Поиск:   
Классическая литература | Сочинения | ЕГЭ 2011 | Биографии Авторов | Краткие изложения | ГДЗ | Английский | Рефераты | Интересные статьи | Контакты
Поддержите ресурс, разместив нашу кнопку на своем сайте
получить код >>
  Реклама:

ГДЗ - Готовые Домашние Задания

Собрание различных готовых домашних заданий (ГДЗ) для школьников по различным дисциплинам школьной программы!



Русский язык

ГДЗ | Русский язык

8 класс | 9 класс | 10-11 класс | Сборники задач | Пособия


Русский язык, 8-9 класс
Сборник заданий
В.В. Бабайцева, Л.Д. Беднарская
гдз недоступны
 
 

 

Случайные авторы

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович

Русский писатель. (15 (27) января 1826 — 28 апреля (10 мая) 1889)

Чернышевский Николай Гаврилович

Русский философ. (12 (24) июля 1828 — 17 (29) октября 1889)

Чаадаев Петр Яковлевич

Русский философ. (27 мая (7 июня) 1794 — 14 (26) апреля 1856)

Смотреть всех авторов

Случайные произведения

Вий

Warning: include(): http:// wrapper is disabled in the server configuration by allow_url_include=0 in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(http://ref.zeyn.ru/size.txt): failed to open stream: no suitable wrapper could be found in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(): Failed opening 'http://ref.zeyn.ru/size.txt' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php:/usr/share/pear') in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Как только ударял в Киеве поутру довольно звонкий семинарский колокол,
висевший у ворот Братского монастыря, то уже со всего города спешили толпами
школьники и бурсаки. Грамматики, риторы, философы и богословы, с тетрадями
под мышкой, брели в класс. Грамматики были еще очень малы; идя, толкали друг
друга и бранились между собою самым тоненьким дискантом; они были все почти
в изодранных или запачканных платьях, и карманы их вечно были наполнены
всякою дрянью; как-то: бабками, свистелками, сделанными из перышек,
недоеденным пирогом, а иногда даже и маленькими воробьенками, из которых
один, вдруг чиликнув среди необыкновенной тишины в классе, доставлял своему
патрону порядочные пали в обе руки, а иногда и вишневые розги. Риторы шли
солиднее: платья у них были часто совершенно целы, но зато на лице всегда
почти бывало какое-нибудь украшение в виде риторического тропа: или один
глаз уходил под самый лоб, или вместо губы целый пузырь, или какая-нибудь
другая примета; эти говорили и божились между собою тенором. Философы целою
октавою брали ниже: в карманах их, кроме крепких табачных корешков, ничего
не было. Запасов они не делали никаких и все, что попадалось, съедали тогда
же; от них слышалась трубка и горелка иногда так далеко, что проходивший ми-
мо ремесленник долго еще, остановившись, нюхал, как гончая собака, воздух.
Рынок в это время обыкновенно только что начинал шевелиться, и торговки
с бубликами, булками, арбузными семечками и маковниками дергали наподхват за
полы тех, у которых полы были из тонкого сукна или какой-нибудь бумажной
материи.
- Паничи! паничи! сюды! сюды! - говорили они со всех сторон. - Ось
бублики, маковники, вертычки, буханци хороши! ей-богу, хороши! на меду! сама
пекла!
Другая, подняв что-то длинное, скрученное из теста, кричала:
- Ось сусулька! паничи, купите сусульку!
- Не покупайте у этой ничего: смотрите, какая она скверная - и нос
нехороший, и руки нечистые...
Но философов и богословов они боялись задевать, потому что философы и
богословы всегда любили брать только на пробу и притом целою горстью
По приходе в семинарию вся толпа размещалась по классам, находившимся в
низеньких, довольно, однако же, просторных комнатах с небольшими окнами, с
широкими дверьми и запачканными скамьями. Класс наполнялся вдруг
разноголосными жужжаниями: авдиторы выслушивали своих учеников; звонкий
дискант грамматика попадал как раз в звон стекла, вставленного в маленькие
окна, и стекло отвечало почти тем же звуком; в углу гудел ритор, которого
рот и толстые губы должны бы принадлежать, по крайней мере, философии. Он
гудел басом, и только слышно было издали: бу, бу, бу, бу... Авдиторы, слушая
урок, смотрели одним глазом под скамью, где из кармана подчиненного бурсака
выглядывала булка, или вареник, или семена из тыкв.
Когда вся эта ученая толпа успевала приходить несколько ранее или когда
знали, что профессора будут позже обыкновенного, тогда, со всеобщего
согласия, замышляли бой, и в этом бою должны были участвовать все, даже и
цензора, обязанные смотреть за порядком и нравственностию всего учащегося
сословия. Два богослова обыкновенно решали, как происходить битве: каждый ли
класс должен стоять за себя особенно или все должны разделиться на две
половины: на бурсу и семинарию. Во всяком случае, грамматики начинали прежде
всех, и как только вмешивались риторы, они уже бежали прочь и становились на
возвышениях наблюдать битву. Потом вступала философия с черными длинными
усами, а наконец и богословия, в ужасных шароварах и с претолстыми шеями.
Обыкновенно оканчивалось тем, что богословия побивала всех, и философия,
почесывая бока, была теснима в класс и помещалась отдыхать на скамьях.
Профессор, входивший в класс и участвовавший когда-то сам в подобных боях, в
одну минуту, по разгоревшимся лицам своих слушателей, узнавал, что бой был
недурен, и в то время, когда он сек розгами по пальцам риторику, в другом
классе другой профессор отделывал деревянными лопатками по рукам философию.
С богословами же было поступаемо совершенно другим образом: им, по выражению
профессора богословия, отсыпалось по мерке крупного гороху, что состояло в
коротеньких кожаных канчуках.
В торжественные-дни и праздники семинаристы и бурсаки отправлялись по
домам с вертепами. Иногда разыгрывали комедию, и в таком случае всегда
отличался какой-нибудь богослов, ростом мало чем пониже киевской колокольни,
представлявший Иродиаду или Пентефрию, супругу египетского царедворца. В
награду получали они кусок полотна, или мешок проса, или половину вареного
гуся и тому подобное.
Весь этот ученый народ, как семинария, так и бурса, которые питали
какую-то наследственную неприязнь между собою, был чрезвычайно беден на
средства к прокормлению и притом необыкновенно прожорлив; так что сосчитать,
сколько каждый из них уписывал за вечерею галушек, было бы совершенно
невозможное дело; и потому доброхотные пожертвования зажиточных владельцев
не могли быть достаточны. Тогда сенат, состоявший из философов и богословов,
отправлял грамматиков и риторов под предводительством одного философа, - а
иногда присоединялся и сам, - с мешками на плечах опустошать чужие огороды.
И в бурсе появлялась каша из тыкв. Сенаторы столько объедались арбузов и
дынь, что на другой день авдиторы слышали от них вместо одного два урока:
один происходил из уст, другой ворчал в сенаторском желудке. Бурса и
семинария носили какие-то длинные подобия сюртуков, простиравшихся по сие
время: слово техническое, означавшее - далее пяток.
Самое торжественное для семинарии событие было вакансии - время с июня
месяца, когда обыкновенно бурса распускалась по домам. Тогда всю большую
дорогу усеивали грамматики, философы и богословы. Кто не имел своего приюта,
тот отправлялся к кому-нибудь из товарищей. Философы и богословы
отправлялись на кондиции, то есть брались учить или приготовлять детей людей
зажиточных, и получали за то в год новые сапоги, а иногда и на сюртук. Вся
ватага эта тянулась вместе целым табором; варила себе кашу и ночевала в
поле. Каждый тащил за собою мешок, в котором находилась одна рубашка и пара
онуч. Богословы особенно были бережливы и аккуратны: для того чтобы не
износить сапогов, они скидали их, вешали на палки и несли на плечах,
особенно когда была грязь. Тогда они, засучив шаровары по колени, бесстрашно
разбрызгивали своими ногами лужи. Как только завидывали в стороне хутор,
тотчас сворочали с большой дороги и, приблизившись к хате, выстроенной
поопрятнее других, становились перед окнами в ряд и во весь рот начинали
петь кант. Хозяин хаты, какой-нибудь старый козак-поселянин, долго их
слушал, подпершись обеими руками, потом рыдал прегорько и говорил, обращаясь
к своей жене: "Жинко! то, что поют школяры, должно быть очень разумное;
вынеси им сала и что-нибудь такого, что у нас есть!" И целая миска вареников
валилась в мешок. Порядочный кус сала, несколько паляниц, а иногда и
связанная курица помещались вместе. Подкрепившись таким запасом грамматики,
риторы, философы и богословы опять продолжали путь. Чем далее, однако же,
шли они, тем более уменьшалась толпа их. Все почти разбродились по домам, и
оставались те, которые имели родительские гнезда далее других.
Один раз во время подобного странствования три бурсака своротили с
большой дороги в сторону, с тем чтобы в первом попавшемся хуторе запастись
провиантом, потому что мешок у них давно уже был пуст. Это были: богослов
Халява, философ Хома Брут и ритор Тиберий Горобець.
Богослов был рослый, плечистый мужчина и имел чрезвычайно странный
нрав: все, что ни лежало, бывало, возле него, он непременно украдет. В
другом случае характер его был чрезвычайно мрачен, и когда напивался он
пьян, то прятался в бурьяне, и семинарии стоило большого труда его сыскать
там.
Философ Хома Брут был нрава веселого. Любил очень лежать и курить
люльку. Если же пил, то непременно нанимал музыкантов и отплясывал тропака.
Он часто пробовал крупного гороху, но совершенно с философическим
равнодушием, - говоря, что чему быть, того не миновать.
Ритор Тиберий Горобець еще не имел права носить усов, пить горелки и
курить люльки. Он носил только оселедец, и потому характер его в то время
еще мало развился; но, судя по большим шишкам на лбу, с которыми он часто
являлся в класс, можно было предположить, что из него будет хороший воин.
Богослов Халява и философ Хома часто дирали его за чуб в знак своего
покровительства и употребляли в качестве депутата.
Был уже вечер, когда они своротили с большой дороги. Солнце только что
село, и дневная теплота оставалась еще в воздухе. Богослов и философ шли
молча, куря люльки; ритор Тиберий Горобець сбивал палкою головки с будяков,
росших по краям дороги. Дорога шла между разбросанными группами дубов и
орешника, покрывавшими луг. Отлогости и небольшие горы, зеленые и круглые,
как куполы, иногда перемежевывали равнину. Показавшаяся в двух местах нива с
вызревавшим житом давала знать, что скоро должна появиться какая-нибудь
деревня. Но уже более часу, как они минули хлебные полосы, а между тем им не
попадалось никакого жилья. Сумерки уже совсем омрачили небо, и только на
западе бледнел остаток алого сияния.
- Что за черт! - сказал философ Хома Брут, - сдавалось совершенно, как
будто сейчас будет хутор.
Богослов помолчал, поглядел по окрестностям, потом опять взял в рот
свою люльку, и все продолжали путь.
- Ей-богу! - сказал, опять остановившись, философ. - Ни чертова кулака
не видно.
- А может быть, далее и попадется какой-нибудь хутор, - сказал
богослов, не выпуская люльки.
Но между тем уже была ночь, и ночь довольно темная. Небольшие тучи
усилили мрачность, и, судя по всем приметам, нельзя было ожидать ни звезд,
ни месяца. Бурсаки заметили, что они сбились с пути и давно шли не по
дороге.
Философ, пошаривши ногами во все стороны, сказал наконец отрывисто:
- А где же дорога?
Богослов помолчал и, надумавшись, примолвил:
- Да, ночь темная.
Ритор отошел в сторону и старался ползком нащупать дорогу, но руки его
попадали только в лисьи норы. Везде была одна степь, по которой, казалось,
никто не ездил. Путешественники еще сделали усилие пройти несколько вперед,
но везде была та же дичь. Философ попробовал перекликнуться, но голос его
совершенно заглох по сторонам и не встретил никакого ответа. Несколько
спустя только послышалось слабое стенание, похожее на волчий вой.
- Вишь, что тут делать? - сказал философ.
- А что? оставаться и заночевать в поле! - сказал богослов и полез в
карман достать огниво и закурить снова свою люльку. Но философ не мог
согласиться на это. Он всегда имел обыкновение упрятать на ночь полпудовую
краюху хлеба и фунта четыре сала и чувствовал на этот раз в желудке своем
какое-то несносное одиночество. Притом, несмотря на веселый нрав свой,
философ боялся несколько волков.
- Нет, Халява, не можно, - сказал он. - Как же, не подкрепив себя
ничем, растянуться и лечь так, как собаке ? Попробуем еще; может быть,
набредем на какое-нибудь жилье и хоть чарку горелки удастся выпить из ночь.
При слове "горелка" богослов сплюнул в сторону и примолвил:
- Оно конечно, в поле оставаться нечего.
Бурсаки пошли вперед, и, к величайшей радости их, в отдалении почудился
лай. Прислушавшись, с которой стороны, они отправились бодрее и, немного
пройдя, увидели огонек.
- Хутор! ей-богу, хутор! - сказал философ.
Предположения его не обманули: через несколько времени они свидели,
точно, небольшой хуторок, состоявший из двух только хат, находившихся в
одном и том же дворе. В окнах светился огонь. Десяток сливных дерев торчало
под тыном. Взглянувши в сквозные дощатые ворота, бурсаки увидели двор,
установленный чумацкими возами. Звезды кое-где глянули в это время на небе.
- Смотрите же, братцы, не отставать! во что бы то ни было, а добыть
ночлега!
Три ученые мужа яростно ударили в ворота и закричали:
- Отвори!
Дверь в одной хате заскрыпела, и минуту спустя бурсаки увидели перед
собою старуху в нагольном тулупе.
- Кто там? - закричала она, глухо кашляя.
- Пусти, бабуся, переночевать. Сбились с дороги. Так в поле скверно,
как в голодном брюхе.
- А что вы за народ?
- Да народ необидчивый: богослов Халява, философ Брут и ритор Горобець.
- Не можно, - проворчала старуха, - у меня народу полон двор, и все
углы в хате заняты. Куды я вас дену? Да еще всь какой рослый и здоровый
народ! Да у меня и хата развалится, когда помещу таких. Я знаю этих
философов и богословов. Если таких пьяниц начнешь принимать, то и двора
скоро не будет. Пошли! пошли! Тут вам нет места.
- Умилосердись, бабуся! Как же можно, чтобы христианские души пропали
ни за что ни про что? Где хочешь помести нас. И если мы что-нибудь,
как-нибудь того или какое другое что сделаем, - то пусть нам и руки
отсохнут, и такое будет, что бог один знает. Вот что!
Старуха, казалось, немного смягчилась.
- Хорошо, - сказала она, как бы размышляя, - я впущу вас; только положу
всех в разных местах: а то у меня не будет спокойно на сердце, когда будете
лежать вместе.
- На то твоя воля; не будем прекословить, - отвечали бурсаки.
Ворота заскрыпели, и они вошли во двор.
- А что, бабуся, - сказал философ, идя за старухой, - если бы так, как
говорят... ей-богу, в животе как будто кто колесами стал ездить. С самого
утра вот хоть бы щепка была во рту.
- Вишь, чего захотел! - сказала старуха. - Нет у меня, нет ничего
такого, и печь не топилась сегодня.
- А мы бы уже за все это, - продолжал философ, - расплатились бы завтра
как следует - чистоганом. Да, - продолжал он тихо, - черта с два получишь ты
что-нибудь!
- Ступайте, ступайте! и будьте довольны тем, что дают вам. Вот черт
принес какие нежных паничей!
Философ Хома пришел в совершенное уныние от таких слов. Но вдруг нос
его почувствовал запах сушеной рыбы. Он глянул на шаровары богослова,
шедшего с ним рядом, и увидел, что из кармана его торчал преогромный рыбий
хвост: богослов уже успел подтибрить с воза целого карася. И так как он это
производил не из какой-нибудь корысти, но единственно по привычке, и,
позабывши совершенно о своем карасе, уже разглядывал, что бы такое стянуть
другое, не имея намерения пропустить даже изломанного колеса, - то философ
Хома запустил руку в его карман, как в свой собственный, и вытащил карася.
Старуха разместила бурсаков: ритора положила в хате, богослова заперла
в пустую комору, философу отвела тоже пустой овечий хлев.
Философ, оставшись один, в одну минуту съел карася, осмотрел плетеные
стены хлева, толкнул ногою в морду просунувшуюся из другого хлева любопытную
свинью и поворотился на другой бок, чтобы заснуть мертвецки. Вдруг низенькая
дверь отворилась, и старуха, нагнувшись, вошла в хлев.
- А что, бабуся, чего тебе нужно? - сказал философ.
Но старуха шла прямо к нему с распростертыми руками.
"Эге-гм! - подумал философ. - Только нет, голубушка! устарела". Он
отодвинулся немного подальше, но старуха, без церемонии, опять подошла к
нему.
- Слушай, бабуся! - сказал философ, - теперь пост; а я такой человек,
что и за тысячу золотых не захочу оскоромиться.
Но старуха раздвигала руки и ловила его, не говоря ни слова.
Философу сделалось страшно, особливо когда он заметил, что глаза ее
сверкнули каким-то необыкновенным блеском.
- Бабуся! что ты? Ступай, ступай себе с богом! - закричал он.
Но старуха не говорила ни слова и хватала его руками. Он вскочил на
ноги, с намерением бежать, но старуха стала в дверях и вперила на него
сверкающие глаза и снова начала подходить к нему.
Философ хотел оттолкнуть ее руками, но, к удивлению, заметил, что руки
его не могут приподняться, ноги не двигались; и он с ужасом увидел, что даже
голос не звучал из уст его: слова без звука шевелились на губах. Он слышал
только, как билось его сердце; он видел, как старуха подошла к нему, сложила
ему руки, нагнула ему голову, вскочила с быстротою кошки к нему на спину,
ударила его метлой по боку, и он, подпрыгивая, как верховой конь, понес ее
на плечах своих. Все это случилось так быстро, что философ едва мог
опомниться и схватил обеими руками себя за колени, желая удержать ноги; но
они, к величайшему изумлению его, подымались против воли и производили
скачки быстрее черкесского бегуна. Когда уже минули они хутор и перед ними
открылась ровная лощина, а в стороне потянулся черный, как уголь, лес, тогда
только сказал он сам в себе: "Эге,да это ведьма".
Обращенный месячный серп светлел на небе. Робкое полночное сияние, как
сквозное покрывало, ложилось легко и дымилось на земле. Леса, луга, небо,
долины - все, казалось, как будто спало с открытыми глазами. Ветер хоть бы
раз вспорхнул где-нибудь. В ночной свежести было что-то влажно-теплое. Тени
от дерев и кустов, как кометы, острыми клинами падали на отлогую равнину.
Такая была ночь, когда философ Хома Брут скакал с непонятным всадником на
спине. Он чувствовал какое-то томительное, неприятное и вместе сладкое
чувство, подступавшее к его сердцу. Он опустил голову вниз и видел, что
трава, бывшая почти под ногами его, казалось, росла глубоко и далеко и что
сверх ее находилась прозрачная, как горный ключ, вода, и трава казалась дном
какого-то светлого, прозрачного до самой глубины моря; по крайней мере, он
видел ясно, как он отражался в нем вместе с сидевшею на спине старухою. Он
видел, как вместо месяца светило там какое-то солнце; он слышал, как голубые
