающей, и той, которая нам говорит: ищите царствия небесного и все остальное приложится вам[27]. И, однако, что же может быть проще поучения, содержащегося в этих прекрасных словах Спасителя? Не ищите, говорил он, блага для самих себя, ищите его для других, - оно неминуемо к вам придет, даже если вы не будете об этом заботиться: не содержится ли ваше личное счастье в счастье общем?

32. Прочь себялюбие, прочь эгоизм. Они-то и убивают счастье. Жить для других значит жить для себя. Доброжелательность, бесконечная любовь к себе подобным - вот, поверьте мне, истинное блаженство; иного нет.

33. Не есть ли все движение вещества результат звуковых и гармонических колебаний, воздушного флюида или какого-либо иного подобного флюида, еще более тонкого, более эфирного, который проникает в самые плотные тела и действует непосредственно на составляющие их элементарные молекулы?

34. Для нас звук - это нечто, действующее на наш орган слуха. Но почему не может он быть, по своему гармоническому действию, началом или причиной бесчисленного множества изменений и преобразований вещества, законы и причины которых нам ныне неизвестны?

35. Колебания воздуха - вот что на самом деле звук. Но может ли воздух колебаться, не воздействуя известным образом на окружающие его тела? Впрочем, противное уже доказано.

36. Несомненно, воздух находится в постоянном движении. Почему же, например, этим непрерывным движением воздухообразной природы не могут быть вызваны некоторые из необъяснимых явлений природы органической, происходящие внутри тел, как то: восходящее движение соков в растениях, кровообращение в животных и т.д., явлений, находящихся так или иначе в противоречии с известными нам законами природы, а именно с законом всеобщего тяготения? Я, например, не вижу, почему не могли бы в результате этого движения создаваться известные созвучия между частицами мозгового вещества, волокнами и пр., находящимися между собой в определенных гармонических отношениях, будь то в одном и том же существе или в разных, и почему не могут эти созвучия привести к некоторым действиям, которые нас удивляют? Если волнообразное движение воздуха может вызывать колебания струны, натянутой в созвучии с другой струной, почему, я вас спрашиваю, нерв не может испытать тех же колебаний и по той же причине?

37. Конечно, все это пока только вопросы: но согласитесь, что если бы на эти вопросы были ответы, какие огромные возможности применения открылись бы тогда для науки о числах и как была бы расширена область математической достоверности[28]!

38. Существует ли бесконечность пространства, я не знаю, но знаю, что существует бесконечность времени, что эта бесконечность, эта неизменяемая длительность, эта беспредельная преемственность всего и есть сама жизнь или совершенное существование[29]. И прежде всего: конечное множественно, бесконечное - нет. Идея множественности сливается в моем уме с идеей уничтожения; идея единства - с идеей вечности. Итак, уничтожение для меня есть зло, вечность - добро, зло стремится только к уничтожению, благо - только к сохранению; следовательно, вечность, благо, жизнь - это одно и то же.

Я называю это двумя конечными идеями человеческого разума, ибо они находятся на двух концах той черты, которая является его мерилом. Все другие идеи человека заключаются в этих идеях или связываются с ними, так что разум человека не может знать ничего такого, с чем не была бы связана идея уничтожения или идея сохранения. Будучи основой всех наших суждений, и не только суждений но и всех наших чувств, эти рамки, в пределах которых происходит все движение нашего разума, являются, бессознательно для нас, законом нашего мышления. Заметьте, что даже идеи числовые, как ни кажутся они чуждыми этим понятиям, все же не выступают за их пределы, ибо идеи числовые - это идеи деления и сложения: делить значит уничтожать, складывать значит производить.

Мысль нравственная особенно, на мой взгляд, не может иметь иной основы, кроме этой. Всякая идея совершенства, красоты, гармонии, добродетели, любви есть только видоизменение идеи сохранения; всякая идея несовершенства, безобразия, раздора, порока, ненависти, есть видоизменение идеи уничтожения. Мы не можем представить себе ничего доброго или прекрасного, не приписывая ему в то же время длительности, непрерывности, устойчивости, или представить себе зло, безобразие, не соединяя их с идеей неустойчивости, прерывности, уничтожения, Таким образом, наш ум постоянно пребывает между мыслью о жизни и смерти, и, действительно, лишь эти две мысли управляют им.

Следует заметить, что чувство самосохранения совершенно не входит в эти элементарные понятия нашего разума. Начало самосохранения есть начало мира животного, совершенно отличное от начала нравственного[30]. Следовало их объединить, чтобы создать совершенную жизнь; именно это и сделала христианская философия, внеся идею вечного спасения, как блага совершенного.

39. Предположим, что исторический факт утверждения христианства будет объяснен самым естественным образом, подобно, например, развитию иудаизма под влиянием его смешения с восточной философией и философией греческой, ... спрашивается, в чем здесь доказательство, опровергающее откровение? Когда же Спаситель утверждал, что Отец открылся ему в явлении необычном и внезапном, в каком сам он, например, впоследствии явился апостолу Павлу[31]? И не сказано ли нам, что он слушался и вопрошал учителей, и еще что ребенок возрастал и укреплялся духом[32]?

40. Есть историческая правда факта, есть историческая правда смысла: в истории есть анализ, но есть там и синтез; я бы даже сказал, что в истории есть a priori не в меньшей степени, чем a posteriori[33].

41. Без всякого сомнения наиболее истинным в истории является не то, что она повествует, а то, что она мыслит, что она воображает, что она измышляет. В этом смысле поэтические представления могут быть ближе к истине, чем самый добросовестный рассказ, точно так же как чистое рассуждение часто достовернее опыта. Связь между событиями можно себе только представить, в хронике ее не отыщешь: здесь бесполезны заключения чисто рассудочные, ибо рассудок, в конце концов, не может овладеть прошлым, всецело являющимся достоянием воображения и поэзии. К тому же, очевидец очень часто, а может быть и никогда, не видит событие таким, каким оно было, и по истечении веков глубокий мыслитель представляет себе исторические события вернее, чем современник, в них участвовавший. Что должен был для этого проделать мыслитель? Он исходил из принципа, стоящего вне течений исторических событий, т.е. из принципа априорного. Вот измышление и вместе с тем высшая историческая правда. Можно сказать, что этой правды нет в самой истории, но что она внесена в нее мыслью. Такова правда, которую мы находим у Нибура, у Гизо[34] и др.

42. После того, как много рассказано, остается еще разгадывать. Тогда множественность событий, хаос фактов исчезает, подчиняясь рассуждению; на место рассказа появляется аргумент, силлогизм и, в конце концов, нравственный закон времен.

42-а. История нашей страны, например, рассказана недостаточно; из этого, однако, не следует, что ее нельзя разгадать. Мысль более сильная, более проникновенная, чем мысль Карамзина, когда-нибудь это сделает. Русский народ тогда узнает, что он такое, или, вернее, то, чего в нем нет. Он принимает себя теперь за такой же народ, как и другие; тогда, я уверен, он с ужасом убедится в своем нравственном ничтожестве; он узнает, что провидение пока еще давало ему жизнь лишь для того, чтобы иметь в его лице динамическую силу в мире, и пока еще не для того, чтобы проявить себя сознательно. Тогда мы поймем, что имеем вес на земле, но еще не действовали. Подобно тому, как народы, образовавшие новое общество, были сначала призваны на мировую арену как материальная сила и заняли свое место в порядке сознательном лишь после того, как подчинились игу его закона, точно так же и мы в настоящее время представляем только силу физическую; силой нравственной мы станем тогда, когда совершим то же, что совершили они. Но когда это будет[35]?

43. Неверующий, на мой взгляд, уподобляется неуклюжему циркачу на канате, который, стоя на одной ноге, неловко ищет равновесие другой. Но и плохой циркач требует оплаты за свои штуки. А тот другой циркач, что получит он за свой труд? Насколько я знаю, ничего кроме утомления. Когда видишь, как он балансирует, за него становится страшно; хочется протянуть ему руку и сказать; слезай, приятель, иначе ты сломишь себе шею.

44. "Many are poets, that have never penn's[3]", - сказал Байрон[36]. Но что бы он ни говорил, одна только мысль не создает поэта, он должен еще уметь ее выразить, ибо поэтическая мысль не полна, пока она не облечена в слово. Поэтическое вдохновение, на мой взгляд, есть столько же вдохновение слова, сколько вдохновение идеи. Мысль безмолвна, мысль бесплотна, между тем вся поэзия есть плоть, хотя бы, как в настоящее время, она лишь рассуждала. Нельзя быть поэтом в прозе. Все великие прозаики, которых причисляют к поэтам - Фенелон, Бюффон, Руссо[37], - не обладали, по-моему, ни малейшим даром поэтического творчества. Вещественный элемент этого дара ее обусловливает. Я требую от поэта, чтобы он потряс мои нервы точно так же, как и мою душу.

45. Поэзия дана нам для того, чтобы слить физический мир с умственным и чтобы прельстить ум этим слиянием. Музыка была призвана к тому же и она предшествовала поэзии, но она одна была бы не в силах осуществить это действие: ей сопротивлялся бы ум. Необходимо было обмануть ум; так возникла поэзия.

45-а. Правы те, кто в умозрении опираются на закон противоречий: это, без сомнения, величайший закон, но по отношению к Богу он не более применим, чем любой другой закон, созданный ограниченным разумом человека; сущность Бога в том и состоит, что в его всемогуществе исчезает всякое противоречие, и невозможное нам - возможно ему.

46. Когда разум один стремится познать Бога, он создает себе Бога своими руками, не пытаясь постигнуть Бога сущего. Поэтому, если бы Бог не открыл себя людям, человек знал бы только того Бога, который есть дело рук человеческих.

Но говорят: итак, Он открыл себя человеку во всей полноте своей? Отнюдь нет. Он явил себя настолько, насколько это было необходимо для того, чтобы человек мог искать Его в этой жизни и найти Его в иной - вот и все.

47. Что такое ангелы? Разумные существа, превосходящие разумную сущность человека и недоступные нашему чувству. Почему бы им не быть? Мне кажется, дело тут не в сомнении, а в неизвестности. В книге Бытия не упоминается о сотворении ангелов, но она касается не возникновения всех вообще вещей, а только того, что относится к человеку. Это и есть, по-моему, одна из черт, всего более отличающих ее от всех известных космогоний; одно из важнейших доказательств истинности того происхождения, которое ей приписывают. В ней говорится именно только то, что необходимо было сказать: не напоминает ли это физический закон наименьшего действия? Немало встречается ангелов в дальнейшем в Библии: но это язык того времени. Бог может говорить с человеком только на языке человека; нас не должно удивлять, что он хочет, чтобы человек понял его, когда он снисходит, обращается к нему.

Но вера в ангелов не должна на этом основываться, иначе каждое слово священной книги становилось бы догматом.

48. Итак, является ли верой учение об ангелах? Безусловно, нет. Более того, может ли человек, созданный по образу Божьему, законно признать существа более высокого порядка, чем он сам? Сомневаюсь в этом. Иисус не был ангелом, но он был Богом и человеком одновременно. Думаю, поэтому позволено усомниться в том, что между умственной природой человека и умственной природой Бога имеется некая промежуточная природа. Однако исключительно верным является то, что во все времена толпа, так же как и наиболее глубокие умы, была склонна допускать свойства более совершенные, чем наши собственные свойства. Вполне можно не придавать значения этому верованию, но отвергать его как грубое суеверие кажется мне суеверием еще грубейшим[38].

49. Сведенборг был, человеком глубокомысленным. Но только он был неправ, создав эзотерическое учение[39]: это лишь уменьшило действие, которое его труды произвели бы сами по себе. Но что касается его короткого знакомства с небесными силами, то тут удивляться нечему. Я удивился бы гораздо больше, если, при том, как устроен его ум, он не был бы с ними накоротке.

50. Вы часто слышали, что сон есть подобие смерти; это совершенно неверно. Я нахожу, что именно сон скорее есть настоящая смерть, а то, что называется смертью, быть может, и есть жизнь? Во сне жизнь моего Я прерывается, в смерти этого нет; ибо, если бы при этом перестало существовать мое Я, наступило бы уничтожение. Из могилы нет возвращения, но после сна мы возвращаемся к своему Я. Но скажите, жизнь ли это, когда нет мысли о том, что живешь, хотя бы в течение данного мгновения[40]?

51. Дело в том, что в сущности настоящая смерть содержится и в самой жизни. Мы бываем мертвы, совершенно мертвы половину нашей жизни без преувеличения, без иносказания, но в буквальном, истинном смысле слова мертвы. Тысячу раз в день, если вы внимательно посмотрите на самих себя, вы увидите, что за мгновение перед тем в вас было не больше жизни, чем до вашего рождения; что в вас не было ни малейшего сознания своих поступков, ни даже ощущения своего существования. Где же тут была жизнь? Жизнь дерева, в лучшем случае жизнь зоофита[41], даже не жизнь одушевленного существа и уж, конечно, не жизнь существа разумного.

52. Жизнь то и дело ускользает от нас, затем она возвращается, но было бы неверным утверждать, что мы живем непрерывно. Жизнь разумная прерывается всякий раз, когда теряется сознание. Чем больше таких минут забвения, тем меньше жизни сознательной, а если нет ничего, кроме таких минут, это и есть смерть. Чтобы умереть таким образом, не нужно уходить из этой жизни, а другой смерти, конечно, нет. Смерть в жизни - только и есть смерть.

53. Однако условимся. Когда я говорю: сознание, я подразумеваю не то идеологическое сознание, на котором построена современная философия, - простое чувство нашего существования[42]. Я подразумеваю иное сознание, благодаря которому мы не только чувствуем, что живем, но и знаем, как мы живем. Я подразумеваю дарованную нам власть во всякую данную минуту влиять на минуту грядущую, творить самим свою жизнь, вместо того чтобы предоставить ее собственному течению, как это делает скотина. Окончательная утрата этого сознания - вот что убивает безвозвратно, и знаете ли почему? Потому что это и есть вечное проклятие. Может ли разумное существо навлечь на себя большую муку, чем небытие?

54. То, что язычники называли мудростью, добродетелью, высшим благом, - все это мы называем небом.

55. Я очень хорошо знаю, откуда ко мне приходят дурные мысли; одни лишь сумасшедшие думают, что знают, откуда к ним приходят хорошие[43].

56. Христианское милосердие: разум, лишенный способности относиться к самому себе.

57. Хорошо устроенный ум так же естественно тяготеет к верованию, к подчинению, как дурно устроенный ум отвергает всякое верование, сопротивляется всякому подчинению.

57-а. Философ делает из Бога закон, гармонию, вселенную, не знаю что еще; затем говорит: божество невозможно постигнуть. Думаю, что так. Как я постигну этого Бога - несвязного, умноженного до бесконечности, разум и материю одновременно? Но это совсем не тот Бог, который есть сущий[44], это Бог, которого создали вы. Из самой простой идеи вы сделали самую сложную; по правде говоря, удивительно, что вы не знаете как вбить ее себе в голову.

57-б. Мы знаем лишь небольшую частицу нашего бытия, ту, которая относится к настоящей жизни; мы хорошо знаем, что оно продолжается гораздо дольше, и при всем этом - неслыханное дело! - мы хотим постигнуть закон нашего бытия и во всей его полноте.

58. Пантеист называет мир "Всё"[45]. Он предполагает его совершенным. Причину и начало всего он находит во "Всем". Это "Всё" вечно, бесконечно, разумно, оно охватывает все времена, все пространства. Наконец, все атрибуты, которые деист находит в боге, пантеист находит в своем "Всё".

Ну, пусть будет так. Система совершенно последовательная и которую можно строго доказать. Стоит только признать "Всё" - и остальное будет лишь необходимым выводом из установленного таким образом начала.

Но все это, очевидно, сводится к замене одного слова другим, так что Спиноза мог быть весьма религиозным и, без сомнения, был таковым; в самом деле, читая его, поневоле увлекаешься чем-то чрезвычайно благочестивым, что видно сквозь математическое дерзновение его аргументации и производит тем большее впечатление, чем менее его ожидаешь.

Впрочем, пантеизм есть во всяком преувеличенном преклонении перед природой; силясь видеть сознание всюду, превращают все в сознание и таким образом оказывается, что вся вселенная есть единый великий разум, как у пантеиста. Посмотрите на Бонне, Палея[46] и других.

59. Инстинкт животный и инстинкт человеческий - две совершенно различные вещи. Первый - это импульс физический, или чувственный; второй - смутное восприятие разума, которое смешивается с ощущением лишь потому, что оно смутно, но на самом деле оно совершенно от него отличное. Человек обладает инстинктом не так, как обладает им животное; это исключало бы разум; он обладает им свойственным ему одному образом. В человеке инстинкт сам по себе ничего не определяет; он действует в нем лишь в соединении с его разумом, энергию которого иногда усиливает, а иногда и ослабляет. У животных инстинкт является единственной основой всей их активности; именно поэтому власть его в них так сильна, а в некоторых случаях как будто превосходит даже силу человеческого разума[47].

60. Что нужно для того, чтобы ясно видеть? Не смотреть сквозь самого себя.

61. Что такое христианство? Наука жизни и смерти[48].

62. Что такое общественный порядок? Временное лекарство от временного недуга.

63. Что делают законодательные, политические, юридические и им подобные учреждения? Они исправляют зло, ими же вызванное[49].

64. Кем стали варвары, разрушители древнего мира? Христианами.

65. Чем сделался бы мир, если бы не пришел Иисус Христос? Ничем.

66. Случалось ли кому-нибудь видеть во сне, что дважды два - пять? Нет. Зачем же говорить, что во сне мы не пользуемся нашим разумом?

67. Как поступают с мыслью во Франции? Ее высказывают. В Англии? Ее применяют на практике. В Германии? Ее переваривают. А как поступают с ней у нас? Никак; и знаете ли, почему?

68. Люди воображают, что находятся в обществе, когда сходятся в городах или в других огороженных местах. Как будто тесниться один к другому, сбиваться в кучу, держаться стадом, как бараны, - означает жить в обществе.

69. Лет пять тому назад я встретил во Флоренции человека, который мне очень понравился[50]. Я провел с ним только несколько часов; часов, не больше, правда, очень приятных и очень хороших; и я не сумел еще извлечь из этого человека всей пользы, которую можно было извлечь. Это был английский методист, обосновавшийся, кажется, в миссии на юге Франции; но когда я с ним познакомился, он только что возвратился из Святой земли. В нем было странное смешение пыла и благочестия, живого интереса к великому предмету своей заботы - религии, и безразличия, холодности, спокойствия ко всему остальному. В галереях Италии великие произведения искусства его почти не трогали, но маленькие саркофаги времен первых веков Церкви особенно его занимали. Он их рассматривал и размышлял о них с воодушевлением; в них он видел что-то святое, трогательное и глубоко поучительное, и он погружался в размышления, которые они у него вызывали. Итак, я провел с этим человеком лишь несколько часов - время совсем непродолжительное почти мгновение; с тех пор я не имею о нем никаких известий. И что же! С этим человеком я в настоящее время общаюсь больше, чем с кем бы то ни было. Не проходит и дня, чтобы я не вспоминал о нем; и всегда с волнением, с мыслью, которая среди моих столь великих печалей меня ободряет, среди столь многочисленных разочарований меня поддерживает. Вот настоящее общество для разумных существ; поистине, вот как две души влияют друг на друга: пространство и время здесь не могут ничего поделать.

70. Часто слышно, как про старика говорят - он впал в детство, бедняга! Нет, дело в том, что он еще не вышел из детства. Взгляните на его жизнь: он всегда был ребенком, и теперь он продолжает быть только тем, чем всегда был.

71. Блажен бы был человек, если бы он мог возвращаться назад. Это невозможно! Установленный порядок требует, чтобы он все продвигался и продвигался вперед, ни единого шага назад, вперед беспрестанно, и чтобы он копил (на свою голову) грех за грехом. Но после смерти, тогда - да, именно тогда - божественное милосердие - надо на него уповать - позволит ему на мгновение остановиться, пересмотреть прошедшее время, может быть, даже немного отступить назад.

72. Однако вы знаете, что существует христианское вероисповедание; оно не признает чистилища; оно хочет, чтобы мы, поджавши ноги, прямо перескочили бы из этой жизни в ту, другую, где все непреложно, невозвратно, неисправимо. Жестокое учение, еще более жестокое, чем ложное[51].

73. Если вы захотите узнать, что такое душа животных, то (простите пожалуйста) обратите внимание на то, что происходит в вас самих в течение половины дня, и вы получите об этом некоторое представление.

74. Заметьте, что и самое умное животное ничего не доказывает. Если мы иногда и видим колебания животного перед переходом к действию и как бы его размышления, то ведь не знаем предела его ощущений и как далеко они могут зайти в тех существах, которые руководствуются только ими. Животным присуща подражательность чисто чувственная, почти механическая, и если бы нам удалось ее вполне понять, она объяснила бы нам все, что в них происходит, так что не осталось бы ни малейшего основания для непонимания. Мы сами подражаем множеству вещей совершенно машинально, вовсе того не подозревая; бессознательно перенимаем привычки людей, с которыми живем; присваиваем себе их приемы, подражаем их движениям и даже их интонациям. В этом выражается наша чисто животная природа.

Что касается до некоторой способности к совершенствованию, которую мы находим у животных, то для объяснения ее нет нужды прибегать к ощущениям; достаточным объяснением служит закон органической жизни. Разве у растений нет своих привычек? Мы могли бы привить им и новые, если бы лучше знали их строение, - это составило бы воспитание растений; значит и здесь было бы движение вперед, как и у животного.

Бюффон и другие натуралисты говорили приблизительно то же. Но необходимо обратить особое внимание на соображение, доставленное нам опытом, нашей собственной природой. Ибо самое важное для нас - понять, что вовсе не в течение всего дня человек остается человеком; до этого далеко.

Бюффон, если мне не изменяет память, отрицая у животных всякое разумение, приписывает им в то же время своего рода сознание собственного бытия[52]. Странная мысль! Всегда ли я сам имею это сознание? Более того, не нужно ли мне сделать известное усилие, чтобы придти к этому сознанию? Неужели животное обладает чем-то таким, чем и я не обладаю постоянно? Вздор!

75. Будем повторять непрестанно: как можем мы быть несчастными? Разве мы не сотворены по образу Божьему[53]?

76. Да, все отражается в сознании. Нет в природе того закона, который не повторялся бы в моем Я. Все явления физического мира воспроизводятся в мире интеллектуальном. Мысль внутри себя воспроизводит все движения природы. Но мысль знает, а природа не знает. Жизнь мысли есть познание, жизнь природы есть пассивное движение[54]. Когда мысль перестает сознавать, она перестает существовать. Вот почему Спаситель сказал: Вечная жизнь состоит в том, чтобы познать тебя, Отец мой[55].

77. Человек на протяжении всей своей жизни может верить в уничтожение своего бытия; но за минуту до смерти он в него никогда не верил и никогда не поверит. В то самое мгновение, когда он чувствует, что распадается, он чувствует, что продолжает существовать. Вот, я полагаю, великое начало всеобщей устойчивости сущего, на этот раз выраженное в высшей степени нашего Я[56].