колокольчики, наклоняя свои головки, звенели. Он видел, как из-за осоки
выплывала русалка, мелькала спина и нога, выпуклая, упругая, вся созданная
из блеска и трепета. Она оборотилась к нему - и вот ее лицо, с глазами
светлыми, сверкающими, острыми, с пеньем вторгавшимися в душу, уже
приближалось к нему, уже было на поверхности и, задрожав сверкающим смехом,
удалялось, - и вот она опрокинулась на спину, и облачные перси ее, матовые,
как фарфор, не покрытый глазурью, просвечивали пред солнцем по краям своей
белой, эластически-нежной окружности. Вода в виде маленьких пузырьков, как
бисер, обсыпала их. Она вся дрожит и смеется в воде...
Видит ли он это или не видит? Наяву ли это или снится? Но там что?
Ветер или музыка: звенит, звенит, и вьется, и подступает, и вонзается в душу
какою-то нестерпимою трелью...
"Что это?" - думал философ Хома Брут, глядя вниз, несясь во всю прыть.
Пот катился с него градом. Он чувствовал бесовски сладкое чувство, он
чувствовал какое-то пронзающее, какое-то томительно-страшное наслаждение.
Ему часто казалось, как будто сердца уже вовсе не было у него, и он со
страхом хватался за него рукою. Изнеможденный, растерянный, он начал
припоминать все, какие только знал, молитвы. Он перебирал все заклятья
против духов - и вдруг почувствовал какое-то освежение; чувствовал, что шаг
его начинал становиться ленивее, ведьма как-то слабее держалась на спине
его. Густая трава касалась его, и уже он не видел в ней ничего
необыкновенного. Светлый серп светил на небе.
"Хорошо же!" - подумал про себя философ Хома и начал почти вслух
произносить заклятия. Наконец с быстротою молнии выпрыгнул из-под старухи и
вскочил, в свою очередь, к ней на спину. Старуха мелким, дробным шагом
побежала так быстро, что всадник едва мог переводить дух свой. Земля чуть
мелькала под ним. Все было ясно при месячном, хотя и неполном свете. Долины
были гладки, но все от быстроты мелькало неясно и сбивчиво в его глазах. Он
схватил лежавшее на дороге полено и начал им со всех сил колотить старуху.
Дикие вопли издала она; сначала были они сердиты и угрожающи, потом
становились слабее, приятнее, чаще, и потом уже тихо, едва звенели, как
тонкие серебряные колокольчики, и заронялись ему в душу; и невольно
мелькнула в голове мысль: точно ли это старуха? "Ох, не могу больше!" -
произнесла она в изнеможении и упала на землю.
Он стал на ноги и посмотрел ей в очи: рассвет загорался, и блестели
золотые главы вдали киевских церквей. Перед ним лежала красавица, с
растрепанною роскошною косою, с длинными, как стрелы, ресницами.
Бесчувственно отбросила она на обе стороны белые нагие руки и стонала,
возведя кверху очи, полные слез.
Затрепетал, как древесный лист, Хома: жалость и какое-то странное
волнение и робость, неведомые ему самому, овладели им; он пустился бежать во
весь дух. Дорогой билось беспокойно его сердце, и никак не мог он
истолковать себе, что за странное, новое чувство им овладело. Он уже не
хотел более идти на хутора и спешил в Киев, раздумывая всю дорогу о таком
непонятном происшествии.
Бурсаков почти никого не было в городе: все разбрелись по хуторам, или
на кондиции, или просто без всяких кондиций, потому что по хуторам
малороссийским можно есть галушки, сыр, сметану и вареники величиною в
шляпу, не заплатив гроша денег. Большая разъехавшаяся хата, в которой
помещалась бурса, была решительно пуста, и сколько философ ни шарил во всех
углах и даже ощупал все дыры и западни в крыше, но нигде не отыскал ни куска
сала или, по крайней мере, старого книша, что, по обыкновению, запрятываемо
было бурсаками.
Однако же философ скоро сыскался, как поправить своему горю: он прошел,
посвистывая, раза три по рынку, перемигнулся на самом конце с какою-то
молодою вдовою в желтом очипке, продававшею ленты, ружейную дробь и колеса,
- и был того же дня накормлен пшеничными варениками, курице ю... и, словом,
перечесть нельзя, что у него было за столом, накрытым в маленьком глиняном
домике среди вишневого садика. Того же самого вечера видели философа в
корчме: он лежал на лавке, покуривая, по обыкновению своему, люльку, и при
всех бросил жиду-корчмарю ползолотой. Перед ним стояла кружка. Он глядел на
приходивших и уходивших хладнокровно-довольными глазами и вовсе уже не думал
о своем необыкновенном происшествии.
Между тем распространились везде слухи, что дочь одного из богатейших
сотников, которого хутор находился в пятидесяти верстах от Киева,
возвратилась в один день с прогулки вся избитая, едва имевшая силы добресть
до отцовского дома, находится при смерти и перед смертным часом изъявила
желание, чтобы отходную по ней и молитвы в продолжение трех дней после
смерти читал один из киевских семинаристов: Хома Брут. Об этом философ узнал
от самого ректора, который нарочно призывал его в свою комнату и объявил,
чтобы он без всякого отлагательства спешил в дорогу, что именитый сотник
прислал за ним нарочно людей и возок.
Философ вздрогнул по какому-то безотчетному чувству, которого он сам не
мог растолковать себе. Темное предчувствие говорило ему, что ждет его что-то
недоброе. Сам не зная почему, объявил он напрямик, что не поедет.
- Послушай, domine Хома! - сказал ректор (он в некоторых случаях
объяснялся очень вежливо с своими подчиненными), - тебя никакой черт и не
спрашивает о том, хочешь ли ты ехать или не хочешь. Я тебе скажу только то,
что если ты еще будешь показывать свою рысь да мудрствовать, то прикажу тебя
по спине и по прочему так отстегать молодым березняком, что и в баню не
нужно будет ходить.
Философ, почесывая слегка за умом, вышел, не говоря ни слова,
располагая при первом удобном случае возложить надежду на свои ноги. В
раздумье сходил он с крутой лестницы, приводившей на двор, обсаженный
тополями, и на минуту остановился, услышавши довольно явственно голос ректо-
ра, дававшего приказания своему ключнику и еще кому-то, вероятно, одному из
посланных за ним от сотника.
- Благодари пана за крупу и яйца, - говорил ректор, - и скажи, что как
только будут готовы те книги о которых он пишет, то я тотчас пришлю. Я отдал
их уже переписывать писцу. Да не забудь, мой голубе, прибавить пану, что на
хуторе у них, я знаю, водится хорошая рыба, и особенно осетрина, то при
случае прислал бы: здесь на базарах и нехороша и дорога. А ты, Явтух, дай
молодцам по чарке горелки. Да философа привязать, а не то как раз удерет.
"Вишь, чертов сын! - подумал про себя философ, - пронюхал, длинноногий
вьюн!"
Он сошел вниз и увидел кибитку, которую принял было сначала за хлебный
овин на колесах. В самом деле, она была так же глубока, как печь, в которой
обжигают кирпичи. Это был обыкновенный краковский экипаж, в каком жиды
полсотнею отправляются вместе с товарами во все города, где только слышит их
нос ярмарку. Его ожидало человек шесть здоровых и крепких козаков, уже
несколько пожилых. Свитки из тонкого сукна с кистями показывали, что они
принадлежали довольно значительному и богатому владельцу. Небольшие рубцы
говорили, что они бывали когда-то на войне не без славы.
"Что ж делать? Чему быть, тому не миновать!" - подумал про себя философ
и, обратившись к козакам, произнес громко:
- Здравствуйте, братья-товарищи!
- Будь здоров, пан философ! - отвечали некоторые из козаков.
- Так вот это мне приходится сидеть вместе с вами? А брика знатная! -
продолжал он, влезая. - Тут бы только нанять музыкантов, то и танцевать
можно.
- Да, соразмерный экипаж! - сказал один из козаков, садясь на облучок
сам-друг с кучером, завязавшим голову тряпицею вместо шапки, которую он
успел оставить в шинке. Другие пять вместе с философом полезли в углубление
и расположились на мешках, наполненных разною закупкою, сделанною в городе.
- Любопытно бы знать, - сказал философ, - если бы, примером, эту брику
нагрузить каким-нибудь товаром - положим, солью или железными клинами:
сколько потребовалось бы тогда коней?
- Да, - сказал, помолчав, сидевший на облучке козак, - достаточное бы
число потребовалось коней.
После такого удовлетворительного ответа козак почитал себя вправе
молчать во всю дорогу.
Философу чрезвычайно хотелось узнать обстоятельнее: кто таков был этот
сотник, каков его нрав, что слышно о его дочке, которая таким необыкновенным
образом возвратилась домой и находилась при смерти и которой история
связалась теперь с его собственною, как у них и что делается в доме? Он
обращался к ним с вопросами; но козаки, верно, были тоже философы, потому
что в ответ на это молчали и курили люльки, лежа на мешках. Один только из
них обратился к сидевшему на козлах вознице с коротеньким приказанием:
"Смотри, Оверко, ты старый разиня; как будешь подъезжать к шинку, что на
Чухрайловской дороге, то не позабудь остановиться и разбудить меня и других
молодцов, если кому случится заснуть". После этого он заснул довольно
громко. Впрочем, эти наставления были совершенно напрасны, потому что едва
только приблизилась исполинская брика к шинку на Чухрайловской дороге, как
все в один голос закричали: "Стой!" Притом лошади Оверка были так уже
приучены, что останавливались сами перед каждым шинком. Несмотря на жаркий
июльский день, все вышли из брики, отправились в низенькую запачканную
комнату, где жид-корчмарь с знаками радости бросился принимать своих старых
знакомых. Жид принес под полою несколько колбас из свинины и, положивши на
стол, тотчас отворотился от этого запрещенного талмудом плода. Все уселись
вокруг стола. Глиняные кружки показались пред каждым из гостей. Философ Хома
должен был участвовать в общей пирушке. И так как малороссияне, когда
подгуляют, непременно начнут целоваться или плакать, то скоро вся изба
наполнилась лобызаниями: "А ну, Спирид, почеломкаемся !" - "Иди сюда, Дорош,
я обниму тебя!"
Один козак, бывший постарее всех других, с седыми усами, подставивши
руку под щеку, начал рыдать от души о том, что у него нет ни отца, ни матери
и что он остался одним-один на свете. Другой был большой резонер и
беспрестанно утешал его, говоря: "Не плачь, ей-богу не плачь! что ж тут...
уж бог знает как и что такое". Один, по имени Дорош, сделался чрезвычайно
любопытен и, оборотившись к философу Хоме, беспрестанно спрашивал его:
- Я хотел бы знать, чему у вас в бурсе учат: тому ли самому, что и дьяк
читает в церкви, или чему другому?
- Не спрашивай! - говорил протяжно резонер, - пусть его там будет, как
было. Бог уж знает, как нужно; бог все знает.
- Нет, я хочу знать, - говорил Дорош, - что там написано в тех книжках.
Может быть, совсем другое, чем у дьяка.
- О, боже мой, боже мой! - говорил этот почтенный наставник. - И на что
такое говорить? Так уж воля божия положила. Уже что бог дал, того не можно
переменить.
- Я хочу знать все, что ни написано. Я пойду в бурсу, ей-богу, пойду!
Что ты думаешь, я не выучусь? Всему выучусь, всему!
- О, боже ж мой, боже мой!.. - говорил утешитель и спустил свою голову
на стол, потому что совершенно был не в силах держать ее долее на плечах.
Прочие козаки толковали о панах и о том, отчего на небе светит месяц.
Философ Хома, увидя такое расположение голов, решился воспользоваться и
улизнуть. Он сначала обратился к седовласому козаку, грустившему об отце и
матери:
- Что ж ты, дядько, расплакался, - сказал он, - я сам сирота! Отпустите
меня, ребята.. на волю! На что я вам!
- Пустим его на волю! - отозвались некоторые. - Ведь он сирота. Пусть
себе идет, куда хочет.
- О, боже ж мой, боже мой! - произнес утешитель, подняв свою голову. -
Отпустите его! Пусть идет себе!
И козаки уже хотели сами вывесть его в чистое поле, но тот, который
показал свое любопытство, остановил их, сказавши:
- Не трогайте: я хочу с ним поговорить о бурсе. Я сам пойду в бурс у...
Впрочем, вряд ли бы этот побег мог совершиться, потому что когда
философ вздумал подняться из-за стола, то ноги его сделались как будто
деревянными и дверей в комнате начало представляться ему такое множество,
что вряд ли бы он отыскал настоящую.
Только ввечеру вся эта компания вспомнила, что нужно отправляться далее
в дорогу. Взмостившись в брику, они потянулись, погоняя лошадей и напевая
песню, которой слова и смысл вряд ли бы кто разобрал. Проколесивши большую
половину ночи, беспрестанно сбиваясь с дороги, выученной наизусть, они
наконец спустились с крутой горы в долину, и философ заметил по сторонам
тянувшийся частокол, или плетень, с низенькими деревьями и выказывавшимися
из-за них крышами. Это было большое селение, принадлежавшее сотнику. Уже
было далеко за полночь; небеса были темны, и маленькие звездочки мелькали
кое-где. Ни в одной хате не видно было огня. Они взъехали, в сопровождении
собачьего лая, на двор. С обеих сторон были заметны крытые соломою сараи и
домики. Один из них, находившийся как раз посередине против ворот, был более
других и служил, как казалось, пребыванием сотника. Брика остановилась перед
небольшим подобием сарая, и путешественники наши отправились спать. Философ
хотел, однако же, несколько обсмотреть снаружи панские хоромы; но как он ни
пялил свои глаза, ничто не могло означиться в ясном виде: вместо дома
представлялся ему медведь; из трубы делался ректор. Философ махнул рукою и
пошел спать.
Когда проснулся философ, то весь дом был в движении: в ночь умерла
панночка. Слуги бегали впопыхах взад и вперед. Старухи некоторые плакали.
Толпа любопытных глядела сквозь забор на панский двор, как будто бы могла
что-нибудь увидеть.
Философ начал на досуге осматривать те места, которые он не мог
разглядеть ночью. Панский дом был низенькое небольшое строение, какие
обыкновенно строились в старину в Малороссии. Он был покрыт соломою.
Маленький, острый и высокий фронтон с окошком, похожим на поднятый кверху
глаз, был весь измалеван голубыми и желтыми цветами и красными полумесяцами.
Он был утвержден на дубовых столбиках, до половины круглых и снизу
шестигранных, с вычурною обточкою вверху. Под этим фронтоном находилось
небольшое крылечко со скамейками по обеим сторонам. С боков дома были навесы
на таких же столбиках, инде витых. Высокая груша с пирамидальною верхушкою и
трепещущими листьями зеленела перед домом. Несколько амбаров в два ряда
стояли среди двора, образуя род широкой улицы, ведшей к дому. За амбарами, к
самым воротам, стояли треугольниками два погреба, один напротив другого,
крытые также соломою. Треугольная стена каждого из них была снабжена
низенькою дверью и размалевана разными изображениями. На одной из них
нарисован был сидящий на бочке козак, державший над головою кружку с
надписью: "Все выпью". На другой фляжка, сулеи и по сторонам, для красоты,
лошадь, стоявшая вверх ногами, трубка, бубны и надпись: "Вино - козацкая
потеха". Из чердака одного из сараев выглядывал сквозь огромное слуховое
окно барабан и медные трубы. У ворот стояли две пушки. Все показывало, что
хозяин дома любил повеселиться и двор часто оглашали пиршественные клики. За
воротами находились две ветряные мельницы. Позади дома шли сады; и сквозь
верхушки дерев видны были одни только темные шляпки труб скрывавшихся в
зеленой гуще хат. Все селение помещалось на широком и ровном уступе горы. С
северной стороны все заслоняла крутая гора и подошвою своею оканчивалась у
самого двора. При взгляде на нее снизу она казалась еще круче, и на высокой
верхушке ее торчали кое-где неправильные стебли тощего бурьяна и чернели на
светлом небе. Обнаженный глинистый вид ее навевал какое-то уныние. Она была
вся изрыта дождевыми промоинами и проточинами. На крутом косогоре ее в двух
местах торчали две хаты; над одною из них раскидывала ветви широкая яблоня,
подпертая у корня небольшими кольями с насыпною землей. Яблоки, сбиваемые
ветром, скатывались в самый панский двор. С вершины вилась по всей горе
дорога и, опустившись, шла мимо двора в селенье. Когда философ измерил
страшную круть ее и вспомнил вчерашнее путешествие, то решил, что или у пана
были слишком умные лошади, или у козаков слишком крепкие головы, когда и в
хмельном чаду умели не полететь вверх ногами вместе с неизмеримой брикою и
багажом. Философ стоял на высшем в дворе месте, и когда оборотился и глянул
в противоположную сторону, ему представился совершенно другой вид. Селение
вместе с отлогостью скатывалось на равнину. Необозримые луга открывались на
далекое пространство; яркая зелень их темнела по мере отдаления, и целые
ряды селений синели вдали, хотя расстояние их было более нежели на двадцать
верст. С правой стороны этих лугов тянулись горы, и чуть заметною вдали
полосою горел и темнел Днепр.
- Эх, славное место! - сказал философ. - Вот тут бы жить, ловить рыбу в
Днепре и в прудах, охотиться с тенетами или с ружьем за стрепетами и
крольшнепами! Впрочем, я думаю, и дроф немало в этих лугах. Фруктов же можно
насушить и продать в город множество или, еще лучше, выкурить из них водку;
потому что водка из фруктов ни с каким пенником не сравнится. Да не мешает
подумать и о том, как бы улизнуть отсюда.
Он приметил за плетнем маленькую дорожку, совершенно закрытую
разросшимся бурьяном. Он поставил машинально на нее ногу, думая наперед
только прогуляться, а потом тихомолком, промеж хат, да и махнуть в поле, как
внезапно почувствовал на своем плече довольно крепкую руку.
Позади его стоял тот самый старый козак, который вчера так горько
соболезновал о смерти отца и матери и о своем одиночестве.
- Напрасно ты думаешь, пан философ, улепетнуть из хутора! - говорил он.
- Тут не такое заведение, чтобы можно было убежать; да и дороги для пешехода
плохи. А ступай лучше к пану: он ожидает тебя давно в светлице.
- Пойдем! Что ж... Я с удовольствием, - сказал философ и отправился
вслед за козаком.
Сотник, уже престарелый, с седыми усами и с выражением мрачной грусти,
сидел перед столом в светлице, подперши обеими руками голову. Ему было около
пятидесяти лет; но глубокое уныние на лице и какой-то бледно-тощий цвет
показывали, что душа его была убита и разрушена вдруг, в одну минуту, и вся
прежняя веселость и шумная жизнь исчезла навеки. Когда взошел Хома вместе с
старым козаком, он отнял одну руку и слегка кивнул головою на низкий их
поклон.
Хома и козак почтительно остановились у дверей.
- Кто ты, и откудова, и какого звания, добрый человек? - сказал сотник
ни ласково, ни сурово.
- Из бурсаков, философ Хома Брут.
- А кто был твой отец?
- Не знаю, вельможный пан.
- А мать твоя?
- И матери не знаю. По здравому рассуждению, конечно, была мать; но кто
она, и откуда, и когда жила - ей-богу, добродию, не знаю.
Сотник помолчал и, казалось, минуту оставался в задумчивости.
- Как же ты познакомился с моею дочкою?
- Не знакомился, вельможный пан, ей-богу, не знакомился. Еще никакого
дела с панночками не имел, сколько ни живу на свете. Цур им, чтобы не
сказать непристойного.
- Отчего же она не другому кому, а тебе именно назначила читать?
Философ пожал плечами:
- Бог его знает, как это растолковать. Известное уже дело, что панам
подчас захочется такого,чего и самый наиграмотнейший человек не разберет; и
пословица говорит: "Скачи, враже, як пан каже!"
- Да не врешь ли ты, пан философ?
- Вот на этом самом месте пусть громом так и хлопнет, если лгу.
- Если бы только минуточкой долее прожила ты, - грустно сказал сотник,
- то, верно бы, я узнал все. "Никому не давай читать по мне, но пошли, тату,
сей же час в Киевскую семинарию и привези бурсака Хому Брута. Пусть три ночи
молится по грешной душе моей. Он знает..." А что такое знает, я уже не
услышал. Она, голубонька, только и могла сказать, и умерла. Ты, добрый
человек, верно, известен святою жизнию своею и богоугодными делами, и она,
может быть, наслышалась о тебе.
- Кто? я? - сказал бурсак, отступивши от изумления. - Я святой жизни? -
произнес он, посмотрев прямо в глаза сотнику. - Бог с вами, пан! Что вы это
говорите! да я, хоть оно непристойно сказать, ходил к булочнице против
самого страстного четверга.
- Ну... верно, уже недаром так назначено. Ты должен с сего же дня
начать свое дело.
- Я бы сказал на это вашей милости... оно, конечно, всякий человек,
вразумленный Святому писанию, может по соразмерности... только сюда
приличнее бы требовалось дьякона или, по крайней мене, дьяка. Они народ
толковый и знают, как все это уже делается, а я... Да у меня и голос не
такой, и сам я - черт знает что. Никакого виду с меня нет.
- Уж как ты себе хочешь, только я все, что завещала мне моя голубка,
исполню, ничего не пожалея. И когда ты с сего дня три ночи совершишь, как
следует, над нею молитвы, то я награжу тебя; а не то - и самому черту не
советую рассердить меня.
Последние слова произнесены были сотником так крепко, что философ понял
вполне их значение.
- Ступай за мною! - сказал сотник.
Они вышли в сени. Сотник отворил дверь в другую светлицу, бывшую
насупротив первой. Философ остановился на минуту в сенях высморкаться и с
каким-то безотчетным страхом переступил через порог. Весь пол был устлан
красной китайкой. В углу, под образами, на высоком столе лежало тело
умершей, на одеяле из синего бархата, убранном золотою бахромою и кистями.
Высокие восковые свечи, увитые калиною, стояли в ногах и в головах, изливая
свой мутный, терявшийся в дневном сиянии свет. Лицо умершей было заслонено
от него неутешным отцом, который сидел перед нею, обращенный спиною к
дверям. Философа поразили слова, которые он услышал:
- Я не о том жалею, моя наймилейшая мне дочь, что ты во цвете лет
своих, не дожив положенного века, на печаль и горесть мне, оставила землю. Я
о том жалею, моя голубонька, что не знаю того, кто был, лютый враг мой,
причиною твоей смерти. И если бы я знал, кто мог подумать только оскорбить
тебя или хоть бы сказал что-нибудь неприятное о тебе, то, клянусь богом, не
увидел бы он больше своих детей, если только он так же стар, как и я; ни
своего отца и матери, если только он еще на поре лет, и тело его было бы
выброшено на съедение птицам и зверям степным. Но горе мне, моя полевая
нагидочка, моя перепеличка, моя ясочка, что проживу я остальной век свой без
потехи, утирая полою дробные слезы, текущие из старых очей моих, тогда как
враг мой будет веселиться и втайне посмеиваться над хилым старцем...
Он остановился, и причиною этого была разрывающая горесть,
разрешившаяся целым потопом слез.
Философ был тронут такою безутешной печалью. Он закашлял и издал глухое
крехтание, желая очистить им немного свой голос.
Сотник оборотился и указал ему место в головах умершей, перед небольшим
налоем, на котором лежали книги.
"Три ночи как-нибудь отработаю, - подумал философ, - зато пан набьет
мне оба кармана чистыми червонцами".
Он приблизился и, еще раз откашлявшись, принялся читать, не обращая
никакого внимания на сторону и не решаясь взглянуть в лицо умершей. Глубокая
тишина воцарилась. Он заметил, что сотник вышел. Медленно поворотил он
голову, чтобы взглянуть на умершую и...
Трепет пробежал по его жилам: пред ним лежала красавица, какая
когда-либо бывала на земле. Казалось, никогда еще черты лица не были
образованы в такой резкой и вместе гармонической красоте. Она лежала как жи-
вая. Чело, прекрасное, нежное, как снег, как серебро, казалось, мыслило;
брови - ночь среди солнечного дня, тонкие, ровные, горделиво приподнялись
над закрытыми глазами, а ресницы, упавшие стрелами на щеки, пылавшие жаром
тайных желаний; уста - рубины, готовые усмехнуться... Но в них же, в тех же
самых чертах, он видел что-то страшно пронзительное. Он чувствовал, что душа
его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья
и закружившейся толпы запел кто-нибудь песню об угнетенном народе. Рубины
уст ее, казалось, прикипали кровию к самому сердцу. Вдруг что-то страшно
знакомое показалось в лице ее.
- Ведьма! - вскрикнул он не своим голосом, отвел глаза в сторону,
побледнел весь и стал читать свои молитвы.
Это была та самая ведьма, которую убил он.
Когда солнце стало садиться, мертвую понесли в церковь. Философ одним
плечом своим поддерживал черный траурный гроб и чувствовал на плече своем
что-то холодное, как лед. Сотник сам шел впереди, неся рукою правую сторону
тесного дома умершей. Церковь деревянная, почерневшая, убранная зеленым
мохом, с тремя конусообразными куполами, уныло стояла почти на краю села.
Заметно было, что в ней давно уже не отправлялось никакого служения. Свечи
были зажжены почти перед каждым образом. Гроб поставили посередине, против
самого алтаря. Старый сотник поцеловал еще раз умершую, повергнулся ниц и
вышел вместе с носильщиками вон, дав повеление хорошенько накормить философа
и после ужина проводить его в церковь. Пришедши в кухню, все несшие гроб
начали прикладывать руки к печке, что обыкновенно делают малороссияне,
увидевши мертвеца.
Голод, который в это время начал чувствовать философ, заставил его на
несколько минут позабыть вовсе об умершей. Скоро вся дворня мало-помалу
начала сходиться в кухню. Кухня в сотниковом доме была что-то похожее на
клуб, куда стекалось все, что ни обитало во дворе, считая в это число и
собак, приходивших с машущими хвостами к самым дверям за костями и помоями.
Куда бы кто ни был посылаем и по какой бы то ни было надобности, он всегда
прежде заходил на кухню, чтобы отдохнуть хоть минуту на лавке и выкурить
люльку. Все холостяки, жившие в доме, щеголявшие в козацких свитках, лежали
здесь почти целый день на лавке, под лавкою, на печке - одним словом, где
только можно было сыскать удобное место для лежанья. Притом всякий вечно
позабывал в кухне или шапку, или кнут для чужих собак, или что-нибудь
подобное. Но самое многочисленное собрание бывало во время ужина, когда
приходил и табунщик, успевший загнать своих лошадей в загон, и погонщик,
приводивший коров для дойки, и все те, которых в течение дня нельзя было
увидеть. За ужином болтовня овладевала самыми неговорливыми языками. Тут
обыкновенно говорилось обо всем: и о том, кто пошил себе новые шаровары, и
что находится внутри земли, и кто видел волка. Тут было множество
бонмотистов, в которых между малороссиянами нет недостатка.
Философ уселся вместе с другими в обширный кружок на вольном воздухе
перед порогом кухни. Скоро баба в красном очипке высунулась из дверей, держа
в обеих руках горячий горшок с галушками, и поставила его посреди
готовившихся ужинать. Каждый вынул из кармана своего деревянную ложку, иные,
за неимением, деревянную спичку. Как только уста стали двигаться немного
медленнее и волчий голод всего этого собрания немного утишился, многие
начали разговаривать. Разговор, натурально, должен был обратиться к умершей.
- Правда ли, - сказал один молодой овчар, который насадил на свою
кожаную перевязь для люльки столько пуговиц и медных блях, что был похож на
лавку мелкой торговки, - правда ли, что панночка, не тем будь помянута,
зналась с нечистым?
- Кто? панночка? - сказал Дорош, уже знакомый прежде нашему философу. -
Да она была целая ведьма! Я присягну, что ведьма!
- Полно, полно, Дорош! - сказал другой, который во время дороги
изъявлял большую готовность утешать. - Это не наше дело; бог с ним. Нечего
об этом толковать.
Но Дорош вовсе не был расположен молчать. Он только что перед тем
сходил в погреб вместе с ключником по какому-то нужному делу и, наклонившись
раза два к двум или трем бочкам, вышел оттуда чрезвычайно веселый и говорил
без умолку.
- Что ты хочешь? Чтобы я молчал? - сказал он. - Да она на мне самом
ездила! Ей-богу, ездила!
- А что, дядько, - сказал молодой овчар с пуговицами, - можно ли узнать
по каким-нибудь приметам ведьму?
- Нельзя, - отвечал Дорош. - Никак не узнаешь; хоть все псалтыри
перечитай, то не узнаешь.
- Можно, можно, Дорош. Не говори этого, - произнес прежний утешитель. -
Уже бог недаром дал всякому особый обычай. Люди, знающие науку, говорят, что
у ведьмы есть маленький хвостик.
- Когда стара баба, то и ведьма, - сказал хладнокровно седой козак.
- О, уж хороши и вы! - подхватила баба, которая подливала в то время
свежих галушек в очистившийся горшок, - настоящие толстые кабаны.
Старый козак, которого имя было Явтух, а прозвание Ковтун, выразил на
губах своих улыбку удовольствия, заметив, что слова его задели за живое
старуху; а погонщик скотины пустил такой густой смех, как будто бы два быка,
ставши один против другого, замычали разом.
Начавшийся разговор возбудил непреодолимое желание и любопытство
философа узнать обстоятельнее про умершую сотникову дочь. И потому, желая
опять навести его на прежнюю материю, обратился к соседу своему с такими
словами:
- Я хотел спросить, почему все это сословие, что сидит за ужином,
считает панночку ведьмою? Что ж, разве она кому-нибудь причинила зло или
извела кого-нибудь?
- Было всякого, - отвечал один из сидевших, с лицом гладким,
чрезвычайно похожим на лопату.
- А кто не припомнит псаря Микиту, или того...
- А что ж такое псарь Микита? - сказал философ.
- Стой! я расскажу про псаря Микиту, - сказал Дорош.
- Я расскажу про Микиту, - отвечал табунщик, - потому что он был мой
кум.
- Я расскажу про Микиту, - сказал Спирид.
- Пускай, пускай Спирид расскажет! - закричала толпа.
Спирид начал:
- Ты, пан философ Хома, не знал Микиты. Эх, какой редкий был человек!
Собаку каждую он, бывало, так знает, как родного отца. Теперешний псарь
Микола, что сидит третьим за мною, и в подметки ему не годится. Хотя он тоже
разумеет свое дело, но он против него - дрянь, помои.
- Ты хорошо рассказываешь, хорошо! - сказал Дорош, одобрительно кивнув
головою.
Спирид продолжал:
- Зайца увидит скорее. чем табак утрешь из носу. Бывало, свистнет: "А
ну, Разбой! а ну, Быстрая!" - а сам на коне во всю прыть, - и уже рассказать
нельзя, кто кого скорее обгонит: он ли собаку или собака его. Сивухи кварту
свиснет вдруг, как бы не бывало. Славный был псарь! Только с недавнего
времени начал он заглядываться беспрестанно на панночку. Вклепался ли он
точно в нее или уже она так его околдовала, только пропал человек, обабился
совсем; сделался черт знает что; пфу! непристойно и сказать.
- Хорошо, - сказал Дорош.
- Как только панночка, бывало, взглянет на него, то и повода из рук
пускает, Разбоя зовет Бровком, спотыкается и невесть что делает. Один раз
панночка пришла на конюшню, где он чистил коня. Дай говорит, Микитка, я
положу на тебя свою ножку. А он, дурень, и рад тому: говорит, что не только
ножку, но и сама садись на меня. Панночка подняла свою ножку, и как увидел
он ее нагую, полную и белую ножку, то, говорит, чара так и ошеломила его.
Он, дурень, нагнул спину и, схвативши обеими руками за нагие ее ножки, пошел
скакать, как конь, по всему полю, и куда они ездили, он ничего не мог
сказать; только воротился едва живой, и с той поры иссохнул весь, как щепка;
и когда раз пришли на конюшню, то вместо его лежала только куча золы да
пустое ведро: сгорел совсем; сгорел сам собою. А такой был псарь, какого на
всем свете не можно найти.
Когда Спирид окончил рассказ свой, со всех сторон пошли толки о
достоинствах бывшего псаря.
- А про Шепчиху ты не слышал? - сказал Дорош, обращаясь к Хоме.
- Нет.
- Эге-ге-ге! Так у вас, в бурсе, видно, не слишком большому разуму
учат. Ну, слушай! У нас есть на селе козак Шептун. Хороший козак! Он любит
иногда украсть и соврать без всякой нужды, но... хороший козак. Его хата не
так далеко отсюда. В такую самую пору, как мы теперь сели вечерять, Шептун с
жинкою, окончивши вечерю, легли спать, а так как время было хорошее, то
Шепчиха легла на дворе, а Шептун в хате на лавке; или нет: Шепчиха в хате на
лавке, а Шептун на дворе...
- И не на лавке, а на полу легла Шепчиха, - подхватила баба, стоя у
порога и подперши рукою щеку.
Дорош поглядел на нее, потом поглядел вниз, потом опять на нее и,
немного помолчав, сказал:
- Когда скину с тебя при всех исподницу, то нехорошо будет.
Это предостережение имело свое действие. Старуха замолчала и уже ни
разу не перебила речи.
Дорош продолжал:
- А в люльке, висевшей среди хаты, лежало годовое дитя - не знаю,
мужеского или женского пола. Шепчиха лежала, а потом слышит, что за дверью
скребется собака и воет так, хоть из хаты беги. Она испугалась; ибо бабы
такой глупый народ, что высунь ей под вечер из-за дверей язык, то и душа
войдет в пятки. Однако ж думает, дай-ка я ударю по морде проклятую собаку,
авось-либо перестанет выть, - и, взявши кочергу, вышла отворить дверь. Не
успела она немного отворить, как собака кинулась промеж ног ее и прямо к
детской люльке. Шепчиха видит, что это уже не собака, а панночка. Да притом
пускай бы уже панночка в таком виде, как она ее знала, - это бы еще ничего;
но вот вещь и обстоятельство: что она была вся синяя, а глаза горели, как
уголь. Она схватила дитя, прокусила ему горло и начала пить из него кровь.
Шепчиха только закричала: "Ох, лишечко!" - да из хаты. Только видит, что в
сенях двери заперты. Она на чердак; сидит и дрожит, глупая баба, а потом
видит, что панночка к ней идет и на чердак; кинулась на нее и начала глупую
бабу кусать. Уже Шептун поутру вытащил оттуда свою жинку, всю искусанную и
посиневшую. А на другой день и умерла глупая баба. Так вот какие устройства
и обольщения бывают! Оно хоть и панского помету, да все когда ведьма, то
ведьма.
После такого рассказа Дорош самодовольно оглянулся и засунул палец в
свою трубку, приготовляя ее к набивке табаком. Материя о ведьме сделалась
неисчерпаемою. Каждый, в свою очередь, спешил что-нибудь рассказать. К тому
ведьма в виде скирды сена приехала к самым дверям хаты; у другого украла
шапку или трубку; у многих девок на селе отрезала косу; у других выпила по
нескольку ведер крови.
Наконец вся компания опомнилась и увидела, что заболталась уже
чересчур, потому что уже на дворе была совершенная ночь. Все начали
разбродиться по ночлегам, находившимся или на кухне, или в сараях, или среди
двора.
- А ну, пан Хома! теперь и нам пора идти к покойнице, - сказал седой
козак, обратившись к философу, и все четверо, в том числе Спирид и Дорош,
отправились в церковь, стегая кнутами собак, которых на улице было великое
множество и которые со злости грызли их палки.
Философ, несмотря на то что успел подкрепить себя доброю кружкою
горелки, чувствовал втайне подступавшую робость по мере того, как они
приближались к освещенной церкви. Рассказы и странные истории, слышанные им,
помогали еще более действовать его воображению. Мрак под тыном и деревьями
начинал редеть; место становилось обнаженнее. Они вступили наконец за ветхую
церковную ограду в небольшой дворик, за которым не было ни деревца и
открывалось одно пустое поле да поглощенные ночным мраком луга. Три козака
взошли вместе с Хомою по крутой лестнице на крыльцо и вступили в церковь.
Здесь они оставили философа, пожелав ему благополучно отправить свою
обязанность, и заперли за ним дверь, по приказанию пана.
Философ остался один. Сначала он зевнул, потом потянулся, потом фукнул
в обе руки и наконец уже обсмотрелся. Посредине стоял черный гроб. Свечи
теплились пред темными образами. Свет от них освещал только иконостас и
слегка середину церкви. Отдаленные углы притвора были закутаны мраком.
Высокий старинный иконостас уже показывал глубокую ветхость; сквозная резьба
его, покрытая золотом, еще блестела одними только искрами. Позолота в одном
месте опала, в другом вовсе почернела; лики святых, совершенно потемневшие,
глядели как-то мрачно. Философ еще раз обсмотрелся.
- Что ж, - сказал он, - чего тут бояться? Человек прийти сюда не может,
а от мертвецов и выходцев из того света есть у меня молитвы такие, что как
прочитаю, то они меня и пальцем не тронут. Ничего!- повторил он, махнув
рукою, - будем читать!
Подходя к крылосу, увидел он несколько связок свечей.
"Это хорошо, - подумал философ, - нужно осветить всю церковь так, чтобы
видно было, как днем. Эх, жаль, что во храме божием не можно люльки
выкурить!"
И он принялся прилепливать восковые свечи ко всем карнизам, налоям и
образам, не жалея их нимало, и скоро вся церковь наполнилась светом. Вверху
только мрак сделался как будто сильнее, и мрачные образа глядели угрюмей из
старинных резных рам, кое-где сверкавших позолотой. Он подошел ко гробу, с
робостию посмотрел в лицо умершей и не мог не зажмурить, несколько
вздрогнувши, своих глаз.
Такая страшная, сверкающая красота!
Он отворотился и хотел отойти; но по странному любопытству, по
странному поперечивающему себе чувству, не оставляющему человека особенно во
время страха, он не утерпел, уходя, не взглянуть на нее и потом, ощутивши
тот же трепет, взглянул еще раз. В самом деле, резкая красота усопшей
казалась страшною. Может быть, даже она не поразила бы таким паническим
ужасом, если бы была несколько безобразнее. Но в ее чертах ничего не было
тусклого, мутного, умершего. Оно было живо, и философу казалось, как будто
бы она глядит на него закрытыми глазами. Ему даже показалось, как будто
из-под ресницы правого глаза ее покатилась слеза, и когда она остановилась
на щеке, то он различил ясно, что это была капля крови.
Он поспешно отошел к крылосу, развернул книгу и, чтобы более ободрить
себя, начал читать самым громким голосом. Голос его поразил церковные
деревянные стены, давно молчаливые и оглохлые. Одиноко, без эха, сыпался он
густым басом в совершенно мертвой тишине и казался несколько диким даже
самому чтецу.
"Чего бояться? - думал он между тем сам про себя. - Ведь она не встанет
из своего гроба, потому что побоится божьего слова. Пусть лежит! Да и что я
за козак, когда бы устрашился? Ну, выпил лишнее - оттого и показывается
страшно. А понюхать табаку: эх, добрый табак! Славный табак! Хороший табак!"
Однако же, перелистывая каждую страницу, он посматривал искоса на гроб,
и невольное чувство, казалось, шептало ему: "Вот, вот встанет! вот
поднимется, вот выглянет из гроба!"
Но тишина была мертвая. Гроб стоял неподвижно. Свечи лили целый потоп