78. В природе есть пластическая сила, творящая одни формы. Это и есть, вероятно, истинное жизненное начало, заключающее в себе все естественные силы. Нигде она не проявляется так наглядно, как в кристаллизации: там нужно ее изучать и о ней размышлять. Действительно, странное это явление - кристаллизация[57]. Чистая геометрия! И обратите внимание, так действует природа при образовании первоначальных тел: необъятный предмет для размышления.

79. Есть сила разума и есть соответствующая ей сила воображения. Не ближе ли подходят эти две силы всемирной природы к силе творящей, не лучше ли всего подражают ей? Весьма возможно.

80. Что делают, совершая молитву? Даруют жизнь своей душе: труд поистине божественный. Тот же, кто даровал жизнь бесчисленному множеству душ, тот, кто не перестает даровать ее вечно, тот, кто до скончания веков не будет делать ничего иного, как всегда и везде распространять, сеять жизнь, - является ли он Богом или нет, я вас об этом спрашиваю?

81. Что такое разум? Я не знаю иного разума, кроме своего собственного; его же не называю разумом; я называю его ничтожеством: скажите, разве я не властен над ним?

82. Думаете ли вы, что человек от природы лучше понимает смерть, чем рождение? Конечно, нет. Он видит, как вокруг него существа образуются и разрушаются, и, среди прочих, - существа ему подобные; он не знает, существовали ли они ранее в ином образе - прежде, чем обрести образ нынешний; он не знает, будут ли они жить, если его утратят; однако он думает некоторым образом постичь смерть, поскольку он ее боится. Боится он отнюдь не страдания, поскольку он не знает, будет ли страдание; также боится он не уничтожения, поскольку что же устрашающего в прекращении существования? Выходит, он узнал, не знаю как, что после смерти он еще будет жить. Но он не знает, какой будет та, другая жизнь, и жить этой новой жизнью, и образом, отличным от образа настоящего, кажется ему ужасным. Вот еще одно из великих преданий, зародившееся в незапамятные времена точно так же, как и фундаментальные идеи человеческого ума, которые он также не сам себе даровал, но которые должны были быть ему сообщены в то время, когда во вселенной создавалось разумение.

83. Но что же такое смерть? Не что иное, как то мгновение в целом бытии человека, когда он перестает ощущать себя в своем теле, - и ничего более.

84. Ни бессмертие души, ни ее бесплотность не могут быть строго доказаны. Но что может быть доказано, так это ее существование после того мгновения, которое мы называем смертью; и ничего более не нужно для всеобщей нравственности[58].

85. Христианин непрестанно переходит с земли на небо и с неба на землю, и кончает тем, что поселяется на небе.

85‑а. Имеется больше законных верований, чем сомнений: вот что означают возвышенные слова Св. Павла: милосердие всему верит[59].

86. Никто не считает себя вправе что-либо получить, не дав себе труда по крайней мере протянуть за этим руку. Одно есть только исключение - счастье. Считают совершенно естественным обладать счастьем, не сделав ничего для того, чтобы приобрести его, т.е. чтобы его заслужить.

87. Единственный способ верить в Бога - надеяться на него: вот почему тот не верует, кто не молится[60].

88. Христианское бессмертие - это жизнь без смерти, а вовсе не жизнь после смерти[61].

89. Вы любили этого недавно умершего человека, вы его почитали. Сейчас же для вас он является печальным воспоминанием, воспоминанием печальным и, может быть, светлым одновременно. Но вы его больше не любите, вы его больше не почитаете, вы лишь его помните. Да и как же, в самом деле, любить и почитать прах? Но если бы случайно этот человек еще жил, не знаю где - в каком-нибудь отдаленном краю, в какой-нибудь неизвестной стране? Если бы он лишь отсутствовал, как многие ваши друзья? Почему же в таком случае вам не испытывать к нему тех же чувств, которые вы испытывали прежде? Я не вижу к тому никаких препятствий. И вот поклонение святым. Верить серьезно, добросовестно в бессмертие души и не почитать достойных нашего почитания людей лишь потому, что они не живут здесь, на земле, - разве это не абсурдно?

90. Помните ли вы, что было с вами в первый год вашей жизни? Нет, говорите вы. Так что же странного в том, что вы не помните, что было с вами до вашего рождения?

91. Нам предписано любить ближнего, но почему? Для того чтобы мы любили кого-нибудь, кроме самих себя. Это не мораль, это просто логика. Что бы я ни делал, между истиной и мной всегда становится что-то: это что-то - я сам; истину заслоняю я себе сам. Поэтому есть одно только средство открыть ее - устранить себя. Не худо бы почаще повторять себе то, что, знаете, однажды сказал Александру Диоген: отойди, друг, ты заслоняешь мне солнце[62].

92. Только око милосердия ясновидяще: вот вся философия христианства[63].

93. Что производят люди при совместной жизни? Азот: они убивают друг друга[64].

94. Чувствуете ли вы, как зарождается в вас истина? Нет. А ложь? Конечно[65].

95. Все мое существо возмущается при мысли о том, что Богу приписывают какую-нибудь неспособность. Это делают всякий раз, когда представляют себе вечные законы, недвижимый порядок, предустановленную гармонию, вечную материю, монады, элементы или что-либо в ином роде. Всегда предполагают, что Бог не способен устранить это, говорят об этом или нет.

96. Декарт, как известно, не мог переносить мысли об ограниченности божественного могущества[66]. Что же касается меня, то я не могу в нем усомниться; страх, который я всегда испытывал перед этой мыслью, был звездой моей жизни.

97. Какое ни дать определение органическому существу, оно всегда будет вполне применимо к земному шару. Природу разделили на органическую и неорганическую. Небесные тела не могут быть отнесены ни к той, ни к другой категории, а принимая во внимание безмерность пространства, в которых они движутся, их пока что превратили просто в математические точки. Что касается той планеты, на которой мы живем, мы знаем лишь одну ее наружную оболочку, и эта оболочка стала предметом обширной науки. Что вы можете возразить против этого? Разве эмпиризм не вполне удовлетворен таким разделением? Чего же вам больше[67]?

98. Вы все, не испытывающие доверия к христианству, - вы считаете себя очень сильными. Так знайте же, что даже этой силы, которой вы так кичитесь, ввиду того освещения, в котором вам представлено христианство, гораздо больше заложено в том, чтобы быть христианином, нежели в том, чтобы им не быть. Вас страшат предрассудок и суеверие; и что же, именно в неверии, а не в веровании и заключаются предрассудок и суеверие. Скажите, как вы сделались таким, какой вы есть? Не так ли, как народ становится христианином? Разве вы не так, как народ, повторяете катехизис, не понимая его? То, что вы излагаете с такой уверенностью, - не воображаете ли вы, что сами это придумали? Бедные люди! Оглянитесь: не приходской ли священник вас этому научил?

99. Когда философ произносит слово человек, всегда ли он хорошо знает, что он хочет сказать? Не думаю.

100. Человек родится так же, как и другие животные; он отличается от них только организацией, свойственной ему одному и благодаря которой он составляет особый вид в животном царстве. Это, конечно, еще не человек разумный, т.е. человек образованный, - особое существо, которому нет места в природе. Когда пишут трактаты о человеческом разумении[68], стараются объяснить себе, как человек-животное становится существом разумным. Здесь заблуждение и неясность. Человек-животное становится человеком разумным - это так, но не по необходимости, а случайно.

101. Гипотеза о человеке-животном - говорю: гипотеза, ибо такого человека никто никогда не видел, ибо он, родившись среди себе подобных, ни минуты не может оставаться таким, каким явился на свет, - гипотеза эта, повторяю, очень полезна для научной патологии и для философической гигиены. Но что делать с ней философии в настоящем смысле слова? Когда философия этим занимается, то из философии человека она превращается в философию животного и становится уже тем отделом естественной истории, который изучает нравы животных, главой о человеке в зоологии[69].

102[70]. Народ русский, народ певучий, а не говорящий. В одной громогласной русской песне заключается более русской жизни, нежели как в целой кипе русских летописей[71].

103[72]. Предложите ***[73] основать премию за то, чтобы найти идею, родившуюся в России[74].

104. Пусть мне скажут, что создала золотая середина[75] или чему она помогла расцвести. В этом весь вопрос.

105. Вы хотите создать славянский мир: почему бы татарам не попытаться в свою очередь создать мир татарский? Сравните прошлые судьбы двух этих рас и вы убедитесь, что у татар больше шансов на успех, чем у вас. Они себя зарекомендовали как завоеватели, как основатели. Магометанство изжило себя, это правда, и пока они будут магометанами, они не смогут с блеском снова появиться на мировой арене, но пусть они в один прекрасный день обратятся в христианство - и вы увидите! Странное будущее, ожидающее вселенную, - полумир славянский и полумир татарский. Пан-славизм и пан-татаризм; вот отныне две руководящие идеи человечества. Надо признать, что эта система удивительно упрощает движение вперед человеческого общества[76].

106. Говорят про Россию, что она не принадлежит ни к Европе, ни к Азии, что это особый мир[77]. Пусть будет так. Но надо еще доказать, что человечество, помимо двух сторон, определяемых словами - запад и восток, имеет еще и третью сторону.

107. Я предпочитаю бичевать свою родину, предпочитаю огорчать ее, предпочитаю унижать ее, только бы ее не обманывать.

108. Русский либерал - бессмысленная мошка, толкущаяся в солнечном луче; солнце это - солнце запада[78].

109. За каждым предметом в природе имеется нечто, что вкладывается в него нашим умом или нашим воображением; это и есть невидимое, что художник должен воплотить в своем произведении[79], ибо это именно нас трогает, нас волнует, а вовсе не сам предмет, нами созерцаемый.

110. Горе народу, которого рабство не смогло унизить, - он создан быть рабом.

111. Граф де Местр говорил: "Преувеличение есть правда честных людей"[80], т.е. людей с убеждениями, потому что честный человек не может не иметь их.

112. Недоброжелательство смертельно для красноречия, если только оно не вызывает негодования или презрения.

113. Есть лица, на которых написано "нет"; человек с убеждениями инстинктивно от них отворачивается.

114. Есть натуры, лишенные способности утверждать что-либо, которые боятся произнести роковое "да", как молодая девушка, брошенная неумолимою волей родителей в объятия ненавистного человека.

115. Слово звучит лишь в отзывчивой среде.

116. Слово - цветок, который распускается лишь в сочувственной атмосфере.

117. Люди, всегда красно говорящие, никогда не бывают красноречивыми.

118. Есть глупцы столь бесплодные, что и солнце гения не в силах сделать их плодовитыми.

119. Есть умы столь лживые, что даже истина, высказанная ими, становится ложью.

120. Болезнь одна лишь заразительна, здоровье - нет; то же самое с заблуждением и истиной. Вот почему заблуждения распространяются быстро, а истина так медленно[81].

121. Бог создал красоту, чтобы помочь нам понять его[82].

122. Очевидно, что в тот день, когда Бог предоставил человеку свободу воли, он отказался от части своего владычества в мире и предоставил место этому новому началу в мировом порядке; вот почему можно и должно беспрестанно взывать к нему о пришествии царствия его на земле, т.е. о том, чтобы он соблаговолил восстановить порядок вещей, господствовавший в мире, пока злоупотребление человеческой свободой еще не ввело в него зло. Но просить его, как этого требуют некоторые из наших учителей, чтобы царство его наступило на небе, бессмысленно, потому что там царство его никогда не прерывалось, так как мы знаем, что умы, по своей природе предназначенные обитать на небе, которые ослушались Бога, были оттуда изгнаны, прочие же, просветленные неизъяснимым светом, там сияющим, никогда не злоупотребляли своей свободой и шествовали всегда по божьим путям. Надо еще сказать, что если бы указанная система была верна, пока не настало царство Бога, он не царствует нигде, ни на земле, ни на небе. Мы хотели бы верить, что это следствие не было утрачено сторонниками этого учения.

123. Благо, привнесенное христианством, утверждают еще наши "учителя", если оно и воспоследовало, вовсе не должно было произойти, а явилось чисто случайно; христианство должно было воздействовать на личность: до общества и всего рода человеческого ему нет дела. Человечество, по их мнению, шествует к погибели и должно к ней идти; И<исус> Х<ристос> не пришел и не должен был придти ему на помощь. Повторяю, христианство обращается именно к личности, если же оно было полезно человечеству, то произошло это по недосмотру. К тому же христианство вовсе не заботится о земных благах, оно занимается лишь благами небесными. Мир неизбежно должен придти в полное расстройство; отнюдь не останавливайте его движения, несущего его к разрушению! Наконец, эта предписанная Спасителем возвышенная молитва: "да приидет царствие твое"[83], которая как бы заключает в себе всю социальную идею христианского учения, согласно этому взгляду, есть лишь нескромное пожелание, которому никогда не суждено сбыться. Ясно, что эта точка зрения чрезмерного или непросвещенного аскетизма в сущности не отличается вовсе или очень мало от взгляда неверующих, так как те также отрицают благодеяния христианства или же рассматривают их как невольное последствие этой религии на том бесспорном основании, что ей дела нет до земных интересов[84].

124. Есть люди, которые умом создают себе сердце, есть и другие, которые сердцем создают себе голову; последние успевают больше первых, потому что в чувстве гораздо больше разума, чем в разуме чувств.

125. Религия начинает с веры в то, что она хочет познать: это путь веры; наука принимает что-либо на веру, лишь подтвердив это путем ряда совпадающих фактов: это путь индукции; и та и другая, как видите, разными путями приходят к одному и тому же результату - к познанию.

126. Религия есть познание Бога. Наука есть познание вселенной. Но с еще большим основанием можно утверждать, что религия научает познавать Бога в его сущности, а наука - в его деяниях; таким образом, обе приводят к Богу.

В науке имеются две различные вещи: содержание или достижения, с одной стороны, и приемы или методы - с другой; поэтому, когда речь идет об определении ее отношения к природе, следует ясно указать, хотят ли говорить о самой сущности науки или об ее методе; а вот этого как раз и не делают.

127. Нет ничего легче, чем любить тех, кого любишь; но надо немного любить и тех, кого не любишь.

128. Есть только три способа быть счастливым: думать только о Боге, думать только о ближнем, думать только об идее.

129. В области нравственности идут вперед не только ради одного удовольствия двигаться, должна быть и цель; отрицать возможность достичь совершенства, то есть дойти до цели, значило бы - просто сделать движение невозможным.

130. Есть три способа представить себе Бога: прежде всего, как творца вселенной и поэтому ее абсолютного владыку, это - Бог-Отец; затем, как дух или разум, действующий на души через умы; это - Дух Святой; наконец, как отождествившегося с человеческим существом и проявляющегося непосредственно в человеческом сознании - это Бог-Сын. Здесь имеются, очевидно, три лица одного и того же Бога, так как в каждом он целиком содержится. Основательные предчувствия человеческого духа всегда таким образом представляли себе божество, но христианству выпало на долю выразить смутное чувство человечества в непреложной форме и ввести его в логическое сознание человека как составную часть его сущности. Таким образом, догмат троицы вовсе не есть непостижимая тайна, а напротив - одна из самых очевидных аксиом возрожденного ума.

131. Есть люди, которые никогда не творят добро из-за одного удовольствия поступать хорошо; немудрено, что они не могут постичь абсолютного блага, что они, по их же словам, понимают только благо относительное. Постичь совершенство дано только тем, которые к нему стремятся с единой целью приобщиться к нему.

132. Общество заставляют двигаться вперед не те, кто колеблется между истиной и ложью, эти плясуны на канате, а люди принципиальные. Логика золотой середины[85] может поэтому, в лучшем случае, продлить на некоторое время существование общества, но она никогда ни на шаг не двинет его вперед. Плодотворен один лишь фанатизм совершенства, страсть к истине и красоте.

133. Законы о наказаниях не только охраняют общество - целью их служит еще наибольшее возможное усовершенствование человеческого существа. И эти две задачи как нельзя лучше согласуются одна с другой; более того: ни одна из них не достижима без другой. Уголовное законодательство предназначено не только оградить общество от внутреннего врага, но еще развить чувство справедливости. С этой точки зрения следует рассматривать все виды наказания, и даже смертную казнь, которая ни в коем случае не есть возмездие, а лишь грозное поучение, действенность которого, к сожалению, весьма сомнительна.

134. Как всем известно, христианство с самого возникновения своего подверглось живейшим нападкам, и только путем отчаянной, страстной сознательной борьбы возвысилось до господства над миром. И все же нашлись в наше время люди, которые в религии Христа усматривают не что иное, как миф[86]. Между тем, видано ли, чтобы миф создавался в подобной среде и при таких условиях? Правда, добавляют, что христианская легенда явилась на свет не в образованных слоях, среди евреев, а среди населения невежественного и весьма склонного принимать самые нелепые верования. Но это совсем не так: мы видим, напротив, что христианство с первого же века поднимается до верхушки общества и немедленно упрочивается среди самых выдающихся умов. Другие уверяют нас, будто христианство просто-напросто еврейская секта, будто все его нравственное учение заключается в Ветхом Завете, что И<исус> Х<ристос> присоединил к этому лишь несколько идей, повсеместно распространенных в его время[87]. Надо признать, что эта последняя точка зрения, как она ни отлична от христианской, вносит нечто такое, что может до некоторой степени удовлетворить, если не положительное христианство, то по крайней мере христианство рассудочное. В самом деле, было ли это простым человеческим действием - придать жизнь, действительность и власть всем этим разрозненным и бессильным истинам, разрушить мир, создать другой, соорудить из всей груды разрозненных идей, разнообразных учений однородное целое, единое стройное всемогущее учение победоносной силы, чреватое бесчисленными последствиями и заключающее в себе основу беспредельного прогресса? И выразить всю совокупность рассеянных в мире нравственных истин на языке, доступном всем сознаниям, и, наконец, сделать осуществимыми Добро и Правду? Удивительное дело! Даже и низведенное до этих ничтожнейших размеров, великое явление христианства еще в такой степени носит на себе печать произвольного действия высшего разума, что не может быть объяснено приемами человеческой логики, какие бы логические измышления при этом ни пускались в ход.

135. Есть три непобедимые вещи: гений, добродетель, рождение.

136. Неудовлетворительность философских методов особенно ясно обнаруживается при этнографическом изучении языков. Разве не очевидно, что ни наблюдение, ни анализ, ни индукция нисколько не участвовали в создании этих великих орудий человеческого разума? Никто не может сказать, при помощи каких приемов народ создал свой язык; но несомненно, что это не был ни один из тех приемов, к которым мы прибегаем при наших логических построениях. Это был лишь синтез с начала до конца. Нельзя себе представить ничего остроумнее, ничего искуснее, ничего глубже различных сочетаний, которые народ применяет на заре своей жизни для выражения тех идей, которые его занимают и которые ему нужно бросить в жизнь, и вместе с тем нет ничего более таинственного. Сверх того язык первобытных людей несомненно явился на свет разом, и это по той простой причине, что без слов нельзя мыслить. Но вот как образовались эти группы, эти семьи наречий, на которые распадается ныне мир, - все это наши философы-лингвисты никогда не смогут объяснить. А именно в глубине этих поразительных явлений заключены самые плодотворные методы человеческого ума, то есть именно те, которые было бы всего важнее изучить.

137. Вы ведь хотите быть счастливыми? Так думайте как можно меньше о собственном благополучии; заботьтесь о чужом; можно биться об заклад, тысяча против одного, что вы достигнете высших пределов счастья, какие только возможны.

138. Как известно, по Канту работа разума сводится к некой постоянной проверке собственных наших восприятий; по его мнению, мы видим только свою собственную сущность: поэтому мы можем воздействовать только на самих себя. Ясно, что человеческий разум никак не мог на этом остановиться, как не мог он несколько позднее довольствоваться и точкой зрения Фихте, в действительности являющейся чрезмерным развитием критической философии. Впрочем, это возвеличивание своего "Я", начатое Кантом и завершенное Фихте, должно было неизбежно ввергнуть человеческий разум в некий ужас и заставить его отшатнуться от необходимости в будущем раз навсегда рассчитывать на одни только свои единичные силы; поневоле человеческому разуму пришлось искать убежища в "абсолютном тождестве" Шеллинга, т.е. искать помощи и содействия в чем-то вне самого себя, в чем-то таком, что не есть он сам. К несчастью, разум обратился к природе, к еще большему несчастью, он, в конце концов, слился с природой[88]. Вот в каком он сейчас положении, несмотря на работу спекулятивной философии, несмотря на все те более или менее тонкие различия, которые она пытается установить. Остается теперь, воспользовавшись все же завоеванием человеческого разума, вернуть его к подножию предвечного. Таково предназначение философии наших дней, и, как нам кажется, она его недурно выполняет, хотя может быть и не отдает себе отчета во всем значении своей работы.

139. Бессильный враг - наш лучший друг; завистливый друг - злейший из наших врагов[89].

140. Вопрос о человеческих расах стал для нас злободневным с тех пор, как мы принялись создавать для себя новую народность. Точка зрения приверженцев этой идеи весьма любопытна. Вся философия истории сводится у них к физиологической классификации великих семейств человечества; отсюда - всякого рода неожиданные выводы о социальном развитии человечества, движении человеческого ума, о будущем мира. А так как все идеи, как бы они ни были отвлеченны, в наши дни пропитаны некоей материальной актуальностью, те и эти идеи отвечают на известные запросы и вступают отчасти в область политики. К несчастью, вся эта работа совершается вдали от великих очагов цивилизации, откуда появляются плодотворные мысли. Успех этой своеобразной революции в пользу расы, которая выступает до сих пор на мировой арене лишь в пассивных ролях, пока довольно сомнителен. Но как бы то ни было, это интересное и немаловажное явление для дальнейшего хода просвещения, поэтому следует обратить на него внимание основательных умов и постараться его охарактеризовать.

141. Что расы существуют, в этом никто не сомневается; что они внесли во всю совокупность знаний на земной поверхности свои необходимые начала, никто не станет оспаривать; но как только что выяснено, сейчас дело этим не ограничивается; речь идет о том, чтобы узнать, должны ли они сохраниться навсегда; нужно ли стремиться к общему слиянию всех народов или же, напротив, надлежит монголу всегда оставаться монголом, малайцу - малайцем, негру - негром, славянину - славянином? Словом, следует ли идти вперед по пути, начертанному евангелием, которое не знает рас помимо одной человеческой, или же следует обратить человечество вспять, вернуть его к исходной точке, на которой оно стояло в то время, как слово человечность еще не было изобретено, т.е. следует ли вернуться к язычеству? Истина заключается в том, что вся эта философия своей колокольни, которая занята разграничиванием народов на основании френологических и филологических признаков, только питает национальную вражду, создает новые рогатки между странами, она стремится совсем к другому, нежели к созданию из рода человеческого одного народа братьев.

142. Реальное, без сомнения, не есть материальное, потому что всякая истинная мысль становится более или менее реальной вне зависимости от того, воплотилась ли она в материю; но не следует забывать, что совершенно реальное, как таковое, способно материализоваться, пятому что совершенная реальность заключает в себе также форму, в которой она должна явиться в свет. Такова, например, любая математическая аксиома[90], всякая абсолютная истина; так обстояло дело и с истиной христианской, пока она еще не обнаружилась в мире и, наконец, так обстоит дело и с царством Божием, совершенной реальностью, еще не материализованной.