света. Страшна освещенная церковь ночью, с мертвым телом и без души людей!
Возвыся голос, он начал петь на разные голоса, желая заглушить остатки
боязни. Но через каждую минуту обращал глаза свои на гроб, как будто бы
задавая невольный вопрос: "Что, если подымется, если встанет она?"
Но гроб не шелохнулся. Хоть бы какой-нибудь звук, какое-нибудь живое
существо, даже сверчок отозвался в углу! Чуть только слышался легкий треск
какой-нибудь отдаленной свечки или слабый, слегка хлопнувший звук восковой
капли, падавшей на пол.
"Ну, если подымется?.."
Она приподняла голову...
Он дико взглянул и протер глаза. Но она точно уже не лежит, а сидит в
своем гробе. Он отвел глаза свои и опять с ужасом обратил на гроб. Она
встала... идет по церкви с закрытыми глазами, беспрестанно расправляя руки,
как бы желая поймать кого-нибудь.
Она идет прямо к нему. В страхе очертил он около себя круг. С усилием
начал читать молитвы и произносить заклинания, которым научил его один
монах, видевший всю жизнь свою ведьм и нечистых духов.
Она стала почти на самой черте; но видно было, что не имела сил
переступить ее, и вся посинела, как человек, уже несколько дней умерший.
Хома не имел духа взглянуть на нее. Она была страшна. Она ударила зубами в
зубы и открыла мертвые глаза свои. Но, не видя ничего, с бешенством - что
выразило ее задрожавшее лицо - обратилась в другую сторону и, распростерши
руки, обхватывала ими каждый столп и угол, стараясь поймать Хому. Наконец
остановилась, погрозив пальцем, и легла в свой гроб.
Философ все еще не мог прийти в себя и со страхом поглядывал на это
тесное жилище ведьмы. Наконец гроб вдруг сорвался с своего места и со
свистом начал летать по всей церкви, крестя во всех направлениях воздух.
Философ видел его почти над головою, но вместе с тем видел, что он не мог
зацепить круга, им очерченного, и усилил свои заклинания. Гроб грянулся на
средине церкви и остался неподвижным. Труп опять поднялся из него, синий,
позеленевший. Но в то время послышался отдаленный крик петуха. Труп
опустился в гроб и захлопнулся гробовою крышкою.
Сердце у философа билось, и пот катился градом; но, ободренный петушьим
крюком, он дочитывал быстрее листы, которые должен был прочесть прежде. При
первой заре пришли сменить его дьячок и седой Явтух, который на тот раз
отправлял должность церковного старосты.
Пришедши на отдаленный ночлег, философ долго не мог заснуть, но
усталость одолела, и он проспал до обеда. Когда он проснулся, все ночное со-
бытие казалось ему происходившим во сне. Ему дали для подкрепления сил
кварту горелки. За обедом он скоро развязался, присовокупил кое к чему
замечания и съел почти один довольно старого поросенка; но, однако же, о
своем событии в церкви он не решался говорить по какому-то безотчетному для
него самого чувству и на вопросы любопытных отвечал: "Да, были всякие
чудеса". Философ был одним из числа тех людей, которых если накормят, то у
них пробуждается необыкновенная филантропия. Он, лежа с своей трубкой в
зубах, глядел на всех необыкновенно сладкими глазами и беспрерывно
поплевывал в сторону.
После обеда философ был совершенно в духе. Он успел обходить все
селение, перезнакомиться почти со всеми; из двух хат его даже выгнали; одна
смазливая молодка хватила его порядочно лопатой по спине, когда он вздумал
было пощупать и полюбопытствовать, из какой материи у нее была сорочка и
плахта. Но чем более время близилось к вечеру, тем задумчивее становился
философ. За час до ужина вся почти дворня собиралась играть в кашу или в
крагли - род кеглей, где вместо шаров употребляются длинные палки, и
выигравший имел право проезжаться на другом верхом. Эта игра становилась
очень интересною для зрителей: часто погонщик, широкий, как блин, влезал
верхом на свиного пастуха, тщедушного, низенького, всего состоявшего из
морщин. В другой раз погонщик подставлял свою спину, и Дорош, вскочивши на
нее, всегда говорил: "Экой здоровый бык!" У порога кухни сидели те, которые
были посолиднее. Они глядели чрезвычайно сурьезно, куря люльки, даже и
тогда, когда молодежь от души смеялась какому-нибудь острому слову погонщика
или Спирида. Хома напрасно старался вмешаться в эту игру: какая-то темная
мысль, как гвоздь, сидела в его голове. За вечерей сколько ни старался он
развеселить себя, но страх загорался в нем вместе с тьмою, распростиравшеюся
по небу.
- А ну, пора нам, пан бурсак! - сказал ему знакомый седой козак,
подымаясь с места вместе с Дорошем. - Пойдем на работу.
Хому опять таким же самым образом отвели в церковь; опять оставили его
одного и заперли за ним дверь. Как только он остался один, робость начала
внедряться снова в его грудь. Он опять увидел темные образа, блестящие рамы
и знакомый черный гроб, стоявший в угрожающей тишине и неподвижности среди
церкви.
- Что же, - произнес он, - теперь ведь мне не в диковинку это диво. Оно
с первого разу только страшно. Да! оно только с первого разу немного
страшно, а там оно уже не страшно; оно уже совсем не страшно.
Он поспешно стал на крылос, очертил около себя круг, произнес несколько
заклинаний и начал читать громко, решаясь не подымать с книги своих глаз и
не обращать внимания ни на что. Уже около часу читал он и начинал несколько
уставать и покашливать. Он вынул из кармена рожок и, прежде нежели поднес
табак к носу, робко повел глазами на гроб. Сердце его захолонуло.
Труп уже стоял перед ним на самой черте и вперил на него мертвые,
позеленевшие глаза. Бурсак содрогнулся, и холод чувствительно пробежал по
всем его жилам. Потупив очи в книгу, стал он читать громче свои молитвы и
заклятья и слышал, как труп опять ударил зубами и замахал руками, желая
схватить его. Но, покосивши слегка одним глазом, увидел он, что труп не там
ловил его, где стоял он, и, как видно, не мог видеть его. Глухо стала
ворчать она и начала выговаривать мертвыми устами страшные слова; хрипло
всхлипывали они, как клокотанье кипящей смолы. Что значили они, того не мог
бы сказать он, но что-то страшное в них заключалось. Философ в страхе понял,
что она творила заклинания.
Ветер пошел по церкви от слов, и послышался шум, как бы от множества
летящих крыл. Он слышал, как бились крыльями в стекла церковных окон и в
железные рамы, как царапали с визгом когтями по железу и как несметная сила
громила в двери и хотела вломиться. Сильно у него билось во все время
сердце; зажмурив глаза, всь читал он заклятья и молитвы. Наконец вдруг
что-то засвистало вдали: это был отдаленный крик петуха. Изнуренный философ
остановился и отдохнул духом.
Вошедшие сменить философа нашли его едва жива. Он оперся спиною в стену
и, выпучив глаза, глядел неподвижно на толкавших его козаков. Его почти
вывели и должны были поддерживать во всю дорогу. Пришедши на панский двор,
он встряхнулся и велел себе подать кварту горелки. Выпивши ее, он пригладил
на голове своей волосы и сказал:
- Много на свете всякой дряни водится! А страхи такие случаются - н
у... - При этом философ махнул рукою.
Собравшийся возле него кружок потупил голову, услышав такие слова. Даже
небольшой мальчишка, которого вся дворня почитала вправе уполномочивать
вместо себя, когда дело шло к тому, чтобы чистить конюшню или таскать воду,
даже этот бедный мальчишка тоже разинул рот.
В это время проходила мимо еще не совсем пожилая бабенка в плотно
обтянутой запаске, выказывавшей ее круглый и крепкий стан, помощница старой
кухарки, кокетка страшная, которая всегда находила что-нибудь пришпилить к
своему очипку: или кусок ленточки, или гвоздику, или даже бумажку, если не
было чего-нибудь другого.
- Здравствуй, Хома! - сказала она, увидев философа. - Ай-ай-ай! что это
с тобою? - вскричала она, всплеснув руками.
- Как что, глупая баба?
- Ах, боже мой! Да ты весь поседел!
- Эге-ге! Да она правду говорит! - произнес Спирид, всматриваясь в него
пристально. - Ты точно поседел, как наш старый Явтух.
Философ, услышавши это, побежал опрометью в кухню, где он заметил
прилепленный к стене, обпачканный мухами треугольный кусок зеркала, перед
которым были натыканы незабудки, барвинки и даже гирлянда из нагидок,
показывавшие назначение его для туалета щеголеватой кокетки. Он с ужасом
увидел истину их слов: половина волос его, точно, побелела.
Повесил голову Хома Брут и предался размышлению.
- Пойду к пану, - сказал он наконец, - расскажу ему все и объясню. что
больше не хочу читать. Пусть отправляет меня сей же час в Киев.
В таких мыслях направил он путь свой к крыльцу панского дома.
Сотник сидел почти неподвижен в своей светлице; та же самая безнадежная
печаль, какую он встретил прежде на его лице, сохранялась в нем и доныне.
Щеки его опали только гораздо более прежнего. Заметно было, что он очень
мало употреблял пищи или, может быть, даже вовсе не касался ее.
Необыкновенная бледность придавала ему какую-то каменную неподвижность.
- Здравствуй, небоже, - произнес он, увидев Хому, остановившегося с
шапкою в руках у дверей. - Что, как идет у тебя? Все благополучно?
- Благополучно-то благополучно. Такая чертовщина водится, что прямо
бери шапку, да и улепетывай, куда ноги несут.
- Как так?
- Да ваша, пан, дочка... По здравому рассуждению, она, конечно, есть
панского роду; в том никто не станет прекословить, только не во гнев будь
сказано, успокой бог ее душу...
- Что же дочка?
- Припустила к себе сатану. Такие страхи задает, что никакое Писание не
учитывается.
- Читай, читай! Она недаром призвала тебя. Она заботилась, голубонька
моя, о душе своей и хотела молитвами изгнать всякое дурное помышление.
- Власть ваша, пан: ей-богу, невмоготу!
- Читай, читай! - продолжал тем же увещательным голосом сотник. - Тебе
одна ночь теперь осталась. Ты сделаешь христианское дело, и я награжу тебя.
- Да какие бы ни были награды... Как ты себе хочь, пан, а я не буду
читать! - произнес Хома решительно.
- Слушай, философ! - сказал сотник, и голос его сделался крепок и
грозен, - я не люблю этих выдумок. Ты можешь это делать в вашей бурсе. А у
меня не так: я уже как отдеру, так не то что ректор. Знаешь ли ты, что такое
хорошие кожаные канчуки?
- Как не знать! - сказал философ, понизив голос. - Всякому известно,
что такое кожаные канчуки: при большом количестве вещь нестерпимая.
- Да. Только ты не знаешь еще, как хлопцы мои умеют парить! - сказал
сотник грозно, подымаясь на ноги, и лицо его приняло повелительное и
свирепое выражение, обнаружившее весь необузданный его характер, усыпленный
только на время горестью. - У меня прежде выпарят, потом вспрыснут горелкою,
а после опять. Ступай, ступай! исправляй свое дело! Не исправишь - не
встанешь; а исправишь - тысяча червонных!
"Ого-го! да это хват! - подумал философ, выходя. - С этим нечего
шутить. Стой, стой, приятель: я так навострю лыжи, что ты с своими собаками
не угонишься за мною".
И Хома положил непременно бежать. Он выжидал только послеобеденного
часу, когда вся дворня имела обыкновение забираться в сено под сараями и,
открывши рот, испускать такой храп и свист, что панское подворье делалось
похожим на фабрику. Это время наконец настало. Даже и Явтух зажмурил глаза,
растянувшись перед солнцем. Философ со страхом и дрожью отправился
потихоньку в панский сад, откуда, ему казалось, удобнее и незаметнее было
бежать в поле. Этот сад, по обыкновению, был страшно запущен и, стало быть,
чрезвычайно способствовал всякому тайному предприятию. Выключая только одной
дорожки, протоптанной по хозяйственной надобности, все прочее было скрыто
густо разросшимися вишнями, бузиною, лопухом, просунувшим на самый верх свои
высокие стебли с цепкими розовыми шишками. Хмель покрывал, как будто сетью,
вершину всего этого пестрого собрания дерев и кустарников и составлял над
ними крышу, напялившуюся на плетень и спадавшую с него вьющимися змеями
вместе с дикими полевыми колокольчиками. За плетнем, служившим границею
сада, шел целый лес бурьяна, в который, казалось, никто не любопытствовал
заглядывать, и коса разлетелась бы вдребезги, если бы захотела коснуться
лезвеем своим одеревеневших толстых стеблей его.
Когда философ хотел перешагнуть плетень, зубы его стучали и сердце так
сильно билось, что он сам испугался. Пола его длинной хламиды, казалось,
прилипала к земле, как будто ее кто приколотил гвоздем. Когда он переступал
плетень, ему казалось, с оглушительным свистом трещал в уши какой-то голос:
"Куда, куда?" Философ юркнул в бурьян и пустился бежать, беспрестанно
оступаясь о старые корни и давя ногами своими кротов. Он видел, что ему,
выбравшись из бурьяна, стоило перебежать поле, за которым чернел густой
терновник, где он считал себя безопасным и пройдя который он, по
предположению своему, думал встретить дорогу прямо в Киев. Поле он перебежал
вдруг и очутился в густом терновнике. Сквозь терновник он пролез, оставив,
вместо пошлины, куски своего сюртука на каждом остром шипе, и очутился на
небольшой лощине. Верба разделившимися ветвями преклонялась инде почти до
самой земли. Небольшой источник сверкал, чистый, как серебро. Первое дело
философа было прилечь и напиться, потому что он чувствовал жажду
нестерпимую.
- Добрая вода! - сказал он, утирая губы. - Тут бы можно отдохнуть.
- Нет, лучше побежим вперед: неравно будет погоня !
Эти слова раздались у него над ушами. Он оглянулся: перед ним стоял
Явтух.
"Чертов Явтух! - подумал в сердцах про себя философ. - Я бы взял тебя,
да за ноги... И мерзкую рожу твою, и все, что ни есть на тебе, побил бы
дубовым бревном".
- Напрасно дал ты такой крюк, - продолжал Явтух, - гораздо лучше
выбрать ту дорогу, по какой шел я: прямо мимо конюшни. Да притом и сюртука
жаль. А сукно хорошее. Почем платил за аршин? Однако ж погуляли довольно,
пора домой.
Философ, почесываясь, побрел за Явтухом. "Теперь проклятая ведьма
задаст мне пфейферу, - подумал он. - Да, впрочем, что я, в самом деле? Чего
боюсь? Разве я не козак? Ведь читал же две ночи, поможет бог и третью.
Видно, проклятая ведьма порядочно грехов наделала, что нечистая сила так за
нее стоит".
Такие размышления занимали его, когда он вступал. на панский двор.
Ободривши себя такими замечаниями, он упросил Дороша, который посредством
протекции ключника имел иногда вход в панские погреба, вытащить сулею
сивухи, и оба приятеля, севши под сараем, вытянули немного не полведра, так
что философ, вдруг поднявшись на ноги, закричал: "Музыкантов! непременно
музыкантов!" - и, не дождавшись музыкантов, пустился среди двора на
расчищенном месте отплясывать тропака. Он танцевал до тех пор, пока не
наступило время полдника, и дворня, обступившая его, как водится в таких
случаях, в кружок, наконец плюнула и пошла прочь, сказавши: "Вот это как
долго танцует человек!" Наконец философ тут же лег спать, и добрый ушат
холодной воды мог только пробудить его к ужину. За ужином он говорил о том,
что такое козак и что он не должен бояться ничего на свете.
- Пора, - сказал Явтух, - пойдем.
"Спичка тебе в язык, проклятый кнур!" - подумал философ и, встав на
ноги, сказал:
- Пойдем.
Идя дорогою, философ беспрестанно поглядывал по сторонам и слегка
заговаривал с своими провожатыми. Но Явтух молчал; сам Дорош был
неразговорчив. Ночь была адская. Волки выли вдали целою стаей. И самый лай
собачий был как-то страшен.
- Кажется, как будто что-то другое воет: это не волк, - сказал Дорош.
Явтух молчал. Философ не нашелся сказать ничего.
Они приблизились к церкви и вступили под ее ветхие деревянные своды,
показавшие, как мало заботился владетель поместья о боге и о душе своей.
Явтух и Дорош по-прежнему удалились, и философ остался один. Все было так
же. Все было в том же самом грозно-знакомом виде. Он на минуту остановился.
Посредине все так же неподвижно стоял гроб ужасной ведьмы. "Не побоюсь,
ей-богу, не побоюсь!" - сказал он и, очертивши по-прежнему около себя круг,
начал припоминать все свои заклинания. Тишина была страшная; свечи трепетали
и обливали светом всю церковь. Философ перевернул один лист, потом
перевернул другой и заметил, что он читает совсем не то, что писано в книге.
Со страхом перекрестился он и начал петь. Это несколько ободрило его: чтение
пошло вперед, и листы мелькали один за другим. Вдруг... среди тишины... с
треском лопнула железная крышка гроба и поднялся мертвец. Еще страшнее был
он, чем в первый раз. Зубы его страшно ударялись ряд о ряд, в судорогах
задергались его губы, и, дико взвизгивая, понеслись заклинания. Вихорь
поднялся по церкви, попадали на землю иконы, полетели сверху вниз разбитые
стекла окошек. Двери сорвались с петлей, и несметная сила чудовищ влетела в
божью церковь. Страшный шум от крыл и от царапанья когтей наполнил всю
церковь. Все летало и носилось, ища повсюду философа.
У Хомы вышел из головы последний остаток хмеля. Он только крестился да
читал как попало молитвы. И в то же время слышал, как нечистая сила металась
вокруг его, чуть не зацепляя его концами крыл и отвратительных хвостов. Не
имел духу разглядеть он их; видел только, как во всю стену стояло какое-то
огромное чудовище в своих перепутанных волосах, как в лесу; сквозь сеть
волос глядели страшно два глаза, подняв немного вверх брови. Над ним
держалось в воздухе что-то в виде огромного пузыря, с тысячью протянутых из
середины клещей и скорпионьих жал. Черная земля висела на них клоками. Все
глядели на него, искали и не могли увидеть его, окруженного таинственным
кругом.
- Приведите Вия! ступайте за Вием!- раздались слова мертвеца.
И вдруг настала тишина в церкви; послышалось вдали волчье завыванье, и
скоро раздались тяжелые шаги, звучавшие по церкви; взглянув искоса, увидел
он, что ведут какого-то приземистого, дюжего, косолапого человека. Весь был
он в черной земле. Как жилистые, крепкие корни, выдавались его засыпанные
землею ноги и руки. Тяжело ступал он, поминутно оступаясь. Длинные веки
опущены были до самой земли. С ужасом заметил Хома, что лицо было на нем
железное. Его привели под руки и прямо поставили к тому месту, где стоял
Хома.
- Подымите мне веки: не вижу! - сказал подземным голосом Вий - и все
сонмище кинулось подымать ему веки.
"Не гляди!" - шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он
и глянул.
- Вот он! - закричал Вий и уставил на него железный палец. И все,
сколько ни было, кинулись на философа. Бездыханный грянулся он на землю, и
тут же вылетел дух из него от страха.
Раздался петуший крик. Это был уже второй крик; первый прослышали
гномы. Испуганные духи бросились, кто как попало, в окна и двери, чтобы
поскорее вылететь, но не тут-то было: так и остались они там, завязнувши в
дверях и окнах. Вошедший священник остановился при виде такого посрамления
божьей святыни и не посмел служить панихиду в таком месте. Так навеки и
осталась церковь с завязнувшими в дверях и окнах чудовищами, обросла лесом,
корнями, бурьяном, диким терновником; и никто не найдет теперь к ней дороги.

---------

Когда слухи об этом дошли до Киева и богослов Халява услышал наконец о
такой участи философа Хомы, то предался целый час раздумью. С ним в
продолжение того времени произошли большие перемены. Счастие ему улыбнулось:
по окончании курса наук его сделали звонарем самой высокой колокольни, и он
всегда почти являлся с разбитым носом, потому что деревянная лестница на
колокольню была чрезвычайно безалаберно сделана.
- Ты слышал, что случилось с Хомою? - сказал, подошедши к нему, Тиберий
Горобець, который в то время был уже философ и носил свежие усы.
- Так ему бог дал, - сказал звонарь Халява. - Пойдем в шинок да помянем
его душу!
Молодой философ, который с жаром энтузиаста начал пользоваться своими
правами, так что на нем и шаровары, и сюртук, и даже шапка отзывались
спиртом и табачными корешками, в ту же минуту изъявил готовность.
- Славный был человек Хома! - сказал звонарь, когда хромой шинкарь
поставил перед ним третью кружку. - Знатный был человек! А пропал ни за что.
- А я знаю, почему пропал он: оттого, что побоялся. А если бы не
боялся, то бы ведьма ничего не могла с ним сделать. Нужно только,
перекрестившись, плюнуть на самый хвост ей, то и ничего не будет. Я знаю уже
все это. Ведь у нас в Киеве все бабы, которые сидят на базаре, - все ведьмы.
На это звонарь кивнул головою в знак согласия. Но, заметивши, что язык
его не мог произнести ни одного слова, он осторожно встал из-за стола и,
пошатываясь на обе стороны, пошел спрятаться в самое отдаленное место в
бурьяне. Причем не позабыл, по прежней привычке своей, утащить старую
подошву от сапога, валявшуюся на лавке.

--------

Вий - есть колоссальное создание простонародного воображения. Таким
именем называется у малороссиян начальник гномов, у которого веки на глазах
идут до самой земли. Вся эта повесть есть народное предание. Я не хотел ни в
чем изменить его и рассказываю почти в такой же простоте, как слышал. (Прим.
Н.В.Гоголя.)
Впервые напечатано в сборнике "Миргород", 1835. Переработано автором
для собрания сочинений (1842 г.).

Примечания (использованы примечания С.И.Машинского):
грамматики и риторы - - ученики младших классов в духовных семинариях;
философы и богословы - ученики старших классов.
пали - семинарское выражение: удар линейкой по рукам.
авдиторы - ученики старших классов, которым доверялась проверка знаний
учеников младших классов.
канчук - плеть.
вертеп - старинный кукольный театр.
канты - духовные песни.
паляница - пшеничсный хлеб.
оселедец - длинный клок волос на голове, заматывавшийся за ухо; в
собственном смысле - сельдь.
чумаки - украинские торговцы, возившие в Крым, а оттуда привозившие
рыбу и соль.
книш - печеный хлеб из пшеничной муки.
очипок - род чепца.
Dominus (лат.) - господи.
инде - кое-где.
нагидочка - ноготок (цветок).
бонмотист - остряк; (франц. bon mot - острота).
небоже - бедняга.
пфейфер (нем.) - перец.

Бушует снежная весна...

Warning: include(): http:// wrapper is disabled in the server configuration by allow_url_include=0 in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(http://ref.zeyn.ru/size.txt): failed to open stream: no suitable wrapper could be found in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(): Failed opening 'http://ref.zeyn.ru/size.txt' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php:/usr/share/pear') in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50
Бушует снежная весна.
Я отвожу глаза от книги...
О, страшный час, когда она,
Читая по руке Цуниги,
В глаза Хозе метнула взгляд!
Насмешкой засветились очи,
Блеснул зубов жемчужный ряд,
И я забыл все дни, все ночи,
И сердце захлестнула кровь,
Смывая память об отчизне...
А голос пел: Ценою жизни
Ты мне заплатишь за любовь!

18 марта 1914
Комик семнадцатого столетия

Warning: include(): http:// wrapper is disabled in the server configuration by allow_url_include=0 in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(http://ref.zeyn.ru/size.txt): failed to open stream: no suitable wrapper could be found in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

Warning: include(): Failed opening 'http://ref.zeyn.ru/size.txt' for inclusion (include_path='.:/usr/share/php:/usr/share/pear') in /var/www/admin/www/ref.zeyn.ru/gdz/menu.php on line 50

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

   
   ЛИЦА:
   
   Татьяна Макарьевна Перепечина, старая вдова из городового дворянства, золотная мастерица царицыной мастерской палаты.
   Наталья, ее дочь, такая же мастерица.
   Кирилл Панкратьич Кочетов, подьячий приказа Галицкой чети.
   Анисья Патрикевна, жена его.
   Яков, их сын, писец Посольского приказа.
   Василий Фалалеич Клушин, подьячий приказа царицыной мастерской палаты.
   Юрий Михайлов, режиссер в труппе Грегори, учитель Якова немецкому языку.
   