142-а. Если вы не желаете согласиться ни с необходимостью, ни с возможностью царства Божьего на земле как с целью и конечной фазой развития общества, вы не сможете также допустить этого развития; вы возвращаетесь в замкнутый круг, некогда поглотивший все древние цивилизации и который еще неизбежно поглотит все человеческое общество целиком, подобно Риму, самому совершенному его выражению в дохристианский период. Вернуться к этой точке зрения означает не больше не меньше как отречься от христианства, являющегося по преимуществу философией жизни.

143. Вы имеете форму познания и его содержание; факт субъективный и факт объективный; Я и не-Я; приходится согласовать все это. Все философские системы пытались этого достигнуть, порой более или менее сознательно относясь к этой задаче, порой не сознавая ее; философия наших дней действует с полным сознанием поставленной перед собой цели и в этом заключается ее отличие по сравнению со всеми прежними системами.

144. Без слепой веры в отвлеченное совершенство невозможно шагу ступить по пути к осуществлению совершенства. Только поверив в недостижимое благо, мы можем приблизиться к благу достижимому. Без этой светящейся точки, которая сияет вперед нас в отдалении, мы не могли бы продвинуться ни на шаг среди глубокой окружающей нас тьмы. Всякий раз, когда этот блестящий светоч затмевается, приходится останавливаться и выжидать его появления на беспросветном небосклоне. И именно на пути, ведущем к абсолютному совершенству, расположены все те маленькие совершенства, на которые могут притязать люди.

145[91]. Позволительно, думаю я, всякому истинному русскому, искренне любящему свое отечество, в этот решающий час слегка досадовать на тех, кто влиянием своим, прямым или косвенным, толкнул его на гибельную войну, кто не учел его нравственных и материальных ресурсов и свои теории принял за истинную политику страны, свои незавершенные изыскания - за подлинное национальное чувство, кто, наконец, преждевременно запев победные гимны, ввел в заблуждение общественное мнение, когда еще не поздно остановиться на том скользком пути, по которому увлекло страну легкомыслие или бездарность.

146. Позволительно, думаю я, пред лицом наших бедствий не разделять стремлений разнузданного патриотизма, который привел страну на край бездны, который думает выпутаться, упорствуя в своих иллюзиях, не желая признавать отчаянного положения, им же созданного.

147. Позволительно, думаю я, надеяться, что если провидение призывает народ к великим судьбам, оно в то же время пошлет ему и средства свершить их: из лона его восстанут тогда великие умы, которые укажут ему путь; весь народ озарится тогда ярким светом знаний и выйдет из под власти бездарных вождей, возомнивших о себе, праздные умники, упоенные успехами в салонах и кружках.

148. Позволительно, я думаю, всякому истинному русскому, предпочитающему благо своей страны торжеству нескольких модных идей, позволительно ему заметить, что на свете есть только две страны, обремененные национальной партией; одна из этих стран накануне исчезновения с мировой арены именно благодаря этому патриотизму; другой грозит потеря положения первостепенной державы, плода вековых благородных и настойчивых усилий, мудрости и мужества[92].

149. По-видимому, есть несколько способов любить свое отечество и служить ему, прежде всего это...[93]

150. Слава Богу, я ни стихами, ни прозой не содействовал совращению своего отечества с верного пути.

151. Слава Богу, я не произнес ни одного слова, которое могло бы ввести в заблуждение общественное мнение.

152. Слава Богу, я всегда любил свое отечество в его интересах, а не в своих собственных.

153. Слава Богу, я не заблуждался относительно нравственных и материальных ресурсов своего отечества.

154. Слава Богу, я не принимал отвлеченных систем и теорий за благо своего отечества.

155. Слава Богу, успехи в салонах и в кружках я не ставил выше того, что считал истинным благом своего отечества.

156. Слава Богу, я не мирился с предрассудками и суеверием, дабы сохранить блага общественного положения - плода невежественного пристрастия к некоторым модным идеям.

156-а. По моему мнению, вы все воспитанники.

157. Как вы думаете, не должен ли был тридцатилетний гнет со стороны правительства, жестокого и упорного в своих воззрениях и поступках, развратить ум народа, который его не особенно упражнял[94]?

158. Воображают, что имеют дело с Францией, с Англией. Вздор. Мы имеем дело с цивилизацией, с цивилизацией во всей ее полноте, а не только с результатами этой цивилизации, но с ней самой как с орудием, как верованием, с цивилизацией, применяемой, развиваемой, усовершенствоваемой тысячелетними трудами и усилиями. Вот с чем мы имеем дело, мы, которые ведем отсчет лишь со вчерашнего дня, мы, у которых ни один орган, в том числе даже и память, достаточно не упражнялся и не развивался[95].

159. Не характером, не мудростью создан английский народ; он создан историей; но, будучи таким, каков он есть, английский народ, естественно, считает себя более мудрым, чем другие народы; привилегированной является не англо-саксонская раса, но Англия, и история ее - сплошная удача от начала до конца. Не английский народ дал себе свою конституцию, ее вырвали норманские бароны у своих норманских королей. Старые учреждения Альфреда[96] ни к чему бы не привели, если бы не меч феодального барона. Некогда говорили, что учреждения создают народы, теперь говорят, что народы создают учреждения. И то и другое верно. Но нужно принять во внимание хронологию фактов. Сперва история создает учреждения, затем народы, воспитанные своими учреждениями, продолжают дело истории, завершают или искажают его, в зависимости от того, насколько они счастливо одарены. Таков естественный ход общественного развития. Делить народы на расы привилегированные и отверженные бессмысленно.

160. Среди причин, затормозивших наше умственное развитие и наложивших на него особый отпечаток, следует отметить две: во-первых, отсутствие тех центров, тех очагов, в которых сосредоточивались бы живые силы страны, где созревали бы идеи, откуда по всей поверхности земли излучалось бы плодотворное начало; а во-вторых, отсутствие тех знамен, вокруг которых могли бы объединяться тесно сплоченные и внушительные массы умов. Появится неизвестно откуда идея, занесенная каким-то случайным ветром, пробьется через всякого рода преграды, начнет незаметно просачиваться в умы и вдруг в один прекрасный день испарится или же забьется в какой-нибудь темный угол национального сознания, чтобы затем уж более не проявляться: таково у нас движение идей. Всякий народ несет в самом себе то особое начало, которое накладывает свой отпечаток на его социальную жизнь, которое направляет его путь на протяжении веков и определяет его место среди человечества; это образующее начало у нас - элемент географический, вот чего не хотят понять; вся наша история - продукт природы того необъятного края, который достался нам в удел. Это она рассеяла нас во всех направлениях и разбросала в пространстве с первых же дней нашего существования; она внушила нам слепую покорность силе вещей, всякой власти, провозглашавшей себя нашей повелительницей. В такой среде нет места для правильного повседневного общения умов; в этой полной обособленности отдельных сознаний нет места для их логического развития, для непосредственного порыва души к возможному улучшению, нет места для сочувствия людей друг к другу, связывающего их в тесно сплоченные союзы, пред которыми неизбежно должны склониться все материальные силы; словом, мы лишь географический продукт обширных пространств, куда забросила нас неведомая центробежная сила, лишь любопытная страница физической географии земли. Вот почему, насколько велико в мире наше материальное значение, настолько ничтожно все наше значение силы нравственной. Мы важнейший фактор в политике и последний из факторов жизни духовной. Однако эта физиология страны, несомненно имеющая недостатки в настоящем, может представить большие преимущества в будущем, и, закрывая глаза на первые, рискуешь лишить себя последних[97].

161. А. Причина и следствие не разнородны; начало и результат - одно целое. Одно не может существовать без другого, ибо начало таково, поскольку оно производит такое-то следствие или порождает такую-то вещь. В индивиде часто преобладает та или другая сторона; только во вселенной, в совокупности вещей субъект и объект совершенно сливаются, тождество полное. Такова система Шеллинга.

В. Раз не Я признано и допущено его действие на мое Я, спрашивается, нет ли в не‑Я чего-то, что по отношению к самому себе тоже есть Я, и если это нечто действительно существует, то какова его природа и каково его действие на первичное Я. Такова проблема, поставленная Фихте.

С. Движение человеческого ума не что иное, как последовательное рассуждение. Достигнув конечного предела этого универсального рассуждения, человеческий разум достигнет полной своей мощи. Гегель.

161-а. В первой части своей системы, или, вернее, в первый период своей философской деятельности Фихте утверждает, что в мире нет ничего реального, кроме познания, а так как всякое познание необходимо заключается в Я, то в действительности ничего не существует помимо Я. Этому учению возражали, что познание, естественно, предполагает познаваемый предмет, следовательно, существует еще нечто помимо Я и познания. Впоследствии Фихте отказался от этого учения, не признаваясь, однако, в том открыто, а может быть, не вполне отдавая в этом отчет и самому себе, ибо он никогда не переставал рассматривать свою новую точку зрения лишь как вывод из первой. Как бы то ни было, чтобы правильно судить об учении Фихте, нужно придерживаться только того, что мы предпочитаем называть второй его манерой, рассматривая первую часть его системы лишь как предварительную, как глубокий анализ природы Я или субъекта, как опыт, принадлежащий истории[98].

162[99]. Думаете ли вы, что для Европы и для самой России было бы полезно, чтобы эта последняя стала вершителем судеб мира?

163. Другой вопрос. Что должна была выбрать Европа: сохранение Турции или всемогущество России?

164. Что такое эта война? Семейная ссора между истинно верующими[100].

165. Жаль, что наши бедные славяне прогуляли третье отделение.

166. Я согласен с мнением архиепископа Иннокентия, и не сомневаюсь в том, что скипетр мировой власти останется в руках русского императора; меня удивляет только одно: почему святой отец не изобразил нам картины того благоденствия, которым будет наслаждаться мир под этим охранительным скипетром.

167 Известно, что Шеллинг считается лишь продолжателем Спинозы, развившим его учение и придавшим окончательную форму современному пантеизму. Нет сомнения, что с его точки зрения действенные силы природы только утверждают себя, проявляя свое действие в мире, и что поэтому природные явления рассматриваются как логические операции, а не как вещественные факты. Из этого, однако, не следует, что при таком взгляде на физические силы вселенной природа превращается в разум, а отсюда вообще еще далеко до пантеизма. В сущности это не что иное, как философская фразеология, налагаемая на нас бессилием человеческого языка и потребностью нашего разума все свести к идее единства, идее, под вдохновением которой, как известно, была формулирована вся эта система. Идеалист объясняет природу на языке спиритуализма, вот и все; но отсюда не следует, что он видит повсюду Дух и Идею. За каждым явлением природы он видит акт духа, но этот акт духа, по его мысли, всегда остается отличным от явления. Вы рассуждаете, вы вычисляете, - говорит он, - и вы приходите к известным логическим выводам, реальное осуществление которых зависит только от вас; вы встречаетесь затем в природе с фактами, которые соответствуют этим выводам и которые, как вам известно, являются результатом аналогичных актов; из этого вы заключаете, что между природой и вашим разумом существует тождество. Вот исходный пункт этой системы. Но, очевидно, здесь речь идет не о самой природе, но о силе, определяющей движение материи, совокупностью которых только и является природа. Но пребывает ли эта сила в недрах самой природы или вне ее, этого идеалист не знает; более того, у него нет никакого основания предполагать, что она пребывает скорее в природе, чем где-либо вне ее. Он, впрочем. прекрасно знает, что те приемы, которыми пользуется человеческий ум, не заимствованы им из мира физического, что он нашел их в самом себе, что поэтому их тождество с приемами, применяемыми природой, не есть результат присутствия природы или действия, оказываемого ею на наш ум, но что это первичный факт, т.е. что тут просто два разума, действующие независимо друг от друга, но тождественно, две силы разные, но одного порядка. Поэтому, с его точки зрения, тождественны между собой не мысль и природа, но один управляющий ими закон, который проявляется известным образом в природе и иначе в разумном существе. Одно из его проявлений знакомо нам по нашему сознанию, другое - путем наблюдения; эти два рода знаний взаимно дополняют друг друга, совершенное же знание, естественно, знание общее и всемирное. Особым законам природы соответствуют частные законы логики и мышления; никогда нет противоречия между тем, что совершается внутри нас и вне нас, если только мы, злоупотребляя своей свободой, не исказим своего суждения, ибо, как известно всякому, мыслящему существу предоставлено право и возможность заблуждаться, равно как и познавать; наконец, подлинное тождество существует не между нашим разумом и природой, но между нашим разумом и другим разумом. Вот как нужно понимать систему абсолютного тождества.

168. Система Фихте подвергалась нападкам такого же рода. Утверждали, будто она ведет к нигилизму, т.е. к логическому упразднению внешнего мира, но и это совсем неверно[101]. Фихте имел в виду только учение о науке (Wissenschaftslehre), поэтому совершенно естественно, что он придал своему Я, т.е. познающему, высшую возможную абсолютность, ибо всякое познание от него исходит и в нем, естественно, и завершается; но неверно, как, например, утверждал Якоби, будто он хотел вознести наше Я и поставить его над развалинами вселенной и бога. Его построение не завершено, вот и все. Почитайте только его посмертные труды[102], и вы убедитесь, как далек он был от отрицания внешнего мира, Для него имело значение только познание, поэтому ему нужно было определить природу познания; отсюда субъективизм его философии и огромная важность, приписываемая им деятельности нашего разума, которая, если хотите, логически поглощает в себе всякую иную деятельность, даже деятельность бога, но только в порядке предварительного приема. Если бы он дошел до рассмотрения объекта, он, несомненно, отдал бы и ему должное. Чтобы утвердить наше Я, а это, по-моему, он сделал мастерски, он придал ему преувеличенные размеры и поставил его в центр творения. Вот и все, в чем его можно упрекнуть.

169. Христианская религия исходила из идеи, но по самой природе своей она должна была на время отказаться от своего основного начала и утвердиться на деле; отсюда неизбежные ее поражения. В настоящее время христианская религия утвердилась фактически и она явно стремится возвыситься до чистой идеи. Такова основная черта того религиозного движения, которого мы являемся свидетелями. Это, конечно, не значит, что христианство должно совершенно отрешиться от факта и пребывать отныне лишь в сфере отвлеченной мысли. Придет время, и оно не за горами, когда факт и идея составят одно и то же и будут поглощены жизнью, и жизнь, охватывая то и другое, в последней своей фазе должна будет естественно включать их в высшей степени.

Но до наступления этого последнего периода великой эволюции духа, безостановочно шествующего вперед на протяжении веков, должен еще совершиться поворот в сторону основного начала христианства, и это начало должно явиться в новом блеске, в новой силе.

170. До перехода к новым вопросам, которые нам надлежит исследовать, вернемся несколько назад и остановимся мысленно на том, что можно считать отправной точкой автора[103], а именно: на установленном им различии между объектами веры и объектами чистого разума. Затем нам останется рассмотреть его теорию: закона, раскрытого через откровение, и закона, который он именует выработанным.

171. И прежде всего, когда он говорит: Вера, он, очевидно, имеет в виду только веру религиозную. Между тем, по-моему, это точка зрения совершенно не философская. Есть вещи, которые можно постичь лишь посредством веры, и поэтому для того, чтобы их понять, нужно предварительно в них поверить; есть другие, которые можно постичь лишь как догмат веры, а это значит, что раз вы их поняли, они тем самым уже становятся вашими верованиями. Говоря языком философии, вера - не что иное, как момент или период человеческого знания, не более того. Относить религию и науку к двум совершенно различным областям, и притом делать это искренне, без задней мысли, значит возвращаться к предшествующей Абеляру схоластике, т.е. совершать анахронизм на девять столетий, ни больше, ни меньше. Я прекрасно понимаю того богослова-догматика, который еще в наши дни не выходит из старой семинарской колеи, для которого мир не шагнул вперед со времен Алкуина, ибо догмат по природе своей неподвижен и неподатлив; прислужнику догмата поэтому дозволено оставаться вечно пригвожденным к своему обязательному верованию, но, признаюсь, я не могу понять того писателя, который, стремясь прослыть современным умом, в то же время рассматривает религию как неприкосновенную область, куда уму разрешено проникнуть лишь при условии самоупразднения. Кому же в наше время не известно, что вера - одна из самых мощных и самых плодотворных сил мысли; что порой вера приводит к знанию, а порой знание - к вере, что поэтому между ними не существует резко очерченной границы, что знание всегда предполагает известную долю веры точно так же, как вера всегда предполагает известную долю знания; что в глубинах веры по необходимости есть знание точно так же, как в глубинах знания по необходимости есть вера; наконец, что мы не можем постигнуть предмет, не веря в него так или иначе, точно так же, как мы не можем верить во что-либо, если мы в известной мере этого не постигаем[104].

172. Каковы, впрочем, естественные основы философии? Я и не-Я, мир внутренний и мир внешний, субъект и объект. Признаете ли вы эти первичные факты или нет, вы все равно не можете серьезно заниматься философией, не исходя из них. Между тем, что такое для нас факты, которые, разумеется, не могут быть ни доказаны сами по себе, ни выведены из факта предшествующего? Предмет веры. Затем, когда философская работа завершена и вы добились какой-то достоверности, какова логическая форма, в которую в вашем уме облекается эта достоверность? Форма верования, - верования, налагаемого на вас вашим же разумом. Мы не можем выйти из этого круга, не разбившись о замыкающие его грани; вне их безграничное сомнение, полнейшее неведение, не-бытие. Поэтому устранить веру из философии - не значит ли это уничтожать самую философию, не значит ли это самую работу мысли делать несущественной, более того: не значит ли это свести на-нет самое начало разумения?

173. Заметьте, что человеческий ум во все времена принимал некоторые истины как предмет веры, как истины априорные и элементарные, без которых нельзя представить себе ни одного акта ума и которые, следовательно, предшествуя его собственному движению, в известном смысле соответствуют той силе отталкивания[105], которая некогда потрясла инертную материю и раскидала миры в пространстве. Долго ум человеческий жил этими истинами, долго они его удовлетворяли; но затем его собственное развитие привело его к новым истинам, которые, в свою очередь, превратились в верования. Таков естественный ход умственного развития. Вера стоит в начале и в конце пути, пройденного человеческим разумом как в отдельном индивидууме, так и в человечестве в целом. Прежде чем знать, он верит, а после того, как узнает, он опять верит. Всегда он исходит из веры, чтобы к вере вернуться. И в конце концов, не совершаете ли вы двадцать раз в день акт веры, хотя религия тут не при чем? Как же вы хотите заключить многообразные верования человеческого разума в единую сферу религиозного чувства? Это невозможно. Перейдем к другой системе.

174. Что такое закон? Начало, в силу которого нечто появляется или должно появиться для достижения возможного совершенства. Следовательно, всякий закон предшествует; мы можем его только знать или не знать, но знаем мы его или нет, он тем не менее существует и тем не менее действует в предопределенной ему области. Нельзя преувеличивать значение того, что в порядке нравственном, или в царстве свободы, точно так же, как в порядке материальном, или в области неизбежного, все совершается согласно закону - знаем мы его или не знаем - с той только разницей, что если мы знаем первый закон, мы должны сообразоваться с ним, так как это закон нашего бытия и условие нашего движения вперед; если же мы знаем второй закон, нам приходится применять его к своим потребностям или в форме поучения, или в форме материального использования. Что касается этого знания, то мы можем приобретать его различными путями: посредством самостоятельной деятельности индивидуального ума, непосредственным актом высшего разума, проявляющегося в разуме человека, медленным ходом разума всемирного на протяжении веков; но ни в одном из возможных случаев мы не можем ни изобрести, ни создать самый закон. Всякий закон, если он справедлив или истинен, - и только в таком случае он действительно является законом, - вечно существовал в божественном разуме. Настанет день, когда человек познает его; закон так или иначе откроется ему, западет в его сознание, тогда законодатель человеческий встретится с законодателем высшим, и с той поры закон станет для нас законом мира. Таково происхождение всех наших законодательств политических, нравственных и иных. Можно, конечно, с точки зрения социальной, допустить фикцию законодательной власти, принадлежащей человеку, но с точки зрения общей философии это недопустимо. Человек может, конечно, под давлением властной необходимости распространить законодательство на самого себя и на своих ближних, но при этом он должен понимать, что все законы, которые он на досуге сочиняет и включает в различные свои кодексы, будь то закон положительный, закон гражданский или уголовный, что все эти законы таковы лишь поскольку они совпадают с законами предшествующими, которые, по словам Цицерона, "не представляют ни выдумку человеческого ума, ни волю народов, но нечто вечное"[106]; в силу этих вечных законов общества живут и действуют. Безразлично, сознают ли они, или нет, действие, на них оказываемое; человек должен знать, что, когда законы, которые, по его мнению, он сам себе дал, кажутся ему дурными или ложными, это значит одно: или они противоречат законам истинным, или же это вовсе не законы, ибо, повторяю, законы творим не мы, скорее они нас творят, но мы можем принять за закон то, что вовсе не есть закон; так мы и поступаем, и это относится и к физической и к нравственной области. Наконец, закон есть причина, а не следствие, поэтому считать его плодом человеческого разума не значит ли ошибаться насчет самой идеи закона? А тогда я вас спрашиваю, что представляет собой закон выработанный, закон, который вчера еще не существовал, который существует лишь с сегодняшнего дня и, следовательно, мог бы и вовсе не существовать? Этого понять нельзя.

175. Впрочем, вот, по-моему, самый правильный взгляд на вопрос. С объективной точки зрения существует два закона: закон мира физического и закон мира нравственного. Первый имеет целью сохранение жизни физических существ и природы, являющейся их совокупностью, второй - сохранение жизни разумных существ и человеческого общества, являющегося совокупностью этих существ, и все это в соответствии со свойствами каждого существа и каждого порядка существ в отдельности. Но ясно, что на самом деле оба эти закона составляют единый закон, который, рассматриваемый объективно, действует совершенно тождественно в той и в другой области. Этот универсальный закон - закон жизни, или закон Бытия; совершенно очевидно, что он не подлежит развитию и совершенствованию. Развивается, совершенствуется жизнь, бытие; закон - остается неизменным. Человек может, конечно, в силу своей разумной и свободной природы, не постигать законов этой природы или знать их более или менее совершенно, или же, зная закон, не подчиняться ему. Но, тем не менее, закон пребывает всегда неизменным и так же неизменно действие его на человека. Прогресс человеческого разума состоит не в том, чтобы предписывать миру законы собственного изобретения, а в том, чтобы непрестанно приближаться к более совершенному познанию тех законов, которые миром управляют. Человек не совершенствует тех законов, которые первоначально были преподаны ему творцом, но по мере своего поступательного движения во времени открывает новые законы, ему неизвестные; он научается лучше понимать те, которые ему уже известны, и находить для них новое применение. Так, например, знание закона, раскрытого в откровении, с каждым днем все более и более распространяется среди людей, тогда как самый закон не совершенствуется и не развивается, а среди всех тех новых сил, которые он ежедневно порождает для удовлетворения все возрастающих потребностей человечества, он сам остается неизменным и тем же, каким некогда вышел из лона божественного разума[107].

176. Думаю я, можно сказать, что способность к творчеству была дарована человеку только в области искусства; вот где настоящая область его творчества, единственный мир, в котором ему дано из небытия создавать реальность, вызывать жизнь актом воли. Вне этого мы можем лишь искать и подчас находить реальное. Однако при всей беспредельности нашего могущества в искусстве, оно все же подчинено и здесь некоторым началам, которые тоже не нами изобретены, которые существовали ранее всего нашего творчества, которые, как все вечные истины, воздействовали на нас задолго до того, как мы их осознали. Идея красоты не была порождением человека, как и всякая другая истинная идея; он нашел ее запечатленной во всем творении, разлитой вокруг него в тысячах разнообразных форм, запечатленных неизреченными чертами в каждом предмете в природе; он постиг ее, присвоил себе, и из этого благодатного начала он излил на мир все то множество творений, то возвышенных, то чарующих, которыми он населил мир фантазии, которыми украсил поверхность земли[108].

177. В заключение уместно будет заметить, что все только что сказанное говорилось и повторялось тысячу раз всеми серьезными умами века, но весьма естественно, - мы ничего об этом не знаем: хронология Европы чужда нам, мы присутствуем при жизни нашего века, но не участвуем в ней. Не будем заблуждаться, наша роль в мире, как бы значительна она ни была, как бы ни была славна, - роль доныне лишь политическая; и до движения идей в собственном смысле слова нам еще нет дела. К тому же, из тех эманаций научной мысли, которые случайно заносит на наши отдаленные берега с Запада, сколько сбившихся с пути, сколько застывших под ледянящим дыханием севера. Как бы то ни было, надо признать, что безотрадное зрелище представляет у нас выдающийся ум, бьющийся между стремлением предвосхитить слишком медленное поступательное движение человечества, как это всегда представляется избранным душам, и убожеством младенческой цивилизации, не затронутой еще серьезной наукой, ум, который таким образом поневоле кинут во власть всякого рода причуд воображения, честолюбивых замыслов, и иногда, - приходится это признать, - и глубоких заблуждений[109].

178. Человек очень редко сознает творимое им добро; часто ему ничего не стоит совершить поступок, который со стороны представляется подвигом сверхчеловеческой доблести. В наших действиях, по видимасти самых героических, нередко меньше всего бескорыстия. Далеко не единственным побуждением к великодушным поступкам нашим служат сочувствие бедствиям ближнего; обычно побуждением служит удовольствие, которое мы испытываем, напрягая деятельные способности души, испытывая свою силу. Та же потребность, подвергнуть себя без нужды какой-либо опасности в других случаях побуждает нас рисковать жизнью для спасения одного из нам подобных. Опасность имеет свою прелесть; мужество не только добродетель, оно в то же время и счастье. Человек создан так, что величайшее наслаждение из всех ему дарованных он испытывает, делая добро - чудесный замысел провидения, пользующегося человеком как орудием для достижения своей цели, - величайшего возможного блаженства всех созданных им существ.

179. Турки - отвратительные варвары, это верно; но турецкое варварство не опасно для остального мира, тогда как варварство другого народа гораздо опасней. К тому же, с варварством турок можно бороться у них на месте, с другим варварством это не так. Вот в чем вопрос.

180. Пока русское варварство не угрожало Европе, пока оно не провозгласило себя одной-единственной цивилизацией, единственной и истинной религией, его не трогали; но с того дня, когда оно встало перед лицом Европы как сила нравственная и политическая, Европа должна была подняться против него сообща.

181. Не будут, думаю, оспаривать, что логический аппарат самого ученого мандарина небесной империи функционирует несколько иначе, чем логический аппарат берлинского профессора. Как вы хотите, чтобы ум целого народа, который не испытал на себе влияния ни преданий древнего мира, ни религиозной иерархии с ее борьбой против светской власти, ни схоластической философии, ни феодализма с его рыцарством, ни протестантизма, словом, ничего того, что более всего воздействовало на умы на Западе; как хотите вы, чтобы ум этого народа был устроен точь-в-точь, как умы тех, кто всегда жил, кто вырос и кто теперь еще живет под влиянием всех этих факторов? Конечно, и среди нас, независимо от этой преемственности мыслей и чувств, появилось несколько гениальных людей, несколько избранных умов, но, тем не менее, нельзя не пожалеть о том, что в мировом историческом распорядке нация в целом оказалась обездоленной и лишенной всего этого прошлого. На нас, без сомнения, очень сильно сказалось нравственное влияние христианства; что же касается его логического действия, нельзя не признать, что оно было в нашей стране почти равно нулю. Прибавим, что это один из интереснейших вопросов, которым должна будет заняться философия нашей истории в тот день, когда она явится на свет.

182. Слишком часто забывают, что Спаситель пришел в мир не для того, чтобы задавать ему загадки, но для того, чтобы дать разгадку.

183. Есть люди, которые говорят вам, что между христианством и общественным порядком нет ничего общего; что христианство ничего не сделало для общества, что оно ничего и не должно было для него делать, что оно обращается лишь к отдельной личности, что блага, им обещанные, относятся только к будущей жизни. Действительно, научило ли оно людей чему-либо такому, что имело бы отношение к их благополучию в здешнем мире? Ничему; оно не научило только потому, что они братья, вот и все.

184. Нужно признать, что есть такая любовь к отечеству, на которую способно существо самое гнутое: пример г-на В.[110]. Прежде всего ты обязан своей родине, как и своим друзьям, правдой.

185. Каково должно быть имя этого ребенка[111]?

186. Допускаете ли вы несколько видов цивилизации[112]?

187. Думаете ли вы, что такая страна, которая в ту самую минуту, когда она призвана взять в свои руки принадлежащее ей по праву будущее, сбивается с истинного пути настолько, что выпускает это будущее из своих неумелых рук, действительно достойна этого будущего[113]?

188. Думаете ли вы, что на место старого Востока, каким создали его история и основное свойство человеческого ума, может встать новый Восток, христианский?

189. Уверены ли вы, что этот ребенок не был бы чудовищем?

190. Прошло не более полувека с тех пор, как русские государи перестали целыми тысячами раздавать своим придворным государственных крестьян[114]. Каким же образом, скажите, могли зародиться хотя бы самые элементарные понятия справедливости, права, какой-либо законности под управлением власти, которая не сегодня - завтра могла превратить в рабов все население свободных людей! По милости либерального государя[115], который появился среди нас, великодушного победителя, которого мы окружили своей любовью, в России уже не применяется это отвратительное злоупотребление самодержавной власти в самом зловредном для народов ее проявлении, в развращении их общественного сознания, но уже наличие рабства, в том виде, в каком оно у нас создалось, продолжает все омрачать, все осквернять и все извращать в нашем отечестве. Никто не может избежать рокового его действия, и менее всего, быть может, сам государь. С колыбели он окружен людьми, которые владеют себе подобными, или же теми, отцы которых сами были крепостными, и дыхание рабства проникает сквозь все поры его существа и тем более влияет на его сознание, чем более он себя считает огражденным от него[116]. Было бы притом[117] большим заблуждением думать, будто влияние рабства распространяется лишь на ту несчастную, обездоленную часть населения, которая несет его тяжелый гнет; совсем напротив, изучать надо влияние его на те классы, которые извлекают из него выгоду, а не на те, которые от него страдают. Благодаря своим верованиям, в высшей степени аскетическим, благодаря темпераменту расы, мало пекущейся о лучшем будущем, ничем не обеспеченном, наконец, благодаря тем расстояниям, которые часто отделяют его от его господина, русский крепостной, надо сказать, достоин сожаления не в той степени, как это можно было бы думать. Его настоящее положение, к тому же, - лишь естественное следствие его положения в прошлом. К подчинению привело его не насилие завоевателя[118], а логический ход вещей, раскрывающийся в глубине его внутренней жизни, его религиозных чувств, его характера. Вы требуете доказательства? Посмотрите на свободного человека в России! Между ним и крепостным нет никакой видимой разницы. Я даже нахожу, что в покорном виде последнего есть что-то более достойное, более покойное, чем в смутном и озабоченном взгляде первого. Дело в том, что между рабством и тем, которое существовало и еще существует в других странах света, нет ничего общего. В том виде, в каком мы его знаем в древности, или в том, в каком видим в наши дни в Соединенных Штатах Америки[119], оно имело лишь те последствия, какие естественно вытекают из этого омерзительного института: бедствие раба, развращение владельца, между тем как в России влияние рабства неизмеримо шире.

191. Мы только что говорили, что хотя русский крепостной - раб в полном смысле слова, он, однако, с внешней стороны не несет на себе отпечатка рабства. Ни по правам своим, ни в общественном мнении, ни по расовым отличиям он не выделяется из других классов общества; в доме своего господина он разделяет труд человека свободного, в деревне он живет вперемежку с крестьянами свободных общин; всюду он смешивается со свободными подданными империи безо всякого видимого отличия. В России все носит печать рабства - нравы, стремления, образование и даже вплоть до самой свободы, если только последняя может существовать в этой среде.

192. Чем больше думаешь, тем больше убеждаешься, что у нас в настоящее время совершается нечто необычное. Это нечто, не дошедшее еще до состояния простой идеи, ибо оно не нашло еще своего четкого выражения, тем не менее заключает в себе огромной важности социальный вопрос. Дело касается не пустяка: приходится решить, может ли народ, раз осознавший, что он в течение века шел по ложному пути, в один прекрасный день простым актом сознательной воли вернуться по пройденному следу, порвать с ходом своего развития, начать его сызнова, воссоединить порванную нить своей жизни на том самом месте, где она некогда, не очень-то ясно каким образом, оборвалась. А между тем, приходится сознаться, что мы - накануне если не разрешения, то во всяком случае попытки разрешения этой небывалой задачи, накануне такой социальной операции, о которой никогда еще не решались мечтать самые смелые утописты в дерзновеннейших своих фантазиях. Без сомнения, было бы слишком смело пытаться определить возможный срок этого события, но так как народные чувства плохо подчиняются мировым динамическим законам, и так как социальное движение большей частью совершается в зависимости не от размеров самих движущих сил, а от степени бессилия общества, то можно ожидать, что недалек час бурного проявления национального чувства, по крайней мере, в образованной части общества. Вы, может быть, думаете, что нам угрожает революция на манер западноевропейской, - успокойтесь, слава богу, не к этому идет дело. Исходные точки у западного мира и у нас были слишком различны, чтобы мы когда-либо могли придти к одинаковым результатам. К тому же, в русском народе есть что-то неотвратимо неподвижное, безнадежно нерушимое, а именно, его полное равнодушие к природе той власти, которая им управляет. Ни один народ мира не понял лучше нас знаменитый текст писания: "несть власти аще не от Бога"[120]. Установленная власть всегда для нас священна. Как известно, основой нашего социального строя служит семья, поэтому русский народ ничего другого никогда и не способен усматривать во власти, кроме родительского авторитета, применяемого с большей или меньшей суровостью, - и только. Всякий государь, каков бы он ни был, для него - батюшка. Мы не говорим, например: я имею право сделать то-то и то-то, мы говорим: это разрешено, а это не разрешено. В нашем представлении не закон карает провинившегося гражданина, а отец наказывает непослушного ребенка. Наша приверженность к семейному укладу такова, что мы с радостью расточаем права отцовства по отношению ко всякому, от кого зависим. Идея законности, идея права для русского народа - бессмыслица[121], о чем свидетельствует беспорядочная и странная смена наследников престола, вслед за царствованием Петра Великого, в особенности же ужасающий эпизод междуцарствия[122]. Очевидно, если бы природе народа свойственно было воспринимать эти идеи, он бы понял, что государь, за которого он проливает кровь, не имеет ни малейшего права на престол, а в таком случае ни у первого самозванца, ни у всех остальных не нашлось бы той массы приверженцев, производивших опустошения, ужасавшие даже чужеземные шайки, шедшие вслед за ними. Никакая сила в мире не заставит нас выйти из того круга идей, на котором построена вся наша история, который еще теперь составляет всю поэзию нищего существования, который признает лишь право дарованное и отметает всякую мысль о праве естественном; таким образом, что бы ни совершилось в высших слоях общества, народ в целом никогда не примет в этом участия; скрестив руки на груди - любимая паза чистокровного русского человека[123], - он будет наблюдать происходящее и по привычке встретит именем батюшки своих новых владык, ибо, - к чему тут обманывать себя самих, - ему снова понадобятся владыки, всякий другой порядок он с презрением или с гневом отвергнет.

193. Чего хочет новая школа? Вновь обрести, восстановить национальное начало, которое нация по какой-то рассеянности некогда позволила Петру Великому у себя похитить[124]; начало, вне которого, однако, невозможен для любого народа подлинный прогресс. Сущая истина, - и мы первые под этим подписываемся, - что народы, точно так же, как и отдельные личности, не могут ни на шаг продвинуться по пути прогресса или предназначенного им развития без глубокого чувства своей индивидуальности, без сознания того, что они такое; более того, лишенные этого чувства и этого сознания, они не могли бы и существовать; но именно это и доказывает ошибочность вашего учения, ибо никогда народ не утрачивал своей национальности, не перестав в то же время существовать; между тем, если я не ошибаюсь, мы, как ни как, существуем!

194. Когда бесконечный разум принял форму разума конечного, воплотившись в человеке, он, естественно, должен был в новом модусе бытия сохранить свойства своего прежнего существования, он прежде всего должен был сознавать <coonaître>. Человек, таким образом, ведет свое начало не от двуногого животного, как это представляют себе материалисты, но от наивного, хотя и неполного ощущения своей природы. Ум человеческий, значит, никогда не был в состоянии полного неведения по отношению ко всему; представление более или менее ясное о законе своего бытия явилось у него в тот самый день, когда этот ум сознал, что существует; не будь это так, он не заключал бы в себе основного начала своего бытия, он не был бы одухотворенным <esprit> существом. Но несомненно и то, что в последовательности времен индивидуальный ум, именно в силу своей свободной природы, должен был обособиться, оторваться от всемирного разума, развиваться как субъект, и с этой поры полное непонимание сделало неизбежным возвращение индивидуального бытия к бытию всеобщему, восстановление падшего Я. Эту цель и поставило себе христианство в порядке логическом, что оно и осуществило на деле, поскольку переворот такого рода мог совершиться без нарушения равновесия между различными силами, движущими нравственный мир, без полного нарушения всех законов творения. В тот день, когда на Голгофе[125] была принесена искупительная жертва человека, разум мировой был восстановлен в разуме индивидуальном и на этот раз занял в нем место навсегда. Отныне человеку стало доступно действенное обладание абсолютным добром и абсолютной истиной; перед злом выросла преграда, которую оно не смело переступить, перед добром ее не было; рассеялась мрачная тень, которую отбрасывала когда-то исполинская личность человека на все предметы его видения, и от него одного зависело отныне жить в истине.

195. Впрочем, через какие бы фазы своего существования человечество доселе ни проходило, - в те ли времена, когда оно еще жило на лоне первобытной природы, или когда оно уже шествовало вперед по собственному побуждению, или, наконец, тогда, когда его развитие творчески определилось непосредственным проявлением мирового разума, - никогда оно не выходило из сферы сознания[126]; это и есть та среда, в которой протекает всякое человеческое действие; разум есть разум, он может только сознавать; с утра до ночи человек только это и делает; даже ощущения его, по мере их переживания, превращаются в его мозгу в восприятие, и это постоянное участие его разумного существа во всем происходящем с его существом физическим и создает в нем единство и делает из него нечто большее, нежели чистое разумение.

195‑а. Поэтому мысль того гениального человека, который создал учение о науке, была верной мыслью; но не нужно забывать, что если человек ничего не делает, кроме как познает, а он только этим и занимается, то по той причине, что вне его существует нечто такое, что есть объект его познания, следовательно, для постижения закона самого познания прежде всего надлежит установить отношение между познаванием и его объектом. А вот это и не было сделано; занимались только субъектом, т.е. познающим, а до объекта, т.е. познаваемого, не дошли[127]. Система, явившаяся непосредственно после упомянутой, должна была все свое внимание обратить на объект человеческого познания; так в действительности и произошло. Но при этом человек растворялся в природе, во всем; это был пантеизм со всеми его последствиями[128]. Оказалась необходимой новая реакция, при которой Я, не отказываясь от своих прав, должно было признать совершившийся синтетический факт и предстать перед лицом вселенной и бога в истине и реальности. Это последняя глава современной философии[129].

196. Вы видите, в этой системе именно разум станет, так сказать, высшей категорией, или окончательной формой жизни. Чтобы дойти до этого, бытие проходит через несколько фаз, опять-таки, категорий, но гораздо более важных, чем категории Канта. Все эти фазы всеобщей жизни человечества логически связаны между собой и следуют одна за другой, и человеческое Я не перестает более или менее смутно ощущать их, хотя в каждую данную эпоху оно старается дать себе отчет в том, что испытывает, что происходит вокруг него. Прогресс человечества, таким образом, должен бы заключаться во все большем приближении к такому положению, когда ему будет дано полное сознание того, что когда-нибудь составит его содержание, а достигнув этого, человечество оказалось бы в положении абсолютного разума, т.е. такого разума, который сознает и постигает себя самого в совершенстве, - последняя фаза человеческого развития[130].

197. Мы только что видели, в чем ошибка знаменитого учения о Я[131], учения, якобы установившего, что не существует ничего помимо познания, а не подозревавшего, что познание предполагает бытие познаваемого объекта, т.е. чего-то не созданного человеком и существовавшего прежде, чем человек его познал; нельзя, однако, отрицать, что это учение оставило глубокие следы в человеческом разуме. Дело в том, что этот дерзновенный апофеоз личности заключал в себе начало необычайно плодотворное. Если Фихте не видел объекта, то это, конечно, не по недостатку философского понимания, а просто потому, что он был поглощен страстно увлекавшей его работой, которую ему пришлось проделать на пути к построению внутреннего факта. Явившийся после него Гегель, ученик Шеллинга, естественным образом должен был быть приведен к построению факта внешнего, и эту задачу выполнил блестяще; вопрос о том, не слишком ли он со своей стороны увлекся объектом и в своей теории всеобщего примирения достаточное ли место он отвел индивидууму? Беспристрастное рассмотрение его учения с этой точки зрения дало бы наиболее правильную его оценку. Его философия, однако, была по существу синтетической, поэтому он не мог остановиться на полпути, как это сделал Фихте, который поневоле вернулся к анализу, несмотря на могучий толчок, сообщенный Шеллингом философской мысли. Гегель поэтому необычайно продвинул вперед синтез человеческого разума, это верно, но, да будет нам разрешено заметить, что он не вполне доработал свою мысль; он умер слишком рано, в разгар своей деятельности, и не успел сказать своего последнего слова, окончательно отделать свои труды. Вот, впрочем, несколько строчек самого Гегеля, которые лучше, чем сумеем это сделать мы, покажут, куда направлена его система. "Человеческий разум, - говорит он, - постиг искусство анализа, но не научился еще синтезу. Так он отделил душу от тела, и это было хорошо, так как бог есть дух, а природа не что иное, как материя; но сделав это, он забыл магическое слово, долженствовавшее воссоединить то и другое, подобно тому Гетевскому ученику, который, напустив воды в дом своего хозяина, не знал, как остановить ее приток, и неизбежно бы утонул, если бы на счастье не спас его появившийся вовремя хозяин"[132]. Вы догадываетесь, кто мастер - чародей в философии.

198. Неужели вы воображаете, будто такой пустяк - вырвать пытливый ум из сферы его мышления и втиснуть его в тот узкий и мелочный мир, в котором вращается людская пошлость? Вас окружает множество людей или групп, которым суждено пройти свой путь бесследно; почему вы не проповедуете им свои возвышенные учения? Но не сбивайте с пути того, кто сосредоточенно и покорно отдается началу, в нем заложенному; не отвлекайте его от пути, по которому он следует не по своей воле, с которого не может отклониться, не разбившись сам, он увлечет, быть может, и вас в своем падении. Не видите ли вы, что орбита, по которой он движется, начертана заранее? Преградить ему путь - значит восстать против законов природы. Вы думаете, что лишь невинная шутка - бросать камни под ноги мыслящего человека, чтобы он споткнулся, чтобы он грохнулся на мостовой во весь рост и мог бы подняться лишь облитый грязью, с разбитым лицом, с изодранной одеждой? Конечно, не вам понять этого человека. Уязвленный, искалеченный, измученный окружающей его пустотой - он тайна для самого себя, а тем более для вас; как же, в самом деле, разгадать, что сокрыто на дне этой стесненной души; как разгадать те мысли и чувства, которые вы и ваши присные загнали в его бедное сердце; не вам понять, сколько задатков, какие силы задушены миром и жизнью, среди которых он, задыхаясь, влачит свое существование. Мир его не принял, и он не принял мира, Он имел наивность думать, что хоть как-нибудь подхватят мысль, которую он провозглашал, что его жертвы, его муки не пройдут незамеченными, что кто-нибудь из вас соберет то, что он с такою щедростью расточал. Безумие, конечно. Но пристало ли вам расставлять ему сети, провокаторски его завлекая, вам, которые сами называли мощным его слово и мужественным его сердце? Если в этом не было горькой насмешки, то как дерзнули вы заткнуть ему рот, посадить его на цепь? А кто знает, кем бы он стал, если бы вы не преградили ему пути? Быть может, потоком, смывающим нечистоты, под которыми вы погребены? Быть может, мечом, рассекающим сковывающие вас цепи[133]?

199. С того дня, как мы произнесли слово "Запад" по отношению к самим себе, - мы себя потеряли.

200. Не турки разрушили восточную империю, а народы Запада, которые допустили завоевание Махмудом Константинополя и сами его уже ранее захватили по пути[134].

201[135]. Чем больше размышляешь над действием, которое христианство оказывает на общество, тем больше убеждаешься, что в общем плане Провидения западная церковь была создана в видах социального развития человечества, что вся ее история лишь логическое последствие вложенного в нее организующего начала. Можно осуждать средства, карими она пользовалась для достижения своей цели, но нужно признать, что эти средства были не только самыми действенными, но единственно возможными в различные эпохи, через которые лежал ее путь; что верная своему призванию, она никогда не уклонялась в сторону от направления, ей сообщенного; что изумительное чутье предназначенной ей роли неизменно руководило ею на протяжении веков борьбы, поражений и небывалых поґбед; наконец, хотя нельзя отрицать, что она была честолюбива, нетерпима, не пренебрегала земными благами, приходится признать, что только при этих условиях может свершиться промысел божий.

202. Не было ли прежде всего необходимо осуществить доверенную ей идею? Потому все должно быть подчинено этому высшему велению. Разве не абсурдно упрекать ее в том, что она последовательно, пламенно, страстно выполняла свою задачу? Что сталось бы с миром, если бы она то и дело колебалась между различными ересями, которые стали появляться с первого же дня ее установления, не переставали возникать до тех пор, пока, наконец, не были поглощены великой ересью XVI в.[136], решившей заменить реальность совершенной церкви пустотой своей церкви неосязаемой?

Если вы меня спросите, носил ли каждый из ее членов в сердце своем совершенное сознание великого дела, которое выполнялось вокруг него, я вам отвечу, что этого не думаю, ибо такое сознание станет возможным в божественной церкви лишь после того, как она пройдет весь цикл человеческого разума; тогда, исчерпав весь цикл конечного разума, она вступит в область разума бесконечного, чтобы затем уже не выходить из нее. Нельзя, однако, сомневаться в том, что в ней всегда жило некое глубокое ощущение этого разума и, сосредоточенное в неких избранных душах, в неких увенчанных священным сиянием умах, оно излучалось на всю сферу разумных существ, составляющих христианское сообщество, и наполняло их всей силой, всей правдой глубокого личного чувства.