    Небольшая, чистая брусяная светличка, без печи, в доме Перепечиной, на Кисловке. В глубине дверь в чистые сенцы полурастворена В левом (от зрителей) углу светлицы, в виде чулана, отгорожена тесовою филенчатою перегородкой спаленка Натальи; дверь в нее сбоку, близ входной двери. По обе стороны окна: с той стороны, где спальня, — одно, а с другой — два. Под окнами широкие лавки с полавочниками и изголовьем. С правой (от зрителей) стороны, близ авансцены, у конца лавки, стол на точеных ножках; у стола скамьи. У перегородки, с лица, сундучок.
   ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ

    Наталья накрывает стол браною скатертью и ставит, на оловянном блюде, пряники, коврижки и другие сласти того времени. Из сеней впопыхах вбегает Яков.

    Наталья
   Откуда ты? Не с цепи ли сорвался?

    Яков
   Наташа, спрячь меня!

    Наталья
   Да ты в уме ли,
   Сердечный друг? Куда я спрячу? Яков
   Кириллович, опомнись! Тотчас придут
   Сюда твои родители.

    Яков
   Гляди,
   Гляди в окно!

    Наталья
   Чего?

    Яков
   Погони нет ли?

    Наталья
   Придумывай еще! Кому-то нужно
   Погоню гнать! Беда твоя известна:
   Без времени сбежал с приказу — дело
   На ум нейдет, сегодня праздник. Завтра
   Придешь в приказ, присадят плотно, снимут
   Кафтан с тебя; не бойся, не повесят.


    (Отворяя дверь своей спальни.)

   Смотри сюда! Нарядно, хорошо?
   И пяльчики, и зеркальце, кроватка
   Тесовая и шитый положок.
   А лучше-то всего, что никому-то
   В уютный мой покой чик ходу нет.


    (Кладет руку на плечо Якова и смотрит ему в глаза.)

   Да здравствуй, что ль! Ах, глупый, и не видишь
   Со страха-то, что ты один с девицей!
   Стоит как пень; другой бы не зевал.
   Целуй, пока помехи нет! Эх, парень!


    (Целует его, убегает за перегородку и запирает дверь.)


    Яков

    (отшатнувшись, переводя дух)

   Огнем ожгла. Ну, девушка! Да что уж
   О девушках и думать, до того ли!
   Досталось мне одно на долю: выть.


    (Заслышав шаги, становится у самой притолоки.)

    Входят Кочетов, Анисья и Татьяна.
   ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ

    Кочетов, Анисья, Татьяна и Яков.

    Татьяна
   Пожалуйте, в светелочку войдите, Прохладно в ней в полуденное время.

    Кочетов
   И Яков здесь.

    Яков

    (с низким поклоном)

   Со службы отпустили!

    Татьяна
   Да ел ли ты? Чай, голоден?

    Яков

    (кланяясь)

   Маленько
   Перехватил. Покорно благодарствуй!

    Татьяна
   Не полный стол, а что-нибудь найдется.

    Яков
   Сытехонек по горло.

    Татьяна
   Ну, как знаешь.
   Неволи нет, отказу и подавно.


    (Кочетову и Анисье.)

   Не осудить прошу на угощенье!
   Сиротское...

    Анисья
   Досыта угостила.
   Чего еще!

    Кочетов
   И сыты мы и пьяны
   Твоим добром сиротским.

    Татьяна
   Ну-ка, полно!
   С чего тебе хмелеть-то? Угощала
   Чем Бог послал.

    Анисья
   Ну, знать, не от вина,
   От твоего раденья захмелели.

    Кочетов
   Насилу встал от трапезы.

    Татьяна
   Присядь
   На лавочку, а подремать захочешь,
   Привалишься на изголовье.

    Кочетов
   Сяду,


    (Садится.)

   Не сглазить бы, счастливый ноне день.
   С утра еще я весел; к Артемону
   Сергеичу ходил я на поклон,
   Поздравствовать. Для радости великой
   Окольничим пожалован; Татьяна
   Макарьевна, велика честь. Другой бы
   С ума сошел, за облаки вознесся,
   А он так нет. Подьячим, мелкой сошке,
   По-прежнему благоволит; холопы
   Не гонят нас с боярского двора,
   И за порог к нему ступаешь смело.
   Не знаю, чем воздам ему за ласку
   И милости его. Суди сама,
   Не кто-нибудь — окольничий Матвеев
   Пожаловал, за службу похвалил
   В глазах других приказных, к окладному
   Пообещал придачу.

    Татьяна
   Ишь ты, право,
   Какая честь тебе.

    Кочетов
   Не все; послушай!
   Про Якова, пожаловал, спросил:
   Мол, учится ль он грамоте немецкой?
   И похвалил его, и молвил так:
   "Учился бы; не все бродить в потемках;
   Ученье свет. Робят разумных мало;
   А нужда в них. Отдай-ка ты парнишка
   В сынки ко мне!"

    Татьяна
   Да что ты?!

    Кочетов
   Право, так.

    Татьяна
   С руками б я...

    Кочетов
   А я не спохватился.
   Душонка-то холопская давно
   Радехонька, а лживый язычишко
   Упрямится, нескладное бормочет.
   Не справлюсь с ним никак.

    Анисья
   Грехи-то наши
   Великие.

    Кочетов
   Боярин рассмеялся
   На мой испуг: "Не бойся, говорит! —
   Для Якова найдется дело лучше
   Приказного письма. Дивиться будешь,
   Своим глазам не верить".

    Татьяна
   Что ж за дело
   Мудреное?

    Кочетов
   Не сказано про то,
   А спрашивать не смел.

    Татьяна
   Оно вестимо,
   Не сунешься, не свой брат.

    Кочетов
   Заикнися,
   Замажут рот как раз.

    Татьяна
   Да и замажут.

    Кочетов
   Поклоны бью земные да молчу.
   Махнул рукой боярин, значит: полно,
   Не смей, дескать, боярских глаз мозолить
   Поклонами холопскими; вставай!
   Последний раз отвесил, да и с Богом
   Бежать домой. От радости без шапки
   До Гребенской, никак, бежал.

    Татьяна
   Да диво ль!
   И думай вот, гадай по пальцам! Дал
   Заботу нам боярин.

    Кочетов
   Он сказал бы,
   Застал-то я накоротке; к царю
   На званый пир родильный снаряжался.

    Анисья
   Уж эта мне немецкая наука!
   Дождемся с ней беды. Живут же люди
   Без грамоты немецкой.

    Кочетов

    (Якову)

   Не слыхать ли,
   Не молвят ли чего у нас в Посольском,
   Какую вам, робятам, Артемон
   Сергеевич служить укажет службу,
   На диво всем?

    Яков
   Не знаю, государь
   Родитель мой, не чуть в приказе.

    Кочетов
   Много
   Заводится порядков новых?

    Яков
   Много.
   Царицына родня веселье любит:
   В своем дому окольничий Матвеев
   Заводится музыкой сладкогласной.
   И во дворце тому же быть, Фанстаден
   По трубачей поехал к иноземцам.

    Кочетов
   А по что их?

    Яков
   У прочих потентатов
   Ведется так давно, и не пригоже
   Дворцу стоять без музыки. Забавы
   Великие для матушки царицы
   Готовятся.

    Кочетов
   А нам-то что за дело!
   Ни мы хвалить, ни мы судить.

    Анисья
   Уж видно,
   Доходчивы мои молитвы: будешь
   В такой чести, чего не ожидаешь.

    Яков

    (кланяясь матери)

   Молись еще! Молитвами твоими
   Авось Господь избавит от напасти.

    Кочетов
   Чего же ты боишься?

    Яков
   Провиниться
   Перед тобой, родитель. Не гневись
   На глупое, робяческое слово!
   Навяжут мне невесть какую службу:
   По нраву ли придет тебе.

    Кочетов
   Не бойся.
   Учись, служи и делай, что укажут
   Одно блюди и помни: православным
   Родился ты; обычай иноземский
   Узнать не грех, перенимать грешно;
   А паче их забавы, в них же прелесть
   Бесовская сугубая.

    Яков
   Родитель,
   Не гневайся! Мизинные мы люди,
   Боярские приказы разбирать
   Не смеем мы; велят плясать, запляшешь.

    Кочетов
   Еще б ты смел ослушаться бояр!

    Яков
   А стать плясать, тебе не угодишь.

    Кочетов
   Еще б ты смел отцу не угодить!
   Служи царю, боярам покоряйся,
   Безропотно, беспрекословно, рабски,
   И чти отца да матерь!

    Яков кланяется в ноги.
   Вот, Татьяна
   Макарьевна, родительскому сердцу
   Не лестно ли такую зреть покорность
   Сыновнюю! Когда тебе взгрустнется,
   Иль пьян придешь домой, на что утешней
   Поклоны их земные! Заставляешь
   Поклоны бить и веселишься духом,
   Что как-де ты ни мал, ни приобижен
   От властных лиц, а детям, домочадцам
   В своем дому и ты-де государь.
   А что ж твоя красавица Наталья
   Не кажется гостям? Диви б чужие!
   А Якова стыдиться ей не след,
   С ребячества знакомы.

    Татьяна
   Все ж зазорно
   При людях-то. Видаются, поди,
   От матери тихонько; при народе
   Не вызовешь ее ни за что. Я звала,
   Невестится, нейдет.

    Кочетов
   А приказала б.

    Татьяна
   Само собой, коль прикажу, придет.


    (У двери спальни.)

   Поди сюда, Наталья!

    Входит Наталья, принаряженная, кланяется и останавливается, потупя глаза.
   ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ

    Кочетов, Анисья, Татьяна, Яков и Наталья.

    Татьяна
   Хвастай, хвастай
   Сынком своим! Я дочкой похвалюсь.
   У матушки взращенное дитя,
   Лелеяно и нежено на воле!
   Бесстрашная росла, отцова гнева
   Не видела грозы великой; все же
   Нога моя захочет, и поклоны
   Дочерние увидит. Поклонися,
   Натальюшка, перед гостями земно
   И матушку потешь!

    Наталья
   Изволь, родная,
   Покланяюсь; бесчестья мне не будет,
   А только честь, что матушке своей
   И государыне живу покорна.
   

    (Кланяется.)

    Кочетов
   Чего еще! За наше умоленье,
   Послал Господь, живем изрядно. Дети
   Покорствуют, трудами нажитого
   Достаток есть, невпрожить нам. Ликует
   Душа моя, и веселится дух мой.
   Чего еще, ведь не рожна же!


    (Жене.)

   Плачешь?

    Анисья

    (махнув рукой)

   Заплакала, прости... Не утерпела...
   От радости...

    Татьяна

    (плача)

   Да как и не заплачешь
   На деток-то! Свои, а не чужие.

    Анисья
   Легко отцам...

    Татьяна
   А нам-то каково!

    Анисья
   Родили их...

    Татьяна
   Аль муки не видали?

    Анисья
   Растили их...

    Татьяна
   Как око соблюдали.

    Кочетов
   Да полно вам!

    Татьяна
   Пылинки обдували.

    Анисья
   Кормили их...

    Татьяна
   Куска недоедали.

    Анисья
   И выросли...

    Татьяна
   Как яблочки наливны.

    Кочетов

    (топнув ногой)

   Да полно вам!

    Анисья
   Не каменны сердца.

    Кочетов
   Так что ж бы вам, без дальней волокиты,
   Чем плакать-то на них да убиваться
   Неведомо о чем, за ум приняться!
   Женили б их, покуда сами живы!
   Не знатные бояре, с нас не взыщут,
   Что наскоро, без сватов и без сборов...

    Татьяна
   Ах, батюшки!

    Кочетов
   Чего ты испугалась?
   О рядной речь сперва, да по рукам
   Ударимся; а после, для порядка,
   Пошлем к тебе и свата.

    Татьяна
   То-то разве...
   А то уж я... Да не люди мы, что ли?
   Нельзя же так... дворяне... не сиротку,
   Безродную, отецкое дитя
   Хотите взять. Не знатные мы люди,
   А все-таки хоть дрянь, да из дворян,
   Не нищие. Меня бояре знают,
   Царицына до нас доходит ласка,
   Не крайность мне какая.

    Кочетов
   Не неволим.
   Насильно мил не будешь. Это дело
   Любовное: и приказать вольна,
   И отказать вольна. За словом стало,
   Да рядную покончить.

    Татьяна
   Я не прочь,
   Отказу нет. Хоть дело не корыстно,
   Да я-то не завистна.

    Кочетов
   Вот и ладно,
   О рядной бы... да и покончить разом.

    Татьяна
   Хмельненька я, пожалуй, прошибешься,
   Сулить добро под силу надо.

    Анисья
   Ну, уж
   Не скоро ты расступишься.

    Татьяна
   Не знаю.
   Для дочери жалеть не стану; разве
   Заломите, чего невмочь.

    Кочетов
   Не грабить
   Пришли к тебе.

    Татьяна

    (Якову и Наталье)

   Как словно вы чужие,
   Глядите врозь да жметесь по углам,
   Сойтись рядком боитесь.

    Наталья
   Как прикажешь?
   На все твоя родительская воля.


    (Подходит с поклоном к Якову.)


    Татьяна
   Хоть пряничком его попотчуй, что ли!

    Наталья

    (берет со стола пряник и подает Якову в руках на ширинке)

   Пожалуй-ка, отведай, не побрезгай!

    Яков
   Благодарю на угощенье сладком.

    Наталья
   Да сладко, что ль?

    Яков
   Нешто себе.

    Наталья
   Не надо
   Подслащивать? Тебе и пряник сладок?
   И слаще ты не знаешь ничего.

    Ломают пряник пополам и едят.

    Анисья
   Вперед всего о Божьем милосердье.

    Татьяна
   Отцовское у ней благословенье,
   Исконное в ее роду.

    Кочетов
   Добро!
   Покончена статья, теперь другая.

    Татьяна
   А кузнь ее ларешную ты знаешь.

    Анисья
   Из кузни-то не грех тебе прибавить.
   Особенно низанья маловато.

    Татьяна

    (достав из сундука ларчик)

   Ссыпного есть в ларце. Глядите сами —
   Окатистый и чистый.

    Кочетов
   Покажи-ка!

    Рассматривают жемчуг в ларчике.

    Наталья

    (Якову)

   Торгуются, как лошадь продают.

    Яков
   Аль не любо?

    Наталья
   Теперь какие спросы!
   Возьмешь меня, не все ль тебе равно,
   Охотой шла иль силой?

    Яков
   Ой, заспорят,
   Поссорятся, боюсь.

    Наталья
   Не обойдется
   Без брани-то. На Кисловке недавно,
   Из рядной-то, дралися смертным боем,
   На улицу из дома выбивались;
   Сошлись опять. Нельзя не спорить, дело
   Торговое. Твои охочи взять,
   А матушка не вдруг отдаст, копейка
   Гвоздем у ней прибита.

    Кочетов

    (отдавая ларец)

   Что смотреть-то!
   Чего тут взять на поднизь!

    Татьяна
   Наберете.
   Прибавите из своего.

    Анисья
   Куда же
   Беречь тебе? Дивлюсь. Одна всего-то,
   А ты для ней жалеешь. Хоть бы серьги;
   Полны ларцы, а ведь сама не носишь,
   Давно уж ты с ушами повязалась.

    Татьяна
   Мои они, и воля в них моя:
   Хочу — отдам, а то и подождете,
   Никто меня заставить не волен!

    Анисья
   Отдай теперь!

    Татьяна
   Не дам.

    Кочетов
   Упряма больно.

    Татьяна
   Какая есть; на старости меняться
   Не стать для вас. Наталья! отойди
   От Якова!

    Наталья отходит к стороне.

    Анисья

    (Татьяне)

   Да что ты, полно! Детки,
   Не слушайте, уйдите в уголок!

    Наталья подходит к Якову.

    Татьяна
   Не все ль равно: не чье, ее же будет,
   Как мать умрет.

    Анисья
   Теперь-то и рядиться.
   Во младости милей наряды нам;
   Пройдет пора, на что они!

    Татьяна
   Недолго
   Прождет она.

    Анисья
   И в животе, и в смерти
   Господь волен. Господь прибавит веку,
   Переживешь и дочь свою.

    Кочетов
   Другая
   Обдержится старуха, веку нет,
   Как дереву скрипучему.

    Татьяна
   Да что ты!
   Никак, с ума сошел!

    Кочетов
   Годов полсотни
   За срок живет, весь род перехоронит,
   Детей, внучат, себе-то надоест.
   И взмолится ко Господу старуха,
   Что позабыл ее.

    Татьяна
   Беда родниться
   С такой семьей завистливой! Охота ль
   Себе назло молельщиков нажить!


    (Наталье.)

   Бесстыдница! Совсем прильнула к парню!
   Не муж еще! По их речам безумным,
   И не бывать, как вижу. Отойди!

    Наталья отходит.

    Анисья
   Не трогай их! Пущай ведут беседу.
   Не их вина.

    Делает рукой знак Якову; он подходит к Наталье.

    Кочетов
   Меня ругать-то надо;
   А то прости, пожалуй! Ненароком
   Сказалося; на хмельном не взыщи!

    Татьяна
   Ну, Бог с тобой.

    Кочетов
   Некстати молвишь слово,
   Спохватишься, а воротить нельзя.

    Анисья
   Вот грех какой ведется в человецех,
   Что доброе и праведное дело
   Не сладится, чтоб враг не помешал;
   Мутит народ крещеный. Тьфу! Чтоб сгинуть
   Проклятому.

    Кочетов
   А мы не поддадимся.

    Анисья
   Ну, кузнь твою оставим. Ты б казала
   Коробьи нам.

    Татьяна
   Не здесь они, в избе.
   Идите ин, смотрите. Недостачи
   Ни в чем у нас не будет, все с залишком.

    Уходят Кочетов, Анисья, Татьяна.
   ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

    Яков и Наталья.

    Яков
   Попался я, влетел в беду.

    Наталья
   В какую?

    Яков
   Робею так, что не найду и слов,
   Лишь вздумаю, душа уходит в пятки.

    Наталья
   Рассказывай, полегчает авось.

    Яков
   Такая страсть, такая страсть!

    Наталья
   Да молви
   Хоть что-нибудь!

    Яков
   Язык-то прилипает.
   Как кол во рту. Куда деваться?

    Наталья
   Яков!
   Не мучь меня, скажи!

    Яков
   Тебе известно
   Житье мое проклятое: из дома
   Ни в праздник мне, ни в будни ходу нет;
   Украдкой я, как пес из подворотни,
   На вольный свет гляжу. В приказе разве
   Обмолвишься веселым словом; дома
   Не смею рта разинуть; с постной рожей
   Молчальником брожу, повеся нос.
   Уж если я веселого лица
   Показывать родителю не смею,
   Боясь побой и ругани безмерной,
   Чего мне ждать, когда узнает он...

    Наталья
   О чем?

    Яков
   Крестись, Наташа! В скоморохи
   Поставили меня. Ломают, учат
   Скакать, плясать, вертеться, беса тешить.

    Наталья
   Убьет тебя отец.

    Яков
   Убьет — не страшно;
   Проклятия боюсь.

    Наталья
   Куда ж деваться
   Головушке твоей?

    Яков
   Хочу отбегать,
   Спиной отбыть от службы. Оттерплюся,
   И кончено. Отдуют батогами,
   Все ж легче мне отцовского проклятья,
   Душа-то мне нужнее, чем...

    Наталья
   Вестимо,
   А в службу взят неволей или волей?

    Яков
   Спросили нас, подьячих молодых,
   Не хочет ли который обучаться
   В аптекарской палате у Грегори
   Какому-то неслыханному действу;
   Охотники нашлись, и я за ними,
   Да сдуру-то и продал душу черту.

    Наталья
   Куда ж бежать тебе?

    Яков
   Куда придется;
   Куда глаза глядят; хоть в омут с камнем.

    Наталья
   Господь с тобой. Скрывайся здесь пока,
   Ходи тишком. В моей девичьей спальне
   Кому вдомек искать тебя.

    Яков
   А ну-ка
   Увидит мать?

    Наталья
   Увидит, только ахнет
   И замолчит: находка не корыстна,
   Похвастаться нельзя. А мне, хошь срам,
   Да так и быть, парнишка молодого
   Жалеючи, стыда не побоюсь,
   А матушки родимой и подавно.

    Яков
   Дознаются, не быть тебе за мной.

    Наталья
   Возьмусь за ум, так буду, не печалься.
   У нас вверху, у мастериц золотных,
   Обучишься уму — такая служба,
   В котле кипим. Одна другой хитрее,
   И все-то мы такие проидохи,
   Что ты в Москве со свечкой не найдешь.

    Яков
   Никак, идут.

    Наталья
   Ну, врозь да по углам.

    Расходятся.

    Яков
   Ты где?

    Наталья
   В углу. А ты?

    Яков
   В другом.

    Наталья

    (прислушивается )

   Не чуть ли?

    Яков
   Почудилось, аминь-аминь, рассыпься!

    Сходятся.

    Наталья
   В чем служба-то твоя и как зовется,
   Скажи ты мне на милость!

    Яков
   Как зовется,
   Не знаю сам покуда. Действом либо
   Игрой какой — мудреное прозванье.

    Наталья
   А весело?

    Яков
   Да так-то хорошо,
   Что, кажется, кабы не грех великий,
   Не страх отца... Вот так тебя и тянет,
   Мерещится и ночью.

    Наталья

    (с участием)

   Без крестов
   Играете игру-то? Перед действом
   Снимаете кресты-то?

    Яков
   Не снимаем.

    Наталья
   Греха-то что!

    Яков
   Греха не оберешься.

    Наталья
   Теперь идут уж вправду. Разойдемся.

    Входят Кочетов, Анисья, Татьяна.

   ЯВЛЕНИЕ ПЯТОЕ

    Кочетов, Анисья, Татьяна, Яков и Наталья.

    Татьяна
   Довольны вы?

    Анисья
   Уж так-то мы довольны,
   Сказать нельзя, по горло.

    Татьяна
   Слава Богу.

    Кочетов
   Запас велик, добра преизобильно.

    Анисья

    (Якову и Наталье)

   А вы опять по сторонам. Сойдитесь,
   Беседуйте! Произволеньем Божьим
   У нас на лад идет.

    Татьяна
   Так по рукам?

    Кочетов
   Ударимся, благословясь. А надо б
   С тебя еще черевью шапку взять.

    Анисья
   На что она, черевья шапка?

    Кочетов
   Так уж
   Задумал я.

    Татьяна
   Завистные глаза!
   Наталья! прочь от Якова.

    Наталья отходит.


    Анисья
   Постойте!
   Уладимся. Детей-то пожалейте!
   Не ссориться ж из шапки. Стойте рядом.

    Яков подходит к Наталье.
   Греха-то вы, как вижу, не боитесь,
   Из пустяков да ссора.

    Кочетов
   Я от шапки
   Не отступлюсь.

    Татьяна
   А я не уступлю.

    Кочетов
   А я упрям.

    Татьяна
   А я тебя упрямей.

    Кочетов
   А мы и прочь.

    Татьяна
   А я и очень рада.

    Кочетов
   Даешь иль нет?

    Татьяна
   И думать позабудь.
   Наталья, вон! Из спаленки ни шагу
   Шагнуть не смей. Иль запереть тебя?

    Анисья
   Да полно вам! Поговорите толком,
   Безумные! Ей-богу, ну!

    Кочетов
   Не хочет,
   И кончено. Какие разговоры!
   Чего еще! Пойдем, жена, пойдем!
   Простите нас!

    Входит Юрий Михайлов. Яков заглядывает за перегородку и разговаривает с Натальей.
   ЯВЛЕНИЕ ШЕСТОЕ

    Кочетов, Анисья, Татьяна, Яков и Юрий Михайлов.

    Юрий
   Челом тебе, Татьяна
   Макарьевна. Не обессудь, без зову,
   За делом я к тебе. Кирилл Панкратьич,
   Здоров ли ты? Анисья Патрикевна!
   Не с вами ль сын? Не здесь ли Яков?

    Кочетов

    (показывая)
   Здесь.

    Юрий
   Так вот где ты! Где мед, и мухи там,
   Заметим мы для переду! Отец,
   Пугни его, гуляет от ученья,
   Задуровал, от рук отбился.

    Кочетов
   Яков,
   Кто бегает, того сажают на цепь
   И больно бьют, — приказных батогов
   Не миновать тому, а ты в придачу
   Попробуешь родительских, домашних.

    Яков
   Родитель мой, уж лучше я...

    Юрий
   Не слушай!
   Иди, иди, не очень прохлаждайся!
   Возись с тобой, а делу остановка.


    (Уходит, уводя с собой Якова.)
   

    Татьяна
   Хорош жених Натальин! На веревке
   В приказ тащат.

    Анисья
   Робячье дело.

    Татьяна
   Видно,
   Соскучился боярин о сынке.

    Кочетов
   Пойдем, жена!

    Анисья
   Простите, Бога ради!

    Уходят.
   ЯВЛЕНИЕ СЕДЬМОЕ

    Татьяна и Наталья.

    Наталья

    (выходя из спальни)

   Ушли они?

    Татьяна


    (смеется)

   Ушли, спесивы больно.
   Ну, вот у нас и радость. Побранимся
   Еще разок, другой и сладим дело.
   Не шапка мне черевья дорога,
   А уступать нельзя, не мой обычай.
   Сначала их повадь, они запросят
   Невесть чего. А вот теперь сойдемся
   На малости; за малую прибавку
   Ухватятся обеими руками.
   Подай убрус и опашень, Наталья.

    Наталья
   Куда же ты сбираешься?

    Татьяна
   К Абраму
   Никитичу.

    Наталья
   А по што?

    Татьяна
   Объявить
   Про сватанье. Царица обещала
   К приданому прибавку, коль найдется
   Жених тебе хороший. Нам чего же
   Искать еще! Велика милость Божья!
   За старого не хочется отдать;
   А Яков наш из молодых, да ранний,
   Матвееву пришел по нраву. Ну, уж
   Прибавлено, что взял в сынки, а значит,
   Хоть сын — не сын, а все же на знати!
   А по мужу жене почет.

    Наталья

    (у окна)

   Гляди-ка,
   Счастлива я: один жених с двора,
   Другой на двор.

    Татьяна
   А кто?

    Наталья
   Василий Клушин.

    Татьяна
   Запри скорей!

    Наталья
   Да он в сенях и пьяный.

    Татьяна
   Скажи, что мать ушла; а то пристанет,
   Рассядется, и кланяйся, и потчуй
   Несытую утробу! Наказанье!


    (Уходит за перегородку.)

    Входит Клушин.
   ЯВЛЕНИЕ ВОСЬМОЕ

    Наталья и Клушин (в сенях).

    Наталья
   Без матери пустить тебя не смею.

    Клушин
   А где ж она?

    Наталья
   В гостях, сегодня праздник.
   Куда идешь! сказала, не пущу.

    Клушин
   А ты меня попотчуй!

    Наталья
   Чем прикажешь?
   Березовым поленом?

    Клушин
   Эка девка
   Бедовая!

    Наталья
   Уйди! Девичье дело,
   Стыднехонько соседей.

    Клушин
   Ничего.
   Послушай ты...

    Наталья
   Мое девичье дело...
   Уйди путем.

    Клушин
   Эх, молодость прошла.
   Не выгнала б.

    Наталья
   Мое девичье дело.
   Возьму ухват...

    Клушин
   Ну, Бог с тобой! Прощай!
   А матери скажи, чтоб ожидала,
   Что свата я хорошего найду,
   Лопухина, боярина.

    Наталья

    (смеясь)
   Неужто?

    Клушин
   Ну, вот и все. Прощай покуда!

    Наталья
   С Богом.

    Клушин уходит. Входит Татьяна.
   ЯВЛЕНИЕ ДЕВЯТОЕ

    Татьяна и Наталья.

    Татьяна
   Натальюшка! Беда! Бежать скорее,
   С добра ума к боярину с поклоном!
   Не опоздать бы; забежит вперед
   Подьячишка, наделает хлопот.


    (Уходит.)

   ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
   
   ЛИЦА:
   
   Артемон Сергеевич Матвеев, окольничий.
   Абрам Никитич Лопухин, царицын дворецкий.
   Иоган Готфрид Грегори, аптекарь.
   Юрий Михайлов.
   Яков Кочетов.
   Клушин.
   1-й, 2-й и 3-й ученики Грегори, комедианты.
   Несколько комедиантов, два сторожа — без речей.
   
   Лица в интермедии:
   Цыган, Кочетов.
   Лекарь.
   Слуга его.
   

    Палата в государевом дворце, над аптекой. В ней три двери: с правой стороны, в заднем углу, входная; с левой, тоже в заднем углу, в другую палату; в глубине — в комнату, назначенную для комедиантов. Посреди палаты невысокие подмостки, в виде четырехугольной площадки; сход с подмостков сзади к средней двери. Близ боковых стен скамьи. К задней стене, по обеим сторонам двери, приставлено несколько небольших рам перспективного письма, то есть декораций.
   ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ

    Несколько учеников-комедиантов: одни стоят кучками, другие ходят с тетрадями в руках и читают про себя. У входной двери два сторожа. Входят Юрий Михайлов и Яков Кочетов.
   

    Юрий

    (сторожам)
   
   Смотреть за ним! Блюдите хорошенько!


    (Якову, который садится на скамью и опускает голову на руку.)

   А если ты вдругорядь имешь бегать
   И своего безделья не отстанешь,
   Сидеть тебе в палате на цепи.

    1-й комедиант
   Проведает боярин, на орехи
   Достанется.

    2-й комедиант
   За первую провинность
   Нигде не бьют.

    3-й комедиант
   Помилуют небось!

    Юрий
   Не шутки ведь! По царскому указу
   Комедию Есфирь готовим наспех,
   Стараемся, из кожи лезем вон,
   Чтоб угодить царю, лишь ты, паршивик,
   Мешаешь всем.

    Яков
   И убегу опять.

    Юрий
   Чего и ждать от дурака! Поучат,
   Разок-другой отдуют батожьем,
   Прибавится ума в тебе.

    Яков

    (сердито)

   Не знаю,
   Не пробовал.

    Юрий
   Отведаешь, узнаешь.

    1-й комедиант
   И что тебе неймется! Наша служба
   Веселая, работы нет большой.

    Яков
   Отца боюсь.

    Юрий
   Ну, вот велика птица!
   Проведает боярин Артемон
   Сергеевич, что из его приказа
   Подьячишка, в поруху воли царской,
   От дела прочь сынишка отбивает,
   Задаст ему.


    (Уходит в другую комнату.)


    Яков
   Когда еще задаст,
   А я за все про все, и здесь, и дома,
   Побоев жди! Хоть в петлю полезай!

    2-й комедиант
   Житье твое нельзя хвалить.

    Яков
   Мое-то?
   Мое житье, что встал, то за вытье.
   Протер глаза, взглянул на солнце красно
   И взвыл, как волк на месяц.


    (Плачет.)


    2-й комедиант
   Полно плакать!

    Несколько комедиантов
   Не стыдно ль? У!!

    Яков
   Толкуйте! Вам живется
   Сполагоря, и отдых есть, и радость
   На праздничных гулянках, в песне звонкой,
   В ребяческих забавах и во всем,
   Чем жизнь робят красна; а мне веселье
   Заказано.

    2-й комедиант
   Слезами не поможешь;
   Что плачь, что нет — все то же будет! Лучше
   Махни рукой, да покажи нам в лицах
   Бытье-житье домашнее!

    Яков

    (сердито отталкивая его)

   Отдайся!

    1-й комедиант
   Оставь его! Зачем мешаешь парню?
   Ты видишь, он за дело принялся;
   Пущай сидит да воет на досуге.

    3-й комедиант
   Потешь-ка, брат, приятелей!

    Яков
   Отстаньте!

    1-й комедиант
   Да ну его! Не хочет — и не надо.

    3-й комедиант
   А знатно ты рассказывал, бывало,
   Животики со смеху надорвешь.
   "Сидит отец, а ты стоишь".

    Яков
   Пристали,
   Как банный лист, от вас не отвязаться.
   Ну. вот: сидит отец в очках, читает,
   А я стою поодаль, и, на грех,
   Смутил меня лукавый, рассмеялся.
   Отец очки снимает полегоньку.
   "Чему ты рад, дурак? Аль что украл?
   Не знаешь ты, что мы в грехах родились
   И казниться должны, а не смеяться?
   Не знаешь ты, так я тебе внушу.
   Достань-ка там на гвоздике двухвостку!
   Уныние пристойно отрочати,
   Уныние, а не дурацкий смех,
   Уныние, уныние..." И лупит
   От плеч до пят, как Сидорову козу,
   Без устали, пока не надоест.
   И взмолишься, причитыванья вспомнишь,
   И чешешься потом да унываешь,
   Неведомо чему.