203. Восточная церковь, по-видимому, была предназначена совсем для другого: она должна была идти иными путями. Ее роль состояла в том, чтобы явить мощь христианства, предоставленного единственно своим силам; она в совершенстве выполняла это высокое призвание. Родившись под дыханием пустыни, перенесенная затем в другую пустыню, где, живя в уединении, созданном для нее окружавшим ее варварством, она, естественно, стала аскетической и созерцательной. Самое происхождение отрезало ей путь к какому бы то ни было честолюбию. И она, надо сознаться, довела покорность до крайности; она всячески стремилась себя уничижать: преклонять колена перед всеми государями, каковы бы они ни были, верные или неверные, православные или схизматики, монголы или сельджуки; когда гнет становился невыносимым или когда на нее обрушивалось иноземное иго, редко умела она прибегнуть к иному средству, кроме как заливать слезами церковную паперть, или же, повергнувшись в прах, призывать помощь небесную в тихой молитве. Все это совершенно верно, но верно и то, что ничего иного она делать и не могла, что она изменила бы своему призванию, если бы попыталась облечься в иную одежду. Разве только в славные дни русского патриаршества она дерзнула быть честолюбивой, и мы знаем, какова была расплата за эту попытку противоестественной гордыни [137].

Как бы то ни было, этой церкви, столь смиренной, столь покорной, столь безропотной, наша страна обязана не только самыми прекрасными страницами своей истории, но и своим сохранением. Вот урок, который она была призвана явить миру: великий народ, образовавшийся всецело под влиянием религии Христа, - поучительное зрелище, которое мы предъявляем на размышление серьезных умов.

204. Чего хочет новая школа? Вновь обрести, восстановить национальное начало, которое, вероятно, в минуту рассеянности народ некогда незаметно позволил у себя похитить Петру Великому, начало, вне которого, однако, ни для какого народа немыслим истинный прогресс. Это совершенно верно. Народ, точно также, как и индивидуум, не может сделать ни шагу вперед без ощущения своей личности; более того, он не может даже существовать без этого ощущения; но это-то именно и доказывает ваше заблуждение, ибо никогда не было случая, чтобы народ утратил чувство национальности, не перестав существовать, а мы, кажется, существуем[138].

205. Перед нами произведения молодого французского философа[139], человека во многих отношениях очень умного, стоящего совершенно особняком от философской клики своей страны, но, к несчастью, находящегося также в полном неведении того, что происходит по ту сторону Рейна, и судящего о философии вообще по той, которой учат в в коллеж де Франс. А надо сказать, что страна, в которой увидел свет родоначальник современной философии[140], не пользовалась его наследием; в наши дни это замечательное наследство не является достоянием ни г‑на Кузена, ни г‑на Жуфруа.

206. Наш автор, например, громко возражает против притязаний очень известной во Франции шнолы, которая хотела бы упразднить чувство личное и заменить его чувством общественным. В этом он совершенно прав, но он не прав, смешивая это младенческое учение с учением немецких философов. Мы берем на себя смелость уверить его, что нет ничего общего между гуманитарными теориями французов и серьезной философией, предметом которой являются вопросы совершенно иного порядка, чем частные вопросы жизни того общества, в котором сталкиваются все логические и политические анархические теории. Эта философия стремится к определению связи между миром внешним и миром внутренним, к примирению идеи с действительностью: все эти вопросы, которые человеческий ум ставил себе искони, которые христианство разрешило по своему при помощи веры, но которые еще никогда не были разрешены разумом. Поэтому можно сказать, что дело этой философии есть дело христианства, перенесенное или продолженное на почве чистой мысли; как видите, отсюда далеко до фурьеризма, до казарменного размещения человечества по фаланстерам. Общественные вопросы ждут разрешения всех проблем жизни, но в философской области они должны будут раскрываться сами собой, когда разум будет окончательно утвержден, идея завершена, логическое действие совершено: до тех пор философии нечего сказать по этому поводу.

207. В общем нет разногласий по вопросу о том, что нравственная личность, созданная христианством, иная, нежели та, которую породило язычество. И что же! Теперь философия занята воссозданием личности логической. Кто же ведет речь об уничтожении Я, о замене его каким-то отвлеченным сознанием человечества в целом? Речь идет только о том, чтобы воссоздать это Я на основе более достоверной; вот и все. Если вы хотите знать каким методом философия думает достигнуть этой желанной цели, я скажу вам: она прежде всего ищет вокруг себя нечто такое, в чем был бы уже осуществлен тот великий синтетический факт, который она хочет осуществить, или, лучше сказать, нечто такое, в чем никогда не было разделения между двумя первичными началами мира, и не было их кажущегося антагонизма, - и это свое искомое она находит в идее абсолютного бытия. Абсолютное же бытие есть свойство только абсолютного разума, поэтому абсолютный разум и является отныне объектом ее изучения, ее размышления, ее анализа. Все его проявления, где бы она их ни встретила, она запомнит, она обдумает каждое в отдельности, она исследует все века, дойдет до современного положения, таящего в себе итог истекших времен, она, наконец, попытается предвидеть факты, еще не свершившиеся, но витающие уже в туманной дали будущего; весь этот труд она передаст мысли человека и предложит ей продолжать его методом, ею разработанным. Она не только не заздышляет уничтожить субъект, - наоборот, она на него возлагает выполнение всей задачи, заставив его предварительно осознать свою природу; тогда как, с другой стороны, дав нам точное представление об объекте, она и субъект и объект выводит из области неопределенной абстракции, вводит их в действительность и таким образом уже ныне в известном отношении осуществляет то их согласование, которое она должна была найти лишь в конце своей деятельности. Такова философия наших дней.

208. Извлечение из разбора Историософии г‑на Цешковского г‑ном Михелетом из Берлина (перевод с немецкого)[141]. Картина будущей исторической науки, которую рисует автор, в своей основе ничем не отличается от той, которую можно произвести согласно учениям умозрительной философии. Вот в каких выражениях он излагает свою идею: "Необходимо, - говорит он, - чтобы абсолютная идея слилась, наконец, с абсолютным бытием, однако, не извращая себя; при этом необходимо, чтобы единство двух природ, природы божественной и природы человеческой, отныне перестало, следуя устарелой концепции, пребывать только в личном ощущении или быть не чем иным, как простым отвлеченным понятием совершенно вне сферы разума, так, как это показывают новейшие учения; необходимо, чтобы это единство впредь порождалось только собственной энергией или посредством воли мирового разума, проявляющегося в действии. Может быть, оно и откроется еще раз миру ощущений, но не непосредственно, как во время первой эпохи его развития; оно придет к к этому постепенно, полностью наполненное новыми элементами, введенными в него последующим развитием. Эта новая фаза его прогресса должна быть рассматриваема как истинное оправдание материи, как окончательное согласование Идеи с Действительностью. Некогда видели искусство, превзойденное мыслью и размышлением; теперь увидят философию, превзойденную действием и общением. Эта изумительная деятельность человеческого сознания ныне стремится проникнуть повсюду; эта испытываемая человечеством глубокая потребность дать себе отчет во всем, это нетерпение внутреннего чувства, опережающее действие, - все это является не чем иным, как свидетельством того направления, на которое мы указывали, предпосылками тех следствий, о которых мы сообщали. Можно сказать, что открывая новые философские методы, ум открыл истинный философский камень, столь долго и столь тщетно разыскиваемый. Вот он, перед нами; речь идет уже только о том, чтобы извлечь чудеса, заключающиеся в нем. Философии теперь больше ничего не остается, как растворить настежь двери алтаря, как изложить доступным языком свои эзотерические учения. Вся ее деятельность отныне должна быть направлена на объяснение хаоса человеческого общества, на то, чтобы заставить истину спуститься из области идеи в область действительности.

209. Что же касается искусства, то необходимо, чтобы оно повернуло назад, чтобы оно опять вознеслось до античного искусства, не отступив, однако, от новейшего чувства. Жизнь снова обретет наивную ясность первобытной эпохи, не отказываясь от последствий своей продолжительной сосредоточенности и внутренней глубины которые она снискала в наши дни. Это не будет возвратом, падением в жизнь природы, как может показаться, - напротив, это будет та же самая жизнь, вознесенная до новой сферы, сотворенной для нас новейшим началом. Природа, дошедшая до этой степени образования и зрелости сделается самой благоприятной средой для деятельности ума, и точно также, как некогда человек был примирен с Богом, сегодня материя будет примирена с духом. Та же победа, которая была сперва достигнута в порядке рациональном, будет теперь достигнута в порядке реальном. Противоречия, образующие брожение в нашей среде, будут также согласованы и естественно придут к всеобщему примирению по всем тезисам длительных прений, продолжавшихся в течение всех минувших веков и закончившихся в нашу эпоху; все эти страстные столкновения различных чувств, еще терзающих умы, прекратятся навсегда, так же, как и разрешение проблемы жизни в том виде, в каком она предложена и громко провозглашена новейшим умозрением.

210. Отныне, следовательно, вся энергия мирового Разума будет направлена на осуществление абсолютного Блага; для человеческого общества наступит новая эра; социальные основы в самом общем своем выражении будут изложены с такой же строгостью, с какой ранее были изложены основы нравственности и права; отношения между семьей и обществом, между обществом и государством, до сего дня постоянно порабощенные условиями той среды, в которой они учреждались, не замедлят установиться окончательно. Этот слышимый вами грозный шум, разносящийся от одного конца света до другого, является не чем иным, как великим голосом человеческого рода, говорящим о возвышенных нуждах дня. Еще мгновение, и человек выйдет навсегда из сферы отвлеченности, став подлинно социальным существом; отдельные общества отрешатся от своего одиночества и добровольно присоединятся к великой семье народов; естественный строй, в котором народы еще живут противопоставленными друг другу, уступит место строю всеобщему; наконец, человечество, сама идея которого ранее была едва постижима, себя сотворит живым, конкретным, действительным и станет человечеством совершенным, истинным именем которого будет Церковь Господня. Таким же образом мировой разум, осуществляя себя в Красоте, в Истине, в Благе, утвердит себя как органическое целое и установится в Совершенстве.

211. Как объяснить себе, что в книге о христианстве[142], которая вообще признана хорошей книгой и где говорится о всех религиях и всех философских системах, ни слова не сказано о православной церкви, хотя бы для того, чтобы опровергнуть ее учение?

212. Христианство существует; оно существует не только как религия, но и как наука, как религиозная философия; оно было признано не только невежественными народными массами, но и самыми просвещенными, самыми глубокими умами: вот чего не могут отрицать его злейшие враги. Поэтому они должны доказать одно из трех: или что И<исус> Х<ристос> никогда не существовал и поэтому религия, которая носит его имя, была основана какими-то ловкими фокусниками, или же что если И<исус> Х<ристос> существовал, то он сам был только ловким фокусником; или же, наконец, что он был восторженным фанатиком, убежденным как в том, с чем он выступал, так и в своем божественном происхождении. А если допустить любое из этих трех предположений, пришлось бы еще разъяснить, каким образом христианство, рожденное из лжи, могло достичь того положения, в каком мы его ныне видим, и произвести то действие, какое оно оказало.

213. Социализм победит не потому, что он прав, а потому, что неправы его противники[143].

214. Доказательством того, что такими, какие мы есть, создала нас наша церковь, служит, между прочим, то обстоятельство, что даже в наши дни важнейший вопрос в нашей стране - религиозный вопрос о сектантах, раскольниках[144].

215. С одной стороны, - беспорядочное движение европейского общества к своей неведомой судьбе, на Западе колебание почвы, готовой провалиться под стопами новаторского гения; с другой - величавая неподвижность нашей родины и совершеннейшее спокойствие ее народов, ясным и спокойным взором наблюдающих страшную бурю бушующую у нашего порога; таково величественное зрелище, представляемое в наши дни двумя половинами человеческого общества, - зрелище поучительное и которым не налюбуешься... Десять страниц в том же духе[145].

216. Этот человек был бы терпим, если бы он согласился чего-нибудь не знать; но нет, ему нужно знать все-все. Одной очень простой вещи он, однако, не знает: а именно, что если на беду человек обладает внешностью гиппопотама, он должен быть скромным или же гениальным[146].

У того, другого, ум такого же рода, но он, по крайней мере, мудро сидит дома, в блаженном и уединенном созерцании достоинств своих и своего ребенка; он не хватает вас за воротник, чтобы сообщить будто он знает все лучше вас[147].

217. Вся философия Гегеля, как известно, заключена в двух понятиях: бытие и дух. Конечно, не это заслуживает в нем упрека. Что, в конце концов, можно найти в мире мысли и свободной воли, кроме принципа действия и его продукта. Ничего более. К несчастью, промежуточное расстояние между этими двумя основными понятиями заполнено диалектикой, правда, строгой, даже подчас, пожалуй, слишком строгой, но вырождающейся часто в настоящий номинализм, в узкую логомахию[148], возможную только в таком языке, где любое существительное может стать по вашему желанию инфинитивом. Странная грамматика, которая выражает одним и тем же словом причину и следствие и уничтожает причинность в результате ошибки в языке. Гегель, очевидно, приписал диалектике слишком большую роль; он, очевидно, не понял своего века, века, столь поглощенного идеей практической, нетерпеливо стремящегося добиться цели, дойти до реальности, пользуясь выражением, заимствованным у самого Гегеля. Как вы хотите, я вас спрашиваю, дтобы мы изводились этими бесконечными словопрениями, этой выродившейся схоластикой средневековья, мы, которые мчимся по железной дороге с быстротой солнечного луча ко всеобщей развязке? Невозможно.

218. Известно, что приобретение какой бы то ни было вещи происходит двумя способами: посредством производства или посредством обмена, другими словами, для того чтобы приобрести вещь, нужно или произвести ее или купить. Но если вы не обладаете умением произвести вещь или не имеете средств купить ее, не имеете также равноценного предмета, который могли бы предложить в обмен, - что же, добудьте только кредит и вы, все же, сможете приобрести ее; нынешний собственник вещи охотно уступит ее вам в обмен на равноценный предмет с уплатой в будущем. И, надо сказать, что ничто так не возбуждает жажды наслаждений, как возможность приобретать предмет этим последним путем, ничто не вызывает столь легкой растраты своего будущего, ничто так не повышает расходов и не предоставляет столь широких средств для материального существования за счет завтрашнего дня[149]. Но в порядке интеллектуальном, где приобретение идей и познаний совершается только посредством умственного труда и науки, где, стало быть, немыслим простой обмен, где нельзя получить одну идею взамен другой, случается, что человек оказывает кредит самому себе, что он потребляет ценности раньше их приобретения, что он пускает в ход некоторые идеи, не понимая их. В наше время это самая обычная вещь. Это опять та же жажда наслаждений, ищущая удовлетворения в другой области. Как видите, теория кредита, применяемая в области умственной, удивительно усовершенствована.

219. Распространение просвещения вызвало во всех классах общества новые потребности, и они требуют удовлетворения: таково современное положение вещей в его подлинной сущности. Ваше дело разъяснить нам, законно это требование или нет. Рабочий хочет иметь досуг, чтобы так же, как и вы, прочитать новую книгу, как и вы - посмотреть новую пьесу, как и вы - иногда побеседовать с друзьями; он, конечно, неправ, но тогда почему же вы так старались распространять просвещение, организовывать начальное обучение, сделать науку всякому доступной? Следовало оставить массы в их грубом скотстве. Средства, пускаемые в ход обездоленными классами для завоевания земных благ, без сомнения отвратительны, но думаете ли вы, что те, которые феодальные сеньоры использовали для своего обогащения, были лучше? Должно показать им другие, более законные, более действенные средства, такие, которые бы меньше нарушали ваши привычки комфорта и farniente[150], а не оскорблять их. Оскорбление не есть политико-экономический трактат. Бедняк, стремящийся к малой доле достатка, которого вам девать некуда, бывает иногда жесток, но никогда не будет так жесток, как жестоки были ваши отцы, те именно, кто сделал из вас то, что вы есть, кто наделил вас тем, чем вы владеете.

220. Много толкуют о том, что общество лишено безопасности. Но с каких пор оно наслаждается этим вожделенным чувством безопасности, по которому вы так тоскуете? Наслаждалось ли им общество в средние века, когда каждый барон обирал округу, над которой высилась башня его замка, и когда жакерия разоряла деревни, наслаждалось ли им общество Италии, когда в каждом городе был свой тиран со своим набором орудий пытки? Или во время войн против гугенотов, когда Колиньи был умерщвлен, а король Франции стрелял в своих подданных[151]? Или во время Тридцатилетней войны, когда вся Германия дымилась от пожаров, всюду сопровождавших шайки Валленштейна и Тилли[152]? Или когда Палатинат был разорен по приказу Лувуа, и Драгонады[153] разгоняли промышленное население Франции? Или когда гирлянды человеческих трупов украшали белокаменные стены нашего Кремля[154]? Или во время императорских рекрутских наборов, когда цвет нации погибал на полях сражений? Наконец, наслаждается ли оно этим чувством безопасности в наши дни в тех, странах, где кредита не существует, где 10% - нормальная процентная ставка, где громадные капиталы лежат втуне из страха себя обнаружить, где господа убивают своих крепостных, когда последние их не убивают, где. осадное положение - нормальное состояние страны?

Повторяю: не будем смешивать двух фактов, совершенно разнородных и связанных между собой только в порядке хронологическом. Общество под ударом, но оно защищается и защищаясь научается. Оно, несомненно, найдет средство выйти из этого положения. Это уже не то, что было в старину, когда бессмысленный и нелепый предрассудок боролся против всеобщего разума; теперь серьезные интересы борются, защищая себя против серьезных же интересов.

221. Философское Я во всем этом не при чем. Религиозное чувство, наивные чаяния, юная вера раннего христианства уже невозможны и более не могут овладеть массами. Они могут служить утешением лишь для некоторых отдельных существ, для душ, вечно пребывающих в младенчестве. Божественная мудрость никогда не помышляла затормозить движение мира. Это она внушила роду человеческому большинство идей, которые его теперь потрясают. Она не могла и не хотела упразднить свободу человеческого духа. Она вложила в сердце человека зерна всех тех благ, которыми человеку дозволено наслаждаться, и затем предоставила действовать человечеству. Посмеете ли вы сказать, что и зерна погибли среди современных бурь или что они стали бесплодными? Это было бы богохульством, более преступным, чем все зло, принесенное миру революциями, ибо это значило лишать мир надежды, той силы, которую евангелие осмелилось признать добродетелью.

222[155]. Мы идем освобождать райев[156], чтобы добиться для них равенства прав. Можно ли при этом не прыснуть со смеха?

223. Морская держава - без побережья, без колоний, без торгового флота. Можно ли при этом не прыснуть со смеха?

224. Вы мне говорите о преследовании, которому подвергаетесь. Домашний спор, вот и все.

225. Вы называете это величайшим самопожертвованием; я это называю глупым соучастием. Отсутствие великодушия.

226. Вы претендуете на звание представителей идеи; постарайтесь иметь идеи, это будет лучше.

227. Закон, как вы знаете, карает соучастие точно так же, как и преступление.

228[157]. Не начинайте войны для сохранения целости Турции. Америка единственная соперница, которой вы должны бояться; в наше время варварство не ниспровергнет просвещение. Не владение Константинополем доставит могущество России. Турция владеет Константинополем, а посмотрите, в каком она жалком положении[158].

229. Вот каким образом вопрос этот слагается по моему мнению. В лице Петра Великого Россия сознала свое преступное одиночество и свое преступное направление. Она пошла в науку к Европе. Этим новым путем шла она до сей поры. Признание ее вознаграждено было успехами во всех отношениях и увенчалось при Александре I торжеством самым высоким, невиданным в истории рода человеческого. Но вдруг задумала она, что она может уже ходить на своих ногах, что пора ей возвратиться к своему прежнему одиночеству. Европа сначала изумилась такой дерзновенности, посмотрела ей в глаза и увидев, что точно, она вышла из покорности, осердилась и пошла потеха[159]!

230[160]. По-моему, большая ошибка воображать, что современный кризис является только следствием неосторожной политики, с одной стороны, желания власти и революционного духа - с другой. Никогда царствование не было менее честолюбивым, чем царствование императора Николая, и если можно упрекать в чем-нибудь русский кабинет, то скорее в том, что он был слишком осторожным. Характер нашего императора, без сомнения, обнаруживается в событиях, которые происходят сейчас, но этот характер отнюдь не представляет собой политической системы, и русский кабинет, подчиняясь ему, не делает политики; он повинуется, вот и все[161].

231. Мои близкие отношения с покойным архиепископом доставили мне много случаев говорить с ним. Я говорил всегда с уважением о восточной церкви и надеялся в будущем видеть ее приблизившейся к церкви англиканской.

232. Я сказал: "здоровье не заразительно, заразительна болезнь, след. истина и ошибка"[162]. Один ортодоксальный христианин ответил мне на это: "а христианство?". Никогда настоящий христианин не ответил бы так. Для истинного христианина христианство вещь совершенно особенная; абсолютно божественная, которая не имеет ничего общего с порядком человеческих идей. Для него <нрзб.>, так же как распространение христианства, - постоянное чудо, так же особенная вещь, и если он хочет объяснить его историю, он вынужден объяснить ее стечением неповторимых обстоятельств в истории мира.

[1] Мы с умыслом причислили собор Св. Петра в Риме к готическим храмам, ибо, на наш взгляд, они хотя и составлены из разных элементов, но порождены одним и тем же началом и носят на себе его печать.

[2] Дом, домашний очаг (англ.).

[3] Много есть поэтов, никогда не писавших (англ.).

[1] Под таким заголовком этот отрывок печатался во всех дореволюционных изданиях сочинений Чаадаева (начиная с гагаринского на французском языке) в качестве ФП IV. Однако впервые, и притом в переводе с французского на русский язык, он был опубликован при жизни Чаадаева в ином, в отличие от нашего, варианте (исходный мы публикуем в Вариантах) в журнале "Телескоп", где позже появилось и его первое Философическое письмо. В 11-й книжке этого журнала за 1832 ã. отрывок "Об архитектуре" был напечатан вместе с шестью другими отрывками (которые у нас в переводе Д.И.Шаховского публикуются под Љ 91, 89, 88 (начало), 90, 82 и окончание Љ 88) без всякого названия, сразу после заголовка всей публикации (Нечто из переписки NN. С Французского).

Уже первый публикатор этих отрывков, приславший их в "Телескоп", отметил, что все они, включая и первый, "проникнуты также одной основной мыслью", с чем соглашался и М.Гершензон, публикуя их в своем издании сочинений Чаадаева (СП I. С. 378). Однако он, вслед за Гагариным, ошибочно относил отрывок "Об архитектуре" к серии ФП в качестве четвертого из них.

Д.И.Шаховской обратил внимание на то, что отрывок Љ 1, начинающийся в копии Жихарева с многоточия, т.е. являющийся продолжением какого-то текста, есть окончание первоначального варианта статьи "Об архитектуре" (ЛН. С. 9). Вот почему мы и начинаем ОРМ с этой статьи без номера, поскольку Шаховской, осуществивший композицию и нумерацию ОРМ, ее в основной массив не ввел.

Следует отметить, что статью "Об архитектуре" в "Телескопе" читал Герцен и, работая сам над статьей по той же теме, упоминал "соотечественника", которому "пришло в голову сравнить готизм с египетской архитектурой. Мысль чрезвычайно глубокая" (Герцен. Т. 1. С. 327; ср.: Степанов Н.Н. Герцен и Чаадаев //Общественная мысль в России XIX века. Л., 1986. С. 94).

А.А.Формозов доказывает, что в этом сочинении Чаадаев использует новейшие для того времени сведения относительно индийской архитектуры и других специальных вопросов, которые можно было найти только в очень узкоспециальных изданиях. Автор полагает, что эти сведения Чаадаев получил от известного русского египтолога И.А.Гульянова, с которым был дружен в конце 20-х - начале 30-х годов и с которым состоял в переписке (см.: Формозов А.А. Пушкин, Чаадаев и Гульянов //Вопр. истории. 1966. Љ 8). Предположение А.А.Формозова косвенно подтверждается не только тем соображением, что такого рода сведения Чаадаеву просто неоткуда более было получить (работа Геерена, о котором см. примеч. 26 к ФП VII, была не новой по материалу), но и тем фактом, что между ними были самые тесные отношения как в личном плане (см. записки Чаадаева к Гульянову; Письма. Љ 56 и 57), так и в научном: Гульянов читал сочинения Чаадаева (по-видимому, ФП) и даже распространял их. Так, он передал для чтения знакомой Чаадаева М.Бравура его "рукописи", в которых речь шла о религиозных вопросах и где проявлялись симпатии автора к католицизму (см. примеч. 2 к Љ 60).

[2] Слова Ж. де Сталь о музыке как о "прекрасной бесполезности" см. в 4‑м т. ее книги "De l'Allemagne" (P., 1818, P. 43). На экземпляре книги, принадлежащей Чаадаеву (Каталог. Љ 629), эти слова подчеркнуты; на с. 41 рукой Чаадаева по-французски поставлена дата: "1829, 2 сентября".

[3] Сравнивая тексты двух редакций, легко заметить, что та из них, которая опубликована в "Телескопе", гораздо в большей степени насыщена собственно философской проблематикой, чем вторая и, по-видимому, позднейшая, сосредоточенная главным образом на проблемах историко-архитектурных. Это позволяет предположить, что 3-й вариант Отрывка был написан еще до начала или в самом начале работы над ФП (см. также примеч 2). Статья же "Об архитектуре" - после завершения работы над ФП и, вероятно, даже после опубликования ОРМ в "Телескопе" в 1832 г. Близкие чаадаевским взгляды на архитектуру высказывал приблизительно в то же время Н.В.Гоголь (см.: Об архитектуре нынешнего столетия //Полн. собр. соч. М., 1959. Т. 8. С. 56 - 75; см. также: Кириченко Е.И. Архитектурные теории XIX века в России. М., 1986. С. 60 - 64; Тарасов Б.Н. Н.В.Гоголь и П.Я.Чаадаев (тема единства в сознании писателя и мыслителя) //В мире человека. М., 1986. С. 306 - 318).

[4] Публикация этого отрывка в журнале "Телескоп" (1832, Љ 11) заканчивается словами: "И в сей-то мысли, как и во всем, мною выше сказанном, бесполезность есть безличность; а ею все доброе, все изящное связываются и соединяются в нравственном мире".

[5] Ср. Ф.Гизо: "Политическая законность есть право, основанное на давности, продолжительности; первенство во времени признается источником права, доказательством законности власти" (История цивилизации в Европе. СПб., 1906. С. 47). Указанная книга Гизо имеется в библиотеке Чаадаева (Каталог. Љ 311) с многочисленными его отметками; на титульном листе есть надпись по-французски: "Сент. 1. 1830". Однако указанное место в ней не отмечено.

[6] О совпадении "первооснов" духовного и физического мира Чаадаев писал в ФП III (см. С. 357 наст. издания).

[7] Этот отрывок мог быть навеян чтением книги И.Г.Фихте "Основные черты современной эпохи", имеющейся в библиотеке Чаадаева (Каталог. Љ 266). На с. 521 рукой Чаадаева по-французски поставлена дата: "10 мая 1832". В отличие от Фихте, считавшего, что авторитет повелевает "внешним образом" и осуществляется "принудительными мерами" (Там же. S. 31, 15, пер.: СПб., 1965. С. 15, 8), Чаадаев подчеркивает органичность, имманентность авторитета.

[8] Чаадаев полемизирует здесь с представителями так называемой теории "общественного договора", согласно которой государство возникло в результате соглашения между людьми, находившимися до этого в "естественном состоянии".

В библиотеке Чаадаева имеется несколько книг (по преимуществу с его пометами), в которых излагается теория общественного договора: С.Пуффендорфа (Каталог. Љ 555), Т.Джефферсона (Каталог. Љ 368), Т.Гоббса (Каталог. Љ 339), Д.Дидро (Каталог. Љ 228).

[9] Мысль о связи всего сущего, восходящей к некоторому первоначалу по цепи причин и следствий, весьма напоминает взгляды Г.Ф.Лейбница, "Теодицею" которого Чаадаев очень тщательно проработал еще во время своего заграничного путешествия. Книга, судя на надписи на форзаце, была приобретена Чаадаевым в Дрездене в 1826 г. (Каталог. Љ 423). В ней много надписей и отметок Чаадаева, свидетельствующих о том, что он далеко не во всем соглашался с Лейбницем; в частности, его внимание привлекла полемика Лейбница с П.Бейлем, которую немецкий мыслитель вел на страницах "Теодицеи" - в этой полемике Чаадаев во многом на стороне Бейля.

[10] Ср. рассуждение, развиваемое в ОРМ Љ 2 - 10, Љ 174.

[11] Рассуждение об "источнике ваших идей" полемически направлено против философии Дж. Локка, с учением которого Чаадаев познакомился еще в молодости (см. примеч. 68), и отчасти против идей Канта, высказываемых во введении к "Критике чистого разума". "Без сомнения, - писал Кант, - всякое наше познание начинается с опыта..." (Каталог. Љ 379. S. 1; пер.: Кант И. Соч. М., 1964. Т. 3. С. 105). Против этого места на полях книги Чаадаев поставил два знака вопроса; чуть ниже на той же странице он подчеркнул слова Канта о том, что "хотя всякое наше знание и начинается с опыта, отсюда вовсе не следует, что оно целиком происходит из опыта".

Чаадаев критиковал сенсуализм в ФП V (см. примеч. и к нему; о книгах Канта в библиотеке Чаадаева см.: Там же, примеч. 15). Следует, однако, отметить существенное противоречив между этим антисенсуалистическим отрывком и весьма значительной сенсуалистической тенденцией в его взгляде на механизм постижения мира физического, заметной в ФП II и ФП III. Ср. также ОРМ. Љ 33 - 37 и примеч. 28 к ним.

[12] Перефразированные слова Паскаля, которые Чаадаев цитирует в ФП V и ФП VII (см. примеч. 10 к ФП V).

[13] Ср. со словами М.Монтеня, цитируемыми Чаадаевым в ФП III (см. также примеч. 2 к нему).

[14] Понятие "общего плана" Чаадаев заимствовал у Фихте и Гердера, как это видно из его отметок на их книгах, имеющихся в его библиотеке. "О мировом плане" Фихте говорит в "Основных чертах современной эпохи" (Каталог. Љ 266. S. 7; пер.: СПб., 1906. С. 5), Гердер - в "Идеях к философии истории человечества" (Каталог. Љ 334. S. XIII; пер.: М., 1977. С. 8 - 9).

[15] Неточная цитата из Евангелия от Иоанна: "Бога не видел никто никогда..." (1, 38), восходящая в свою очередь к ветхозаветной книге Исход: "И потом сказал он: лица Моего не можно тебе увидеть, потому что человек не может увидеть меня и остаться в живых" (33, 20). Указанное место отмечено Чаадаевым на экземпляре, принадлежавшей ему Библии (Каталог. Љ 137).

[16] В этом отрывке отразились личные впечатления Чаадаева от пребывания в Англии в августе - ноябре 1823 г. (Письма. Љ 21, 22). Характеристику Англии, "этой избранной страны", см. в ФП I (С. 336).

[17] Ср. с характеристикой Англии, которую Чаадаев дает в письме брату в сентябре 1823 г. (Письма. Љ 21). Эта характеристика почти дословно совпадает с тем, что пишет Чаадаев о России в ФП I: "Взгляните вокруг ..." и т.д. (С. 323).

[18] Ср. с характеристикой философии Шеллинга - "нового Порождения глубокой и мечтательной Германии", - которую Чаадаев развивает в ФП V (С. 380).

[19] Это утверждение Чаадаева отражает его личный творческий опыт. Время создания ФП (1829 - 1830) не случайно совпадает с периодом его длительного затворничества (Письма. Љ 51 и коммент. к нему). Мысли о "спокойствии", "тишине", "созерцательности" как условиях работы ученого и источнике "неизъяснимых наслаждений" Чаадаев отмечал на полях романа О.Бальзака "Шагреневая кожа", имеющемся в его библиотеке (Каталог. Љ 112. Т. 1. Р. 96, 232; пер.: М., 1970. С. 101, 108 - 109). Роман Бальзака, по-видимому, произвел большое впечатление на Чаадаева, так как некоторые мысли и характеристики его главного героя Рафаэля Валантена он впоследствии не раз применял к самому себе. Дважды на страницах романа Р.Валантен, как позже и Чаадаев, сравнивает себя с "фиваидским отшельником" (ср.: Письма. Љ 87, 94). Слова Чаадаева о том, что над его диваном остались "два небольшие пятна", где "прислоняли голову" А.С.Пушкин и М.Ф.Орлов (Герцен. Т. IX. С. 146), есть литературное заимствование из того же романа Бальзака (С. 183). Родственные ему мысли об уединении и одиночестве Чаадаев отмечал и в книге И.Г.Гердера "Идеи к философии истории человечества" (Каталог. Љ 334. S. 333; пер.: М., 1977. С. 497).

[20] Чаадаев имеет в виду евангелическое Слово: "В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог <...> Все чрез него начало быть, и без него ничто не начало быть, что начало быть" (Иоан. 1, 1 - 3).

Рассуждения о Слове (или Глаголе) часто встречаются на страницах его сочинений; см., например, ОРМ Љ 115, 116 и ФП V (и примеч. 11 к нему). Надписи о Слове имеются на книгах библиотеки Чаадаева: на форзаце 3‑го т. "Римской истории" Тита Ливия и на книге И.Г.Гердера "Идеи к философии истории человечества" ("Заметки на книгах". Љ 36 и 57).

[21] ОРМ. Љ 26 - 30, посвященные пророчествам и толкованиям св. Писания, несут на себе отпечаток увлечения Чаадаева книгами библейских пророков, очень тщательно проработанными им, как это видно по огромному количеству отметок, сохранившихся на принадлежащем ему экземпляре Библии (Каталог. Љ 137).

[22] Т.е. Апокалипсис (или Откровение) - книга Нового Завета, автором которой по христианской традиции считается Иоанн Богослов.

[23] Милленарии (или хилиасты) - сторонники религиозного учения, согласно которому концу мира будет предшествовать тысячелетнее царство божье на земле.

[24] В библиотеке Чаадаева нет специальных работ, посвященных истории крестовых походов. Высокая оценка, которую дает им Чаадаев, основана главным образом на лекциях Ф.Гизо "История цивилизации в Европе" и поэтическом эпосе Т.Тассо "Освобожденный Иерусалим". Последней книги нет в библиотеке Чаадаева, но судя по его отзыву о ней в ФП I, она принадлежала к числу любимых его произведений мировой литературы. Что касается книги Гизо, то Чаадаев очень тщательно проработал в ней восьмую лекцию, где речь идет как раз о крестовых походах, подчеркнув в ней слова (и отметив их крестом на полях) о том, что "крестовые походы обнаружили существование христианской Европы" (Каталог. Љ 311. p. 11; пер.: СПб., 1905. С. 158). Далее Гизо дает краткое описание эпохи крестовых походов, характеризуя ее как "юность народов", что очень близко той характеристике, которую дает и Чаадаев крестовым походам в ФП I. Главный смысл крестовых походов Чаадаев усматривает в том, что "без них не могло бы образоваться новое общество", но судя по другим источникам из его библиотеки, от его внимания не ускользнуло и то обстоятельство, что сами крестоносцы - организаторы и участники - преследовали в первую очередь другие, главным образом политические и религиозные цели. Так, в книге Ф.Р.Шатобриана "Путешествие из Парижа в Иерусалим" он отметил следующее место, относящееся к крестовым походам: "Дело шло не только о избавлении сего Святого Гроба; но надобно было еще решить, кто победит на земле, та ли вера, которая будучи врагом всякому просвещению, по системе своей благоприятствует невежеству, самовластию, рабству; или та, которая воскресила у новых народов честь ученой древности, отвергнула и уничтожила сие рабство" (Каталог. Љ 185. T. 1. P. 270; пер.: М., 1815. Ч. I. С. 279).

[25] Мысли о счастье, развиваемые в ОРМ. Љ 31 и 31а, Чаадаев впервые высказал в беседе с А.В.Якушкиной в 1827 г. (см. коммент. к письму Љ 51).

[26] Чаадаев здесь отождествляет одно из основных понятий этики стоиков - апатию (состоящее в требовании полного освобождения души от всех страстей) - и эпикурейское понятие атараксии, обозначающее абсолютную невозмутимость, полный душевный покой. Отождествление это не вполне правомерно, но оно совершенно в духе всей домарксовской идеалистической истории философии (см., напр.: Гегель. Соч. М., 1932. Т. X. С.381 - 382). О стоиках см. прим. 16 к ФП VII, в котором Чаадаев уделяет много места Эпикуру и высоко оценивает его учение.

[27] Неточная цитата из Евангелия от Матфея: "Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам" (6, 33). На экземпляре Библии, принадлежавшей Чаадаеву (Каталог. Љ 137), эти слова подчеркнуты. Эту цитату (так же неточно) Чаадаев приводит и в ФП VI (с. 409, см. примеч. 14 к нему).

[28] Для ОРМ. Љ 33 - 37 характерна сенсуалистическая тенденция в объяснении механизма постижения человеком природы, которую можно проследить также в ФП II и ФП III. В ФП II Чаадаев рассуждает о том, что "великое орудие исчисления облекает ее (систему познания. - В.С.) в неизменную форму математической достоверности" (С. 350). Не исключено поэтому, что эти ОРМ являются набросками текста ФП II.

На подобные размышления Чаадаева могла натолкнуть книга Лапласа "Опыт философии теории вероятностей", читая которую он подчеркнул слова: "Все действия природы не что иное, как математические результаты небольшого числа неизменных законов" (Каталог. Љ 414. P. 250; пер.: М., 1907. С. 187).

[29] Ср. с рассуждениями о пространстве и времена в ФП III (С. 361 - 363).

[30] Идея эта была широко распространена в философской литературе, и Чаадаев мог обнаружить ее, например, у Фихте, который в "Основных чертах современной эпохи" писал: "... личная жизнь определяется влечением к самосохранению и благополучию; далее этого не идет природа" (Каталог. Љ 266. S. 51; пер.: СПб. 1906, С. 22). О "продолжении жизни, сохранении рода" как о "цели природы" писал И.Г.Гердер (Идеи... М., 1977. С. 41). Мыль об "инстинкте самосохранения, который присущ нам как и всем одушевленным существам", встречается у Чаадаева и в ФП II, поэтому данный отрывок можно считать наброском этого письма.

[31] О явлении Иисуса Христа Савлу (будущему апостолу Павлу) рассказывается в "Деяниях апостолов" (22, 6 - 11).

[32] Неточные цитаты из Евангелии от Луки, где рассказывается о детских годах Иисуса Христа. (2, 40 и 46).

[33] Проблемой анализа и синтеза, их соотношением Чаадаев занимается в ФП, напр., в ФП III (С. 358).

Мысль, выраженная в этом отрывке, положена в основу статьи И.М.Ястребцова "Взгляд на направление истории (Письмо к М.Ф.О<рлову>)", опубликованной в журнале "Московский наблюдатель" (1835, апрель. Кн. 2. С. 691 - 705). В статье много почти дословных совпадений с мыслями Чаадаева, например: "Род человеческий представляется одним лицом, вырастающим или развивающимся постепенно по естественным и непреложным законам (С. 701)". Окончательный вывод статьи выдержан в духе комментируемого отрывка Чаадаева: "Кто хочет раскрывать тайны истории одною только памятью, а не проницательностью, кто хочет собирать, а не сочинять ее, тот ниже нынешнего века (С. 705)".

[34] О книгах Гизо в библиотеке Чаадаева см. примеч. 5 и примеч. 15, 16 к ФП VI; идея этого отрывка - идея мыслящей истории - разработана Чаадаевым как методология современной истории в начале ФП VI (С. 392 - 396).

[35] Это рассуждение является наброском концепции руññкой истории, развитой Чаадаевым в ФП I. См. также примеч. 96.

[36] С творчеством Байрона Чаадаев, хорошо знавший английский язык, вероятно, был знаком с юности, совпавшей с первыми выступлениями Байрона в печати. Интерес Чаадаева к английской культуре, как и знание английского языка, объясняется тем, что, по словам М.И.Жихарева, в детстве "у Чаадаева был какой-то вроде дядьки англичанин, про которого мне ничего неизвестно, исключая того, что по этому случаю оба брата хорошо знали по-английски, что между русскими не часто бывает". (ВЕ. 1871, август. С. 177).

Возможно, Чаадаев был одним из первых, кто познакомил А.С.Пушкина с творчеством английского поэта. Во всяком случае, П.Бартенев, со ссылкой на Чаадаева, утверждает, что с Байроном Пушкин "начал знакомиться еще в Петербурге (т.е. до южной ссылки 1826 г. - В.С.), где учился по-английски и брал для того у Чаадаева книжку Газлита "Рассказы за столом"" (РА. 1866. С. 1140). По мнению М.А.Цявловского, "Чаадаев спутал время, когда Пушкин брал у него книгу" (так как первое издание указанной книги У.Хэзлитта вышло в 1825 ã.; см.: Пушкин и его современники. Пг., 1914. Т. V. Вып. 17 - 18. С. 55), но несомненно, что Чаадаев еще в "Петербургский период" своего знакомства с Пушкиным пытался приобщить поэта к английской культуре.

В библиотеке Чаадаева сохранилась поэма Байрона "Бронзовый век" (Каталог. Љ 164). Кроме того, во втором томе поэтической антологии, изданной в 1827 г. в Париже (The living poets of England), имеется несколько стихотворений Байрона, из которых внимание Чаадаева привлекло лишь одно: "Океан" (есть пометки его рукой; Каталог. Љ 432. T. 2. P. 205 - 206). Этого материала, конечно, недостаточно, чтобы составить вполне определенное представление об отношении Чаадаева к творчеству Байрона. Судя по отметкам, сохранившимся на страницах указанной антологии, Чаадаев уделял большее внимание таким поэтам, как С.Роджерс, У.Вордсвоут и Р.Саути.

[37] В библиотеке Чаадаева имеются следующие книги указанных авторов: "Приключения Телемака" и "Духовные сочинения", в 4‑х т. Ф.Фенелона (Каталог. Љ 261, 262); "Собрание сочинений", в 12‑и т. Ж.Л.Бюффона (Каталог. Љ 159) и "Исповедание веры савойского викария" Ж.‑Ж.Руссо (Каталог. Љ 587). Все эти книги сохранили многочисленные отметки и надписи Чаадаева; из 12-и томов "Сочинений" Бюффона Чаадаевым проработаны 4 т.; из "Натуральной истории" французского ученого Чаадаев прочитал тома, посвященные "Истории животных", "Человеку" и "Домашним животным" (соответственно 4, 5 и 6 т. "Сочинений"), причем 5-й том он читал по крайней мере дважды, так как в нем имеются отметки, сделанные простым и красным карандашом (с красным карандашом Чаадаев читал в 40-е годы); в частности, красным карандашом подчеркнуто знаменитое изречение Бюффона "стиль - это сам человек" (P. 604).

[38] ОРМ. Љ 47 - 48 полемически направлены против Сведенборга и, возможно, Ш.Бонне. последний построил "лестницу существ" от простейших неорганических тел до ангелов. В библиотеке Чаадаева имеется книга Ш.Бонне "Созерцание природы" (Каталог. Љ 145), но без следов чтения. Сочинений Сведенборга нет в библиотеке Чаадаева, но имеется книга Й. фон Герреса о Сведенборге (Каталог. Љ 295), на которой сохранились условные знаки и надпись Чаадаева. Ангелы, по Сведенборгу, это умершие люди, земная жизнь которых была посвящена любви к богу и ближним. Несмотря на то, что вслед за Бюффоном Чаадаев признает единство растительного и животного мира (и в какой-то мере даже единство животного и человеческого мира, допуская гипотезу о человеке-животном - отрывок Љ 101) и тем самым допускает существование "промежуточных" видов, он не может допустить существования ангелов (т.е. промежуточного вида между богом и человеком), так как это противоречит христианскому учению о сотворении человека. Именно этой, его полемикой со Сведенборгом обусловлено и особое понимание Чаадаевым христианского бессмертия (отрывок Љ 88).

Вообще в библиотеке Чаадаева очень мало книг религиозно-мистического содержания. В ней имеются три книги Юнга-Штиллинга, мистическим учением которого очень увлекались в России в первые два десятилетия прошлого века. Две из них (Каталог. Љ 375, 376) подарены Чаадаеву Д.А.Облеуховым (или вдовой Облеухова после смерти мужа), которому принадлежит и большинство отметок на них (подробнее см.: Каталог. С. 136 - 138). Книга "Жизнь Генриха Штиллинга: истинная повесть" (СП6., 1816) (Каталог. Љ 82) приобретена была, по-видимому, самим Чаадаевым, но в ней всего три отметки: одна о знакомстве Штиллинга с Гете (С. 86), две другие носят биографический характер (С. 40 - 43, 87).

[39] Эзотерическое учение - т.е. учение, открытое для всех, доступное всем, в отличие от экзотерического, - предназначенного для "посвященных".

[40] Не исключено, что здесь Чаадаев полемизирует со стихотворением Байрона "Сон" (1816):  
                                      Жизнь наша двойственна; есть область Сна,
                                      Грань между тем, что ложно называют       
                                      Смертью и жизнью...

Сходные с Чаадаевым мысли о смерти высказывает М.С.Лунин в "Записной книжке". Лунин называет и общий для них с Чаадаевым источник такого понимания смерти и сна: Евангелие от Матфея: 9, 24 ("Девица не умерла, но спит"), Евангелие от Иоанна: 11, 2 ("Лазарь, друг наш, спит") (Лунин М.С. Письма из Сибири. М., 1987. С. 166).

[41] Зоофиты - животно-растения. В современной биологии этот термин не используется; в прошлом веке к зоофитам относили иглокожих, коралловые полипы и др, Чаадаев, как и Гердер, употребляет это слово в более общем, отчасти даже метафорическом смысле. По Гердеру, зоофиты - это "животные, которые ближе всего к растениям и по закономерностям своего строения, и по своему предназначению" (Идеи... М., 1977. С. 55).