    1-й комедиант
   Яган Готфридыч.

    Входят Грегори и Юрий Михайлов.
   ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ

    Грегори, Юрий, Яков и ученики.

    Грегори


    (Якову)

   Ты для чего убЕгал, Якоб Кочет?
   Нехорошо. Ты думал, dummer Junge [1],
   Что грех тут есть? Не думай так! Не надо.
   У нас и Бог один, и грех один.
   Я пастор сам, такой, как поп у русских;
   Что я греху учу, сказать лишь может
   Кто не учен, совсем не штудирОван.
   И глупость есть невинные забавы
   Грехом считать. Теперь тебя прощаю;
   А будешь, мой голубчик, уходить,
   Тогда себе достанешь... Что достанешь —
   Узнаешь сам. Не будет хорошо.


    (Отходит.)


    Яков

    (про себя)

   Толкуй себе: не грех. Тебе уж кстати
   В аду кипеть, а мне так нет охоты.

    Комедианты смеются.

    Грегори
   Ну, вы! Пошел, готовься начинать.

    Комедианты уходят. Входят Матвеев и Лопухин.
   
   ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ

    Матвеев, Лопухин, Грегори и Юрий Михайлов.

    Грегори

    (с низкими поклонами)

   Das ist sehr schoen, dass Sie gekommen sind [2].

    Матвеев
   Здоров ли ты, Яган Готфридыч?

    Грегори
   Очень
   Благодарю за милость, понемножку,
   И так, и сяк, Herr Лопухин!


    (Кланяется Лопухину.)


    Лопухин
   Здорово!
   Ну, что твои робята?

    Грегори
   Потихоньку,
   Не торопясь, идем подальше.

    Матвеев
   Дело!
   А много ль их?

    Грегори
   Тридесять человек.

    Матвеев
   И дельные робята есть?

    Грегори
   Немножко.

    Матвеев
   А Кочетов? Мне Юрий говорил,
   Что больно он к немецкому языку
   Старателен и шел к тебе в науку
   Охотой сам. Да годен ли парнишка
   На что-нибудь?

    Грегори
   Талант большой имеет.

    Матвеев
   Чему горазд?

    Грегори
   Такой смешной.

    Матвеев
   Покажешь
   Сегодня нам?

    Грегори
   О да! Сегодня будем
   Показывать смешную штуку. Начал
   Готовить их для interludium [3].
   Что делать, Негг окольничий, покуда
   Своих смешных мы не имеем штук,
   Из Киева достали. Без смешного
   Никак нельзя, мой господин; наскучит
   Материя одна без перемены.
   Да только жаль, что нет свое; а надо
   Свое писать смешное.

    Лопухин
   Нам смешного
   Не занимать; и своего напишем,
   Лишь волю дай. Гляди да слушай только,
   С три короба насыплешь. Что другое,
   Уж не взыщи, не вдруг у нас найдется,
   А за смешным недалеко ходить.
   Идя сюда, подьячего я встретил,
   Как водится, для радости царевой,
   Изрядно пьян. С великим челобитьем,
   Как сноп, упал; да, прах его возьми,
   Перепугал. Как что его скосило
   У самых ног моих. Как боров пегий,
   Валяется, являет о бесчестье.
   Послушал бы, о чем он просит.

    Матвеев
   Что же,
   Послушаем, вели позвать.

    Лопухин

    (сторожу)

   Эй, малый!
   Шатается тут некакий подьячий
   Из мастерской царицыной палаты,
   Так приведи сюда!

    Сторож уходит.

    Матвеев

    (Грегори)

   А скоро ль будет
   Комидия "Есфирь" готова?

    Грегори
   Скоро,
   Мой господин.

    Матвеев
   Для матушки царицы
   Библейская Есфирь по сердцу будет.

    Грегори
   О да, mein Herr, я понимаю. Можно
   Показывать сегодня вам немного
   Комидию "Есфирь", а только прежде
   Proludium [4] покажем небольшое.

    Матвеев
   Какое же?

    Юрий

    (с низким поклоном)

   Цыган и лекарь.

    Матвеев
   Ладно.


    (Отводит Лопухина в сторону.)

   Комидию для чести государской
   Иметь давно пора, и речи нет.
   Недаром же у прочих государей
   При всех дворах она заведена.
   Что можно взять, возьмем у иноземцев.
   Чего нельзя — покуда подождем.
   Абрам Никитич! Как ты полагаешь,
   Для царской ли забавы лишь годна
   Комидия? Для русского народа,
   Для всех чинов и званий — от посадских
   До нас, бояр, — немало пользы в ней.
   Не стыд ли нам, не грех ли потешаться
   Калечеством, убожеством людским!
   На дураков смеемся; эко диво,
   Что глуп дурак! А разве то умнее:
   Сберем шутов, сведем их в кучу, дразним,
   Как диких псов, пока не раздерутся,
   И тешимся руганьем срамословным
   И дракою кровавой. То ль забавы
   Бояр, думцов, правителей земли?
   А наших жен, боярынь, пированья?
   Глядеть-то срам! От сытного обеда,
   От полных чар медов стоялых встанут
   Алёхоньки, как маковы цветочки,
   По лавочкам усядутся рядком,
   Велят впустить шутих, бабенок скверных,
   И тешатся бесстыжим их плясаньем,
   С вихляньем спин и песнями срамными.
   И чем срамней, тем лучше, тем угодней
   Боярыням. И сами бы пошли,
   Да совестно, а плечи так и ходят,
   И каблуки стучат, и громкий хохот
   Дебелые колышет телеса.
   А дочери, на те потехи глядя,
   С младенчества девичий стыд теряют,
   И с бабами и девками сенными
   Без матери изрядно стерю пляшут.
   Пора сменить шутов, шутих и дур,
   Неистовства на действа комидийны.
   Подьячего винят за пьянство; разве
   Без чарки он, без хмельного питья
   Найдет себе веселье? Вековечным
   Обычаем указаны ему:
   По праздникам попойки круговые
   С задорными речами, с бранью, с боем
   И на три дня тяжелое похмелье.
   За что ж винить его! Иных приятств,
   Иных бесед, речей и обиходов
   Не знает он. А покажи ему
   Комидию, где хитрым измышленьем
   И мудростью представлены, как въявь,
   Царей, вельмож, великих полководцев,
   Философов дела и обхожденья;
   И дум, и чувств изведав благородство,
   Весельем он бесчинства не почтет.
   Простой народ, коль верить иноземцам,
   В комидии не действо, правду видит,
   Живую явь: иного похваляет,
   Других корит и, если не унять,
   Готов и сам вмешаться в действо. Хочешь
   Испробовать? Подьячему прикажем
   Остаться здесь, на действо поглядеть.

    Лопухин
   Ну, что ж, изволь! А зашумит, так можно
   И в шею гнать, боярин не велик.

    Входит Клушин.
   ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

    Матвеев, Лопухин, Грегори, Юрий и Клушин.

    Лопухин

    (Клушину)

   Поди сюда, и снова без утайки
   Рассказывай поряду, кто и как,
   И чем тебя обидел.

    Клушин
   Государь,
   Абрам Никитич, милости боярской
   Прошу твоей.

    Лопухин
   Проси.

    Клушин
   Сиротским делом
   Обижен я и, государь, являю
   Перед тобой обиду.

    Лопухин
   На кого?

    Клушин
   На Якова Матвеева, палаты
   Царицыной закройщика.

    Лопухин
   А чем же
   Обидел он тебя?

    Клушин
   Сидел в палате
   Сегодня я на месте, где садятся
   Подьячие, а он, Матвеев Яков,
   За поставцом сидел, где платье шьют,
   И молвил мне: "Хорош бы ты подьячий;
   Зачем-де пишешь, высуня язык?
   Зайти тебе с затылка да ударить,
   И ты себе язык откусишь". В том
   И жалоба моя, и челобитье.

    Лопухин
   И лаял ты его, я чаю.

    Клушин
   Лаял
   Неистово. Ужли ж стерпеть?

    Матвеев
   Обида
   Не малая.

    Лопухин
   Уж это ль не обида!
   Какой еще! И как ты перенес?
   Диковина, Василий.

    Клушин
   Государь,
   Абрам Никитич, смилуйся, пожалуй!

    Лопухин
   Еще чего не скажешь ли?

    Клушин
   Боярин,
   Вдовею я без мала пять годов;
   Греха боюсь, от скуки упиваюсь.

    Лопухин
   А мне-то что? Женись!

    Клушин
   Не раз сбирался —
   Никто нейдет.

    Лопухин
   Уж я не виноват;
   Недобрую себе ты нажил славу
   Между невест.

    Клушин
   Твое велико слово:
   Посватаешь, пойдут. В твоем приказе
   Невеста есть, из мастериц, золотных.

    Лопухин
   Посватаю, женю тебя, Василий!
   Останься здесь, дождись меня в палате;
   Смотри туда!


    (Указывая на подмостки.)

   Гляди смирненько в оба!
   Не прогляди смотри! А что увидишь,
   Не сказывай!

    Грегори
   Начать могу?

    Матвеев
   Хозяин
   Не я, а ты в палате.

    Грегори

    (в дверь комедиантам)

   Начинаем.

    Юрий Михайлов и несколько комедиантов ставят и укрепляют на заднем краю площадки раму, на которой написан домик. Рама ставится несколько отступя от краю, чтобы сзади ее оставался проход, а так как рама уже площадки, то и по обеим ее сторонам остаются небольшие из-за нее проходы. Перед рамой ставят скамью. Юрий Михайлов остается на площадке с тетрадью в руках. Матвеев и Лопухин садятся на скамью с левой стороны. Грегори сажает Клушина на скамью с правой стороны; тот упирается, он сажает его за плечи насильно и садится с ним рядом.

    Юрий

    (на площадке)

   Ciganus exit [5]. Яшка, выходи!

    Уходит за раму, с другой стороны выходит Яков Кочетов, одетый цыганом.
   ЯВЛЕНИЕ ПЯТОЕ

    Матвеев, Лопухин, Грегори и Клушин.

    Proludium (на площадке). Цыган, потом лекарь и слуга.

    Цыган

    (печально)

   Чахбей, чахбей!

    Клушин

    (хохочет)

   Охо, гого!

    Грегори

    (Клушину)

   Молчи!

    Цыган
   Чахбей, чахбей!
   Когда ж люди видали,
   Чтоб цыгане с голоду пропадали!
   А уж я ныне того дождался,
   До самого нельзя — вплоть домотался.
   Такая, право, забота:
   Работать не берет охота,
   А бродишь день до вечера,
   И украсть тебе нигде нечего.
   Нашла на меня напасть,
   Приходит с голоду пропасть,
   И стал я без хлеба в тоске,
   Как без воды рыба на песке.
   Да что ж я сдуру стою да плачу,
   Лягу-ка я спать наудачу!
   Уж либо голод переспится,
   Либо что съестное приснится.


    (Ложится на лавку.)


    Клушин
   Ну, как не так! Приснится, дожидайся!
   Ложись, ложись!

    Грегори
   Не надо говорить.
   Молчи, гляди и слушай!

    Клушин
   Замолчу.

    Цыган видит во сне сало, ловит его зубами, понемногу приподнимаясь, и просыпается.

    Цыган
   Вот кой-что и хорошенькое приснилось,
   Около губ ветчинное сало билось.
   Я было за ним потянулся,
   Да так ни с чем и проснулся.
   Лягу на счастье сначала,
   Не увижу ли опять сала
   А увижу, так хвачу зубами,
   Что твой кузнец клещами.


    (Ложится опять. Клушин хохочет. Грегори зажимает ему рот. Цыган опять видит сало и тянется за ним.)

   Ну-ка, еще, ну-ка, еще поближе,
   Опустись маленько пониже!

    Вскакивает, ловит руками и бежит за раму. С другой стороны выходят лекарь и слуга с ящиком медикаментов. Цыган, не поймав сала, возвращается печальный.

    Цыган
   Распропащая голова моя!

    Лекарь
   Doles? [6]

    Цыган
   Да кака тут лиха болись?
   Не ел, никак, две недели,
   От того все черевья помлели.

    Лекарь
   Varia sunt mi medicamenta ad manus [7].

    Цыган
   Знаю, что ты обманешь;
   Да уж ты поверь мне, цыгану,
   Мало стало проку от обману.
   Знать, что обман плохо помогает,
   Коли цыган с голоду пропадает.
   Мне бы теперь кусок сала,
   Вся бы моя боль в животе отстала.

    Лекарь
   О, quam pulsus est gravis! [8]

    Цыган
   Что ты меня давишь!
   Вот чудак, щупает да в сторону плюет,
   А что цыган голоден, того не чует.

    Лекарь
   Hic medicamenta [9].


    (Показывает лекарство.)


    Цыган
   Да не пойдет это в губы.

    Слуга
   Говорит, что болят у него зубы.

    Лекарь
   Ubi dolor? [10]

    Слуга

    (на ухо громко)

   Болят у него денте! [11]

    Лекарь
   Ubi sunt instrumenta? [12]

    Слуга

    (цыгану)

   Сядь-ка, брат, благо все готово.

    Цыган
   Вот мне любезное слово.
   Теперь-то я обеда дождался,
   Слава богу, добрый человек попался.
   Надо мне поплотней усесться,
   Чтоб за все голодные дни отъесться.
   Привалило счастье цыгану.


    (Садится.)


    Слуга
   Господин лекарь, принимайся! а я держать стану.

    Цыган
   Зачем держать? Стол подставьте,
   Да печеное порося поставьте,
   Да глядите издали, коли не видали,
   Как люди поросят с костями едали.

    Слуга
   Болтай еще! Порося ему дать!


    (Берет цыгана за голову сзади.)


    Цыган
   Аль ты меня хочешь, что кобылу, взнуздать?

    Лекарь

    (раскрывая рот цыгану)

   Quam dentes sunt lati! [13]

    Цыган
   Да что вы, черти прокляти!

    Лекарь

    (вырывая зуб)

   Ессе habes! [14]

    Цыган

    (вырвавшись, воет)
   Ай, ай, ай-ай.
   Батюшки мои!

    Клушин

    (привстает)
   Ой, смёртушка! Ой, смерть моя приходит!

    Грегори

    (берет его за плечи)

   Сиди, сиди, молчи!

    Клушин
   Да мочи нет.

    Лопухин
   Заткните рот ему тряпицей старой!

    Клушин
   Ой, замолчу! Ой, смерть! Ой, замолчу!

    Слуга

    (цыгану)

   Присядь-ка, мы еще дернем.

    Цыган
   Да и так вытянули зуб с корнем.
   Я думал, он от голоду полечит,
   А он меня же калечит.
   Знать, ума у тебя много,
   Вздумал ты, жид тонконогой,
   Коли зубов не станет,
   Так и голод от человека отстанет.
   От таких чертей лекарей
   Бежать было цыгану поскорей.

    Слуга
   Беги, благо ты парень вострый,
   А то вытащит тебе зубы вдосталь.

    Цыган убегает.

    Лекарь
   Деньги где? Деньги заплати-ка!

    Слуга
   Попробуй цыгана догони-ка!

    Лекарь

    (бьет слугу)

   Так вот тебе! Вот тебе! Получай!
   Без денег больного не отпускай!

    Слуга
   Ох! Много мне от тебя передачи!
   Нечего делать, давать тебе сдачи.
   По-русски вот как! Отведай мою закуску.
   У меня и черту не бывает спуску.


    (Берет немца поперек, бросает на землю и бьет палкой.)


    Лекарь
   Heu, heu!

    Слуга

    (бьет палкой)

   Вот тебе гей! лекаришка!
   Некрещеный лоб, паршивый паричишко!

    Клушин
   Валяй его! Валяй! Вот так! Прибавь!
   Прибавь еще!

    Грегори
   Сиди!

    Клушин
   Пусти-ка, немец.
   Постой-ка, я пойду ему прибавлю.


    (Лезет на подмостки.)


    Лопухин
   Гоните вон его! Гоните в шею!

    Сторожа выталкивают Клушина.

    Матвеев

    (Грегори)

   Изрядно, брат! Зело потешно видеть
   Робят твоих.

    Лопухин
   Смешить горазды!

    Грегори
   Очень
   Благодарю.

    Матвеев
   Теперь Есфирь?

    Грегори
   Сейчас.
   Пожалуйте, войдите здесь в палату!
   В минуту все у нас готово будет.

    Провожает Матвеева и Лопухина в соседнюю комнату. Комедианты и сторожа прибирают на сцене; выходит Яков Кочетов, переодевшись в свое платье.
   ЯВЛЕНИЕ ШЕСТОЕ

    Яков, комедианты и сторожа.

    Яков
   С добра ума убраться поскорее!
   Потешно им, а мне