[42] Чаадаев имеет в виду знаменитое изречение Декарта Cogito ergo sum (Мыслю, следовательно, существую), но как и в ФП V (С. 387) он придает несвойственный ему сенсуалистический смысл (ср. примеч. 14 к ФП V), и поэтому противопоставление этому "идеологическому" сознанию активного творческого сознания носит не совсем корректный по отношению к Декарту и картезианству характер. К тому же, в ФП выясняется то обстоятельство, которое здесь уходит в подтекст, - "иное создание" боговдохновенно.

[43] Смысл этого отрывка заключается в следующем: "хорошие" мысли, по Чаадаеву, вложены в человека богом в момент творения, когда человек находился в "бессознательном" состоянии и поэтому самого акта творения не помнит; так же как ребенок не помнит, что было до его рождения и в первые годы жизни (эту мысль Чаадаев высказывает в ОРМ. Љ 11, 12). "Дурные мысли", как и заблуждения, являются уже следствием спонтанного процесса мышления, направляемого сознанием и волей человека. Вот почему "я очень хорошо знаю", откуда они ко мне "приходят".

В книге И.Г.Гердера "Идеи..." Чаадаев подчеркнул близкие ему по смыслу слова: "Все заблуждения человеческие - туман, окружающий истину..." (Каталог. Љ 334. S. 228; пер.: М., 1977. С. 433).

[44] Чаадаев опирается здесь на "дефиницию" бога, данную в книге Исход: "Я есмь сущий" (3, 14).

[45] См. рассуждение Чаадаева о пантеизме в ФП V (С. 377) и примеч. 3 к нему. Излагая взгляды пантеистов, Чаадаев опирается на "Этику" Спинозы (Каталог. Љ 627. T. 1. S. 96; пер.: Избр. произв. М., 1957. Т. 1. С. 377). См. также отзыв о Спинозе в ФП IV (С. 367 - 368) и примеч. 1 и 4 к нему.

[46] В библиотеке Чаадаева имеется несколько книг У.Палея; большинство из них сохранило отметки Чаадаева: "Натуральная теология" (Каталог. Љ 531), "Принципы моральной и политической философии" (Каталог. Љ 532), "Сочинения" У.Палея (Каталог. Љ 533). О книге Ш.Бонне см. примеч. 38.

[47] Проблему соотношения инстинкта и разума рассматривали в своих работах, имеющихся в библиотеке Чаадаева, Фихте и Лаплас. Фихте в "Основных чертах современной эпохи" писал: "Инстинкт слеп, это - сознание без разумения причин. Свобода <...> сознает разум, которого не сознавал инстинкт" (Каталог. Љ 266. S. 13 - 14; пер.: СПб., 1906. С. 8). Лаплас рассматривал созданную им теорию вероятностей как осознанный разумом инстинкт (Каталог. Љ 414. P. 275; пер.: М., 1908. С. 205).

[48] Очень часто, в том числе и в этом отрывке, Чаадаев рассматривает христианство не в качестве религиозного вероучения, а как своеобразную "философию жизни" (см. надпись на книге И.Г.Годе: Каталог. Љ 575. Т. 1).

[49] Мысль о том, что общественные "учреждения" являются "злом", высказывали до Чаадаева многие мыслители. Таково общее направление оценки культуры у Руссо (в библиотеке Чаадаева имеется лишь одно его сочинение - "Исповедание веры савойского викария": Каталог. Љ 587). Мысль, подобную чаадаевской, высказывал шотландский философ А.Фергюсон, который полагал, что образование "общества клонится единственно к водворению несогласия между его членами" (Каталог. Љ 262. T. 1. P. 42; пер.: "Опыт истории гражданского общества". СПб., 1817. Т. 3. С. 44). Это место в книге Фергюсона Чаадаевым не отмечено, но вообще в ней много его отметок и надписей. На с. 67 т. 1 Чаадаев по-французски поставил дату: "25 апреля 1829", что свидетельствует о возможном воздействии учения Фергюсона на формирование идей ФП.

[50] Речь идет об английском миссионере Ч.Куке, с которым Чаадаев познакомился в начале 1825 г. Следовательно, настоящий отрывок написан в конце 1829 или в начале 1830 г.

[51] Чистилище - наряду с Адом и Раем - место в потустороннем мире, где души умерших грешников могут очиститься от совершенных ими грехов. Католическая церковь приняла догмат о чистилище на Флорентийском Соборе (1438 - 1445 гг.); православная и протестантская церкви не признают чистилища. Наличие у католической церкви в структуре потустороннего мира чистилища делает ее, по мнению Чаадаева, более гуманной по сравнению с другими христианскими церквами. Читая "Божественную комедию" Данте, он отметил строки, в которых подчеркивается именно эта "обнадеживающая" сторона чистилища (Каталог. Љ 234. P. 165 - 166; Данте. Божественная комедия. Чистилище, песнь 6, ст. 28 - 42).

[52] Чаадаев имеет в виду отмеченное им на полях книги Бюффона следующее высказывание: "...они (животные. - В.С.) имеют сознание своего настоящего бытия, но не имеют сознания бытия прошедшего" (Каталог. Љ 159. T. 5. P. 564).

[53] Ср. с мыслями о счастье, высказываемыми Чаадаевым в ОРМ. Љ 31, 31а.

[54] Мысль эта, возможно, возникла у Чаадаева во время чтения "Опыта философии теории вероятностей" Лапласа (Каталог. Љ 414), На с. 237 этой книги Чаадаев сделал надпись, по смыслу напоминающую мысль, высказанную в данном отрывке ("Заметки на книгах". Љ 155).

[55] Здесь Чаадаев дает обобщенную и не совсем точную формулу ответа Иисуса Христа на обращенный к нему вопрос, что делать, "чтобы наследовать жизнь вечную?" Этот вопрос, как и ответ на него, излагаются в Евангелиях от Матфея (19, 16 - 21), от Марка (10, 17 - 21), от Луки (10, 25 - 27; 18, 18 - 20), где ответ Иисуса Христа имеет характер нравственного императива. Чаадаев же в свое понимание "жизни вечной" вкладывает прежде всего гносеологический смысл.

[56] В этом и в других ОРМ (см., напр., Љ 82 - 84, 88 и др.) Чаадаев высказывает свое убеждение в личном бессмертии. В письме к В.Н.Левашову в 1853 г. он писал: "Я сам уже теперь становлюсь стар и дряхл, следовательно, близок к свиданию с незабвенными друзьями моими, и мог бы принять от вас сыновнее поручение, если бы вера в бессмертие жила в сердцах наших" (ИРЛИ, ф. 334, ед. хр. 341). К этому вопросу он обращался и позже: см. его письма Љ 135, 181, а также прим. 4 к ФП V.

[57] Сведения о кристаллизации Чаадаев, вероятно, почерпнул из книги французского минералога и кристаллографа Р.Ж.Гаюи (Аюи) "Элементарный учебник физики", имеющейся в его библиотеке (Каталог. Љ 322); на страницах этой книги сохранилось много отметок и надписей Чаадаева.

Как отмечал В.И.Вернадский, связь изучения кристаллизации с философией природы, столь важная "для понимания основным вопросов философии природы, научного мировоззрения вообще, исчезла в XVIII - XIX столетиях (см.: Вернадский В.И. Труды по всеобщей истории науки. М., 1988. С. 178). Поэтому мысли о кристаллизации, развиваемые Чаадаевым в ОРМ. Љ 78 - 79, оригинальны и довольно неожиданны для русского философа первой половины XIX в.

[58] В данном отрывке Чаадаев развивает несколько "усеченный" вариант широко распространенного в философской литературе "этического" доказательства бессмертия души. Ср., напр., "Федон" Платона (Соч. М., 1970. Т. 2. С. 80 - 81).

[59] Перефразированные слова апостола Павла из Первого послания к Коринфянам: "Любовь долготерпит, милосердствует, ... сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит" (13, 4 - 7).

[60] Ср. этот отрывок с дневниковой записью А.И.Герцена от 5 марта 1844 г. (см. примеч. 3 к письму Љ 93).

[61] В этом и в других ОРМ (см., напр., Љ 82 - 84, 88 и др.) Чаадаев высказывает свое убеждение в личном бессмертии. В письме к В.Н.Левашову в 1853 г. он писал: "Я сам уже теперь становлюсь стар и дряхл, следовательно, близок к свиданию с незабвенными друзьями моими, и мог бы принять от вас сыновнее поручение, если бы вера в бессмертие жила в сердцах наших" (ИРЛИ, ф. 334, ед. хр. 341). К этому вопросу он обращался и позже: см. его письма Љ 135, 181, а также прим. 4 к ФП V.

[62] Чаадаев имеет в виду знаменитый эпизод из жизни древнегреческого киника Диогена: "Когда он грелся на солнце в Крании, Александр (Македонский), остановившись над ним, сказал: "Проси у меня, чего хочешь"; Диоген отвечал: "Не заслоняй мне солнца" (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. М., 1979. С. 245 - 246).

[63] Ср. отрывок Љ 85а.

[64] "Азот" - по-гречески означает "безжизненный". Возможно, что этот отрывок навеян чтением романа О.Бальзака "Шагреневая кожа", в котором упоминаются "два-три ученых, созданных для того, чтобы разбавлять атмосферу беседы азотом" (Каталог. Љ 112. T. 1. P. 145; пер.: М., 1970. С. 53).

[65] Ср. отрывок Љ 55 и примеч. к нему.

[66] Чаадаев, вероятно, имеет в виду следующее высказывание Р.Декарта в "Рассуждении о методе": "мысль о том, что ложь и несовершенство исходят от бога, не менее противна, чем мысль, будто истина или совершенство исходят из небытия" (Декарт Р. Избр. произв. М., 1950. С. 287). Сочинений Декарта в библиотеке Чаадаева нет, но судя по неоднократным упоминаниям его имени в ФП, Чаадаев хорошо был знаком с учением родоначальника новой философии.

[67] Скепсис Чаадаева относительно эмпиризма соответствует его трактовке этой проблемы в ФП, где важное значение эмпиризма, эмпирической науки отнюдь не отрицается. Ср. примеч. 11 и 28.

[68] Наиболее известные трактаты "о человеческом разумении" написаны: Джоном Локком (Опыт о человеческом разумении. Лондон, 1690); Готфридом Лейбницем (Новые опыты о человеческом разумении. Написаны в 1703 - 1704 гг., изданы в 1765 г.); Джорджем Беркли (Трактат о принципах человеческого знания. Дублин. 1710); Давидом Юмом (Исследование человеческого разумения. Лондон, 1758).

Из перечисленных трактатов только "Опыт" Д.Локка имеется в библиотеке Чаадаева (Каталог. Љ 435), но без следов чтения. Однако по сообщению Я.И.Сабурова, записанному П.В.Анненковым, 26-летний Чаадаев "уже знал Локка" (Модзалевский Б.Л. Пушкин. Л., 1929. С. 337; см. также: Смирнова А.О. Записки. СПб., 1895. Ч. 1. С. 151) и поэтому не исключено, что именно его философию имеет здесь в виду Чаадаев: отрицание английским философом "врожденных принципов" в сознании ("душе") человека позволяет Чаадаеву выдвинуть гипотезу о "человеке-животном".

Дальнейшие рассуждения Чаадаева (см. отрывок Љ 101) показывают, что его отношение к учению Локка было двойственным: с одной стороны, он не допускает возможности самостоятельного (без божественного вмешательства) перехода человека из состояния tabula rasa в состояние "человека разумного". С другой - он допускает в этом отрывке некоторую научную продуктивность гипотезы о человеке-животном.

[69] Чаадаев имеет в виду "Естественную историю" Бюффона, один из томов которой был посвящен человеку, рассматриваемому как природное существо (Каталог. Љ 159. Т. 5). См. также примеч. 37.

[70] Этот и два следующих отрывка не входят в собрание отрывков А.Н.Пыпина. Отрывок Љ 102 является седьмым из девяти, хранящихся в ИРЛИ (ф. 250, оп. 3, ед. хр. 549). Первые шесть из них - те самые, что были опубликованы в 1832 г. в Љ 11 "Телескопа" (т.е. отрывки 82, 83, 88 - 91); восьмой и девятый отрывки этой коллекции соответствуют отрывкам Љ 228, 229 настоящей публикации. Основанием для отнесения отрывка Љ 102 к отрывкам 30‑х годов является то обстоятельство, что он, по-видимому, написан под влиянием книги Ф.П.Львова "О пении в России" (СПб., 1834: Каталог. Љ 42). Надпись Чаадаева на этой книге см.: "Заметки на книгах". Љ 60.

[71] Свое мнение о "русских летописях" Чаадаев впоследствии изменил в лучшую сторону; об этом свидетельствует и то внимание, с которым он читал "Историю русской словесности" С.П.Шевырева (Каталог. Љ 78), и наличие цитат из "Повести временных лет" в его работах 40‑х годов - "Письме из Ардатова в Париж", "Ответе на статью А.С.Хомякова...".

[72] ОРМ. Љ 103, 104, отсутствующие в публикации Тогавы, вписаны рукой М.И.Жихарева в конце отрывка ФП II, которого нет в собрании ФП в пакете III Отделения Собственной е.и.в. канцелярии (см. ЛН. С. 19). Само расположение этих отрывков в тексте ФП II дает некоторые основания датировать их 30‑и годами.

[73] Снимая копию с этого отрывка, М.И.Жихарев по своему обыкновению заменил собственное имя тремя звездочками. Имя это восстановить не удалось.

[74] Ср. со словами Чаадаева в ФП I: "...ни одна полезная мысль не дала ростка на бесплодной почве нашей родины, ни одна великая истина не была выдвинута из нашей среды..." (С. 330).

[75] О датировке отрывка см. примеч. 72. Выражение "золотая середина" (juste milieu) встречается также в письме Чаадаева 1835 г. к А.И.Тургеневу (Письма. Љ 72). В письме это выражение употреблено применительно к Франции (см. отрывок Љ 132, а также примеч. 32 к "Заметкам на книгах"). Во всех этих случаях под "золотой серединой" Чаадаев подразумевает, по-видимому, финансовую аристократию (т.е. верхушку торгово-промышленной и банковской буржуазии), пришедшую к власти во Франции в результате Июльской революции 1830 г.

[76] "Адресатом" этого отрывка являются как славянофилы, так и представители "официальной народности".

[77] Эта мысль впервые была высказана самим Чаадаевым в ФП I (С. 323). Но вывод о том, что Россия образует особую "цивилизацию", превосходящую в качественном отношении цивилизацию западную, - этот вывод принадлежит формировавшемуся в те годы славянофильству, и против него направлена критика Чаадаева. Много позже, в 1854 г. в "Выписке из письма неизвестного к неизвестной" Чаадаев напишет, что ему и всему поколению декабристов "и на мысль не приходило, чтобы Россия <...> сама по себе составляла какой-то особый мир" (С. 570). См. также примеч. 2, 7 - 9 к указ. статье.

[78] Отрывок несомненно представляет собой салонную "остроту", одну из тех, на какие Чаадаев был великий мастер. Известно, насколько ценил устное слово Чаадаева А.И.Герцен (в его "Дневнике", "Былом и думах", в письмах содержится много других острот Чаадаева).

[79] О воображении как творческой способности человека ср. отрывок Љ 78; о художественном творчестве - Љ 176.

[80] Источник цитаты не установлен. В библиотеке Чаадаева имеется книга де Местра "О папе" (Каталог. Љ 443); см.: ("Заметки на книгах". Љ 162).

[81] Ср. ОРМ. Љ 55 и 232. Смысл этого отрывка заключается в следующем: "хорошие" мысли, по Чаадаеву, вложены в человека богом в момент творения, когда человек находился в "бессознательном" состоянии и поэтому самого акта творения не помнит; так же как ребенок не помнит, что было до его рождения и в первые годы жизни (эту мысль Чаадаев высказывает в ОРМ. Љ 11, 12). "Дурные мысли", как и заблуждения, являются уже следствием спонтанного процесса мышления, направляемого сознанием и волей человека. Вот почему "я очень хорошо знаю", откуда они ко мне "приходят".

В книге И.Г.Гердера "Идеи..." Чаадаев подчеркнул близкие ему по смыслу слова: "Все заблуждения человеческие - туман, окружающий истину..." (Каталог. Љ 334. S. 228; пер.: М., 1977. С. 433).

[82] Ср. с определением красоты, которое дает Ф.Гемстергейс в "Письме о скульптуре": "Красота есть то, что доставляет наибольшее число идей в наименьшее время" (Hemsterhuis F. Oeuvres philosophiques. P., 1792. T. 1. P. 21. - Каталог Љ 332).

[83] Одно из любимых евангельских изречений (Мат. 6, 10) Чаадаева, которое он часто повторял в своих сочинениях и письмах.

[84] Содержание ОРМ. Љ 122 - 123 во многом совпадает с содержанием писем Чаадаева к кн. Долгоруковой, написанных в 1850 г. (Письма. Љ. 171, 172).

[85] См. отрывок .Љ 104 и примеч. к нему.

[86] Чаадаев имеет в виду Д.Ф.Штрауса, который в своих сочинениях "Жизнь Иисуса" (1836) и "Христианское вероисповедание в его историческом развитии и борьбе с современной наукой" (1841) доказывал, что Евангелия - это собрания мифов, возникших в среде раннехристианских общин. "Отбросив все мифические наросты и наслоения, - писал Штраус в "Жизни Иисуса", - мы могли убедиться, что и то, что раньше нам представлялось ядром жизнеописания Иисуса, в сущности является легендой, мифом" (Лейпциг; СПб., 1907. Кн. 2. С. 215). См. также письмо Љ 82 и примеч. 1 к нему.

[87] Здесь, вероятно, Чаадаев имеет в виду взгляды правого гегельянца Ф.Маргайнеке, изложенные им в книге "Введение к публичным лекциям о значении гегелевской философии в христианской теологии. С приложением особого мнения о критике Б.Бауэром евангельской истории" (Берлин, 1842). Книга сохранилась в библиотеке Чаадаева (Каталог. Љ 449); на ее страницах имеется много его отметок, сделанных красным карандашом. В этой связи следует сказать, что мысли о христианстве, изложенные Чаадаевым в отрывке Љ 134, возможно отражают в какой-то степени содержание его полемики с А.И.Герценом, о которой имеется запись в дневнике последнего от 10 сент. 1842 г. (Герцен. Т. II. С. 226). В другой записи - от 22 сент. 1842 г. - Герцен оценивает упомянутую книгу Ф.Маргайнеке и употребляет то же самое выражение - juste milieu (золотая середина), что и Чаадаев (Там же. С. 230). См. также ОРМ. Љ 104 и 132.

ОРМ Љ 130 - 134 и 138 показывают, что в это время (40‑е годы) Чаадаев занимался изучением сочинений младогегельянцев.

[88] Говоря о слиянии разума с природой, Чаадаев несомненно имеет в виду пантеизм Д.Ф.Штрауса (см. примеч. 85) и, возможно, материалистическую философию Л.Фейербаха. Книг Л.Фейербаха в библиотеке Чаадаева нет, но вообще его сочинения и идеи начали проникать в Россию с конца 30-х годов. Из знакомых Чаадаева очень интересовались Фейербахом А.И.Герцен, В.Г.Белинский, Н.А.Мельгунов. О знакомстве Чаадаева с идеями Фейербаха свидетельствует, в частности, тот факт, что, читая брошюру Ф.Маргайнеке, Чаадаев отметил в ной красным карандашом следующее место: "Достойно только удивления, что Фейербах думает, будто тем самым (т.е. обнаружив противоречивость христианства. - В.С.) сказал нечто новое или негативное о христианстве" (Каталог. Љ 449. S. 41).

[89] По свидетельству М.И.Жихарева, эти слова написаны Чаадаевым по поводу Ф.Ф.Вигеля в 40-х годах в ответ на кличку "лысый лжепророк", которой тот "наградил" Чаадаева. "Как этим случаем, так и вообще всей целостью своего поведения, он, - пишет М.И.Жихарев о Вигеле,- подал повод Чаадаеву сказать одно из самых глубоких и самых верных своих изречений" (далее следует по-французски "изречение" Чаадаева, дословно совпадающее с отрывком Љ 139). - (BE. 1871. сент. С. 23).

[90] Ср. с надписью на книге Ф.Ламенне "Защита опыта об индифферентизме" (Каталог. Љ 410). - "Заметки на книгах". Љ 55.

[91] В ОРМ. Љ 145 - 148 говорится о начавшейся в 1853 г. Крымской войне. Свое отношение к этой войне Чаадаев высказал также в статьях: "Выписка из письма неизвестного к неизвестной", "L'Univers" и письмах 1853 - 1856 годов.

[92] Говоря о "двух странах, обременных национальной партией", Чаадаев имеет в виду Польшу и Россию. Что касается национальной партии применительно к Польше, Чаадаев, по всей вероятности, подразумевает Польское Демократическое Общество, основанное в Париже в 1832 г. группой польских эмигрантов. В 1846 г. ПДО возглавляло подготовку общепольского национального восстания; однако восстание закончилось поражением повстанцев. В результате Краковская республика, последняя формально назависимая территория Польши, была присоединена к Австрии. Ближайшим результатом этого поражения, по мнению Чаадаева, по-видимому, должно было стать окончательное "онемечивание" польского народа (см. его рассуждения по этому поводу в статье "Несколько слов о польском вопросе" и комментарий к ней) и исчезновение Польши с мировой арены.

Под "национальной партией" применительно к России следует понимать славянофилов и представителей "официальной народности". Свое мнение о том, что Россия в результате поражения в Крымской войне "остается надолго второстепенною державою", Чаадаев высказывал также в беседе с А.Ф.Орловым и А.А.Закревским (Звенья. М.; Л., 1934. Кн. III - IV, С. 385; см. также: Письма. Примеч. 1 к Љ 205).

[93] Этот отрывок представляет собой не совсем точную цитату из "Апологии сумасшедшего", в которой Чаадаев писал: "Есть разные способы любить свое отечество <...> Прекрасная вещь - любовь к отечеству, но есть нечто еще более прекрасное - это любовь к истине" (С. 523). Последними двумя словами и должен, по-видимому, заканчиваться отрывок.

[94] Чаадаев имеет в виду тридцатилетнее царствование Николая I (1825 - 1855).

[95] Ср. с надписью на 1-м томе "Новой истории Франции" Ф.Гиpо (Каталог. Љ 312). - "Заметки на книгах". Љ 4.

[96] При Альфреде Великом (ок. 849 - ок. 900) был составлен первый общеанглийский сборник законов.

[97] Идеи, развиваемые в этом отрывке, Чаадаев высказывал уже в первый период своего творчества: в ФП I и АС (С. 330, 528). Рассуждение Чаадаева о роли "элемента географического" можно считать продолжением последнего абзаца АС, хотя И.С.Гагарин, впервые публикуя ее, предполагал, что она не была продолжена. Ср. также статью "L'Univers".

[98] О философии Фихте Чаадаев писал еще в ФП V (см. примеч. 17 к нему). В первый (иенский) период творчества Фихте им были написаны следующие сочинения, имеющиеся в библиотеке Чаадаева: "Опыт критики всяческого откровения" (1793; Каталог. Љ 269; на книге много условных знаков Чаадаева и надпись на форзаце); "О понятии наукоучения или так называемой философии" (1798; Каталог. Љ 268; на обложке и тит. листе надпись: "К.Аксаков"). Ко второму (берлинскому) периоду творчества Фихте относятся работы: "Основные черты современной эпохи" (1806; Каталог. Љ 266), "Наукословие, изложенное в его общих чертах" (1810; Каталог. Љ 270), "Факты сознания" (посмертное издание 1817; Каталог. Љ 267). Все книги второго периода тщательно проработаны Чаадаевым (см. примеч. 7, 14).

[99] В ОРМ. Љ 162 - 164 речь идет о Крымской войне.

[100] Чаадаев имеет в виду, что каждая страна, принимавшая участие в Крымской войне, считала свою форму религии единственно правильной.

[101] Подобное чаадаевскому суждение о философии Фихте высказывал Г.Гейне в своем сочинении "К истории религии и философии в Германии": "Масса вообразила, что ... Фихтево Я было личным Я Иоганна Готлиба Фихте и что это личное Я отрицало все прочие существования. "Какое нахальство! - восклицали добрые люди, - этот человек не верит, что мы существуем, мы, у которых больше мяса, чем у него, и которые по званию бургомистров и актуариев суда стоим даже выше его!" Дамы спрашивали: "Верит ли он, по крайней мере, в существование своей жены? - Нет! - И г-жа Фихте это переносит!"

Между тем Фихтево Я не есть Я индивидуальное, но Я всеобщее, дошедшее до самосознания, Я целого мира. Мышление Фихте не есть мышление одного определенного человека, называющегося Иоганном Готлибом Фихте; это скорее мышление всеобщее, проявляющееся в одной личности" (Гейне Г. Полн. собр. соч. М.; Л 1936. Т. VII. С. 119).

С этим сочинением Г.Гейне Чаадаев был знаком еще в 30-х годах (Письма. Примеч. 2 к Љ 72).

[102] О философии Фихте Чаадаев писал еще в ФП V (см. примеч. 17 к нему). В первый (иенский) период творчества Фихте им были написаны следующие сочинения, имеющиеся в библиотеке Чаадаева: "Опыт критики всяческого откровения" (1793; Каталог. Љ 269; на книге много условных знаков Чаадаева и надпись на форзаце); "О понятии наукоучения или так называемой философии" (1798; Каталог. Љ 268; на обложке и тит. листе надпись: "К.Аксаков"). Ко второму (берлинскому) периоду творчества Фихте относятся работы: "Основные черты современной эпохи" (1806; Каталог. Љ 266), "Наукословие, изложенное в его общих чертах" (1810; Каталог. Љ 270), "Факты сознания" (посмертное издание 1817; Каталог. Љ 267). Все книги второго периода тщательно проработаны Чаадаевым (см. примеч. 7, 14).

[103] О каком авторе идет речь - неизвестно. В отрывке Љ 168 Чаадаев писал о Фихте, но Љ 170 - 171 посвящены не ему. Возможно, что это недоразумение связано с неправильным расположением ОРМ. Может быть, в ОРМ. Љ 170 - 171 Чаадаев имеет в виду того самого "молодого французского философа", произведениям которого посвящены ОРМ. Љ 205 - 206. Если это предположение правильно, ОРМ следует читать в таком порядке: 205 - 206, 169 - 171.

[104] О соотношении веры, науки и религии см. ОРМ. Љ 125, 126.

[105] О силе отталкивания (projection) Чаадаев писал в ФП IV (С. 370 и примеч. 10 к нему).

[106] Цитата из второй книги диалога Цицерона "О законах": "Итак, мудрейшие люди, вижу я, полагали, что закон и не был придуман человеком, и не представляет собой какого-то постановления народов, но он - нечто извечное, правящее всем миром благодаря мудрости своих повелений и запретов" (Цицерон. Диалоги. М., 1966. С. 112).

Этого диалога нет в библиотеке Чаадаева, но в ней имеется диалог Цицерона "О государстве" на латинском языке (Каталог. Љ 190) с отметками и надписью на с. 59, принадлежность которых Чаадаеву сомнительна.

[107] Чаадаев отчасти повторяет здесь мысли, высказанные в отрывке Љ 38. См. также примеч. 6.

[108] Ср. отрывок Љ 121.

[109] В этом отрывке Чаадаев повторяет некоторые идеи ФП I.

[110] Вероятно, Чаадаев имеет в виду Ф.Ф.Вигеля.

[111] По-видимому, этот отрывок следует читать после отрывка Љ 188. В таком случае, "ребенок", о котором идет в нем речь, также как и в отрывке Љ 189, - новый, христианский Восток.

[112] Ср. отрывок Љ 106.

[113] Этот риторический вопрос скорее всего обращен Чаадаевым к И.В.Киреевскому, который в своем дневнике 7 марта 1854 г. высказал предположение, что Крымская война (он называет ее "войной Европы с Россией") "по всей вероятности, будет началом новой эпохи развития человеческого просвещения, под знаменем христианского православия, опирающегося на возрождение племен словенских..." (Киреевский И.В. Избр. статьи. М., 1984. С. 287).

[114] Государственные крестьяне - крепостное население России, оформленное указами Петра I из оставшегося незакрепощенным сельского населения (см.: Дружинин Н.М. Государственные крестьяне и реформа П.Д.Киселева: В 2‑х т. М.;Л., 1946 - 1958).

[115] Т.е. Александра I. Ср. его характеристику в ФП I (С. 330).

[116] Ср. с мыслями о "рабстве", которые Чаадаев высказывал в ФП II (С. 346).

[117] Этот отрывок со слов "Было бы притом..." и отрывок Љ 191 почти дословно совпадают с заключительной частью статьи "L'Univers..." (С. 567 - 568).

[118] Мысль о том, что государственность на Западе возникла в результате иноземного завоевания, впервые высказанную философами-просветителями XVIII в. (Буленвилье, Монтескье, Мабли), а в XIX в. развитую О.Тьерри (его книги "История завоевания Англии норманнами" и "Письма об истории Франции" имеются в библиотеке Чаадаева с большим количеством его отметок и надписей (Каталог. Љ 649, 650), Чаадаев разделял вместе со славянофилами; как и мысль о том, что Россия развивалась иначе, по-своему (см.: Киреевский И.В. Указ. соч. С. 209). Эту же мысль высказывал Чаадаев и в своих статьях "Письмо из Ардатова в Париж", "Ответ на статью А.С.Хомякова...". Однако, как видно по этому отрывку, из этой общей посылки Чаадаев и славянофилы делали разные, даже противоположные выводы.

[119] О рабстве негров в США писал в своей книге "О демократии в Америке" А. де Токвиль. Эта книга, которую Чаадаев читал в 1835 г. (см. "Заметки на книгах", Љ 191), сохранилась в его библиотеке со множеством отметок. В частности, Чаадаев пометил следующее место: "Христианство уничтожило рабство; христиане XVI столетия восстановили его; однако же они всегда признавали его лишь как исключение в своей социальной системе и приняли меры к тому чтобы ограничить его одною из человеческих рас. Таким способом они нанесли человечеству рану не столь большую, но несравненно более трудную для излечения" (Каталог. Љ 654. T. 2. P. 348; пер.: М., 1897. С. 280).

Отметил Чаадаев также и то место в книге, где речь идет о "развращении" рабовладельца: "Левобережный американец, - писал А. де Токвиль, имея в виду рабовладельческое население южных штатов, - презирает не только труд, но и все предприятия, для успеха которых нужен труд; живя в праздном довольстве, он имеет и вкусы праздных людей; деньги потеряли в его глазах часть своего значения, он гонится не столько за богатством, сколько за волнениями и удовольствиями <...> Таким образом, рабство не только мешает белым разбогатеть, но оно отклоняет их даже от этого желания" (Там же. P. 363; пер.: С. 286).

[120] Чаадаев цитирует "Послание к римлянам" апостола Павла: "Всякая душа да будет покорна высшим властям; ибо нет власти не от Бога, существующие же власти от Бога установлены" (13, 1).

[121] Ср. высказывание Чаадаева в ФП I об идеях "долга, справедливости, права, порядка" (С. 327).

[122] Чаадаев имеет в виду так называемое "смутное время", охватывающее период от смерти Ивана Грозного (1584) до воцарения Михаила Романова (1613).

[123] И любимая поза самого Чаадаева. А.И.Герцен писал о нем в "Былое и думы": "Десять лет стоял он, сложа руки, где-нибудь у колонны, у дерева на бульваре, в залах и театрах, в клубе и - воплощенным veto, живой протестацией смотрел на вихрь лиц, бессмысленно вертевшихся около него..." (Герцен. Т. IX. С. 142).

[124] Ср. с оценкой реформы Петра I в статье "L'Univers..." (С. 565 - 566).

[125] Голгофа - холм в окрестностях Иерусалима, на котором по христианскому преданию был распят Иисус Христос.

[126] Схема развития человечества, излагаемая здесь Чаадаевым, не совпадает ни с разработанной Фихте периодизацией мировой истории (см.: Основные черты современной эпохи. СПб., 1906. С. 15), ни с эпохами "прогресса человеческого разума" Ж.А.Кондорсе (его книга "Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума" имеется в библиотеке Чаадаева и, судя по отметкам на полях, была внимательно им прочитана; Каталог. Љ 200), и является, по-видимому, оригинальной идеей самого Чаадаева.

[127] Речь идет о Фихте.

[128] Речь идет о Шеллинге.

[129] Речь идет о Гегеле.

[130] В этом отрывке Чаадаев в самом общем виде излагает систему Гегеля.

[131] Чаадаев имеет в виду философию Фихте; см. отрывок Љ 195а и примеч. 126 к нему.

[132] Имеется в виду баллада И.-В. Гете "Ученик Чародея" (1797), начинающаяся словами:

            Старый знахарь отлучился!         
            Радуясь его уходу,          
            Испытать я власть решился        
            Над послушною природой

(Гете И.-В. Стихотворения. М., 1979. С. 235; пер. Б.Пастернака).

[133] Отрывок носит, несомненно, автобиографический характер.

[134] В мае 1453 г. Константинополь после двухмесячной осады был взят штурмом войсками турецкого султана Мехмета II. Византия прекратила свое существование как независимое государство. Католический запад действительно отнесся к гибели Византии довольно равнодушно. Этому во многом способствовало то обстоятельство; что в Константинополе отказались утвердить унию между католической и православной церквами, заключенную на Флорентийском Соборе в 1439 г. Говоря о завоевании "по пути", Чаадаев имеет в виду захват Константинополя в 1204 г. участниками четвертого крестового похода.

Общий смысл этого отрывка заключается в том, что христианское государство (в данном случае Чаадаев имеет в виду православную Византию, но нетрудно усмотреть здесь намек и на православную Россию) без поддержки Запада не может устоять против натиска мусульманского Востока. Оно тем более не может победить, имея против себя объединенные силы Турции и католической Европы.

[135] Мысли о западной и восточной церкви, развиваемые в ОРМ Љ 201 - 203, Чаадаев ранее излагал в письме к А. де Сиркуру от 15 янв. 1845 г. (Письма. Љ 123). О судьбе "идеи" на Востоке и Западе Чаадаев писал в АС (С. 529).

[136] Под "великой ересью XVI в." Чаадаев подразумевает Реформацию. Ср. с его оценкой Реформации в ФП VI (С. 402).

[137] Ср. Письма. Примеч. 2 к Љ 117.

[138] Этот отрывок почти дословно совпадает с Љ 193.

[139] О каком авторе идет речь - неизвестно. В отрывке Љ 168 Чаадаев писал о Фихте, но Љ 170 - 171 посвящены не ему. Возможно, что это недоразумение связано с неправильным расположением ОРМ. Может быть, в ОРМ. Љ 170 - 171 Чаадаев имеет в виду того самого "молодого французского философа", произведениям которого посвящены ОРМ. Љ 205 - 206. Если это предположение правильно, ОРМ следует читать в таком порядке: 205 - 206, 169 - 171.

[140] Имеется в виду Р.Декарт.

[141] ОРМ. .Љ 208 - 210 представляют собой перевод фрагмента статьи К.Л.Михелета (Anz. von A. v. Czieszkowski. "Prolegomena zur Historiosophie"), напечатанной в 1838 г. в первом томе основанного Гегелем "Ежегодника научной критики" (Љ 99 - 100. S. 785 - 798). Внимание Чаадаева привлек, конечно, не "разбор" Михелета сам по себе, а содержание книги левогегельянца А.Цешковского "Пролегомены к историософии", изданной в Берлине в 1838 г. В этой книге Цешковский пытается построить новую философию истории, принципиально отличную от всех предыдущих. Если до сих пор "люди, по словам Сен-Симона, двигались по пути цивилизации спиной к будущему", то теперь, по мнению Цешковского, нужно создать такую философию истории, которая не столько бы объясняла прошлое, сколько бы прогнозировала будущее. "Воздействие "Пролегоменов" на современников, - пишут исследователи сегодня, - вполне сравнимо с впечатлением, произведенным на умы штраусовской "Жизнью Иисуса"" (Малинин В.А., Шинкарук В.И. Левое гегельянство. Критический анализ. Киев, 1983. С. 122).

Хронологически отрывки расположены не на своем месте. 'Составители ОРМ М.И.Жихарев или Д.И.Шаховской поместили их, по-видимому, по связи их содержания с отрывком Љ 207, в котором изложение современной философии доведено Чаадаевым до младогегельянства. Однако не исключено, что ОРМ Љ 208 - 210 написаны раньше - в 1840 г., если предположить, что именно их А.И.Тургенев имел в виду в своем дневнике 31 марта 1840 г.: "Обедал у Муравьева с Чаадаевым, он читал мае перевод свой из Мишле" (Звезда. 1940. Љ 8 - 9. С. 263). Речь здесь идет, конечно, не об историке Ж.Мишле, а о К.Л.Михелете, фамилия которого совпадает в латинской транскрипции с Мишле (Михелет был французом по происхождению) и которая в русском обиходе долгое время произносилась на французский манер.

[142] О какой книге идет здесь речь - неизвестно.

[143] В статье "1851" Чаадаев, хотя и не без иронии, называет социализм "идеей века". (С. 555).

[144] Содержание этого отрывка напоминает некоторые детали разговора А. де Кюстина, который он имел в Английском клубе с одним "русским философом" во время своего путешествия по России в 1839 г.

На просьбу Кюстина ознакомить его "с культурным уровнем тех, кто учит в России "слову божьему", "русский философ" отвечал: "В православных церквах проповеди всегда занимали очень скромное место. А в России и духовная, и светская власти энергично противились богословским спорам. Как только появилось желание обсуждать спорные вопросы, разделявшие Рим и Византию, обеим сторонам предписывали замолчать. В сущности, предметы спора столь незначительны, что раскол продолжает существовать только благодаря невежеству в религиозных вопросах <...> Факт покажется вам совершенно непонятным и необъяснимый, но, тем не менее, это так: русский народ религии не учат. Следствием этого является множество сект, о существовании которых правительство знать не разрешает <...>

Насильственные меры приведут к огласке, но не уничтожат зла, а действовать убеждением, значит открыть дорогу спорам - наихудшему злу в глазах нашего самодержавного правительства. Поэтому прибегают к замалчиванию, т.е. не лечат болезнь, но, наоборот, способствуют ее распространению.

- Русская империя погибнет от религиозных разногласий, - заключил мой собеседник. - Поэтому завидовать нашей религиозности может только тот, кто, как вы, судит по поверхности, не зная нас на самом деле.

Таково мнение одного из самых проницательных и искренних русских (Кюстин. Николаевская Россия. М., 1930. С. 212 - 213). Личность этого русского философа давно привлекала внимание исследователей (см.: Струве Г. Русский европеец. Нью-Йорк, 1950). В сущности, выбор колебался между П.Б.Козловским и Чаадаевым. Как правило, аргументом против Чаадаева был тот факт, что проблемами русского раскола и сектантства он не интересовался. Но как видно из комментируемого отрывка, это не соответствует действительности. Кроме того, в библиотеке Чаадаева имеется книга Димитрия Туптало "Розыск о раскольнической брынской вере, о учении их, о делах их и изъявлении, яко вера их неправа, учение их душевредно, и дела их не богоугодны" (Каталог. Љ 19). В книге много отметок Чаадаева, свидетельствующих о внимательном чтении, причем особо Чаадаевым отмечены аргументы "раскольщиков", в частности протопопа Аввакума. (Каталог. Љ 19. С. 388).

Все это говорит не только о большом интересе Чаадаева к расколу, но и свидетельствует о том, что московским собеседником Кюстина вполне мог быть Чаадаев.

Кроме того, если предположить, что этим собеседником Кюстина был П.Б.Козловский, то непонятно, почему первый не называет имени второго: в первых главах своей книги, передавая свой разговор с Козловским (причем последний высказывает мысли куда более предосудительные с точки зрения русского правительства, чем "русский философ"), Кюстин открыто называет своего собеседника.

Напротив, вполне понятно, почему Кюстин не называет "русского философа" по имени, если этот философ - Чаадаев: обнародование его имени могло бы навлечь на него новые преследования со стороны правительства, чего Кюстин, конечно же, стремился не допустить. Не называет он Чаадаева по имени и в специально посвященной ему главе своей книги (отрывок из этой главы см. в Приложениях).

[145] Отрывок представляет собой пародию на стиль и дух славянофильских сочинений о превосходстве русских "начал" над западноевропейскими. О том, что Россия в лице славянофилов претендует "на звание народа с высшей против других цивилизацией, ссылаясь на сохранение спокойствия во время пережитого недавно Европой потрясения", Чаадаев писал в статье "L'Univers..." (С. 569).

[146] О ком идет здесь речь неизвестно, но можно предположить, что этот самый "известный всем человек", о портрете которого рассказал М.И.Жихарев в качестве примера острой наблюдательности Чаадаева. "У меня в комнате, - пишет М.И.Жихарев, - висел портрет очень известного всем входившим в комнату человека. Этот портрет видело очень много людей, и у меня, и в некоторых других местах, и никогда про него никто ничего не говорил. Как увидел его Чаадаев, немедленно в нем указал очень нелестное сходство с одним не совсем благородным животным, в чем прежде видевшие, безо всякого прекословия, потом и согласились (BE. сент., 1871. С. 19).

[147] Возможно, Чаадаев имеет в виду А.Н.Раевского, который, поселившись в Москве, жил очень замкнуто, посвятив себя воспитанию дочери (см.: Гершензон М.О. Семья декабристов // Былое. 1906. Љ 11. С. 189).

[148] Д.И.Шаховской переводит это слово как "игру словами" (Вопр. философии. 1986. Љ 1. С. 138). Точнее было бы перевести его как "словоборчество" (от греч. logoj - слово и mach - война).

[149] Это рассуждение Чаадаева интересно тем, что в нем он обращается к рассмотрению сугубо экономической проблемы, хотя, как это видно из дальнейшего содержания отрывка, само это обращение нужно Чаадаеву для проведения "аналогии" между экономической проблемой и "порядком интеллектуальным". Возможно, его интерес к проблематике "социальной экономии" связан с тем, что в 1848 - 1849 годах он изучает "Книгу нового духовного мира" Р.Оуэна (Каталог. Љ 527) и "Трактат политической экономии" Дестюта де Траси ("Заметки на книгах". Љ 40).

[150] Farniente (итал.) - ничегонеделанье; ср. известное выражение "Il dolce farniente" - сладостное ничегонеделанье (источник поэтического вдохновения).

[151] Речь идет о событиях Варфоломеевской ночи (24 авг. 1572 г.), во время которой началась массовая резня гугенотов во Франции, что привело к возобновлению религиозных войн.

[152] Тридцатилетняя война - первая общеевропейская воина 1618 - 1648 гг. А.Валленштейн и И.Тилли - командующие войсками габсбургской коалиции.

[153] Драгонады - постой двойного числа драгун в домах протестантов, впервые введенный Лувуа в 1681 г. Постепенно эта мера стала применяться постоянно по всей территории Франции, причем солдатам разрешалось жестокое обращение с приверженцами протестантизма.

[154] Чаадаев имеет в виду расправу Петра I над восставшими в 1698 г. стрельцами. Всего было казнено 1182 стрельца.

[155] ОРМ. Љ 222 - 228 обращены к славянофилам.

[156] Райа - турецкое название христиан, живущих в Турции.

[157] ОРМ Љ 228 - 229 представляют собой 8‑й и 9‑й отрывки серии, хранящейся в ИРЛИ (ф. 250, оп. 3, ед. хр. 549); см. примеч. 70.

[158] Возможность захвата Константинополя широко обсуждалась в некоторых кругах русского общества в самом начале Крымской войны. М.Н.Похвиснев записал в своем дневнике 6 апр. 1853 г.: "Был на утре у Чаадаева, московского умника, который когда-то был признан безумным. У него встретил Шипова, генерала Менда, бывшего с Муравьевым в Константинополе в 1833 г., говоруна-поэта Хомякова, <...> князя Львова с сыном студентом, князя Черкасского и еще какого-то князя. Менд много говорил о Константинополе, о возможности овладеть этим городом par un coup de main (захватом), о положении Босфора, о последней Турецкой кампании <...>" (РА. 1911. Љ 2. С. 207).

Возможно, отрывок написан Чаадаевым непосредственно под впечатлением разговора с Мендом.

Мысль о том, что "Америка единственная соперница, которой вы должны бояться", возникла у Чаадаева, вероятно, под влиянием чтения А. де Токвиля, заканчивающего 2‑й т. своей книги "О демократии в Америке" словами: "В настоящее время существует на земле только два великих народа, которые, начав с различных точек, приближаются к одной цели: это русские и англо-американцы" (Каталог. Љ 654. T. 2. P. 490; пер.: М., 1897. С. 340). Чуть ниже Токвиль поясняет, к какой именно цели приближаются оба народа: "держать когда-нибудь в своих руках судьбу половины мира" (Там. же. P. 491. С. 340).

[159] Ср. в статье "L'Univers...": "Вот в чем весь восточный вопрос, сведенный к своему наиболее простому выражению" (С. 569), - заключает он свое рассуждение в этой статье.

[160] OPM. Љ 230 - 232 отсутствуют в публикации Тогава. Они не входят в состав отрывков, представленных М.И.Жихаревым в редакцию "Вестника Европы", и образуют отдельную единицу хранения (см. вводную часть к наст. комментарию). Возможно, это в буквальном смысле отрывки из каких-то писем, извлеченные М.И.Жихаревым (см. примеч. 159) для публикации. В таком виде, например, опубликованы М.О.Гершензоном четыре отрывка из писем Чаадаева к М.И.Жихареву (Письма. Љ 181А, 208Б, 213, 214).

[161] Отрывок воспроизводит письмо Чаадаева к М.И.Жихареву 1854 года (ИРЛИ, ф. 334, ед. хр. 329 - 336).

[162] Ср. отрывок Љ 120.


Rambler's Top100
Copyright © ZeynWeb
Все материалы представлены исключительно для ознакомления. Ни создатели сайта, ни хостинг-провайдер, ни кто-либо еще не несут никакой ответственности за собранные здесь материалы. Все авторские права принадлежат их владельцам. Если владелец авторских прав не желает, чтобы его произведения были доступны через наш сайт, ему достаточно сообщить нам об этом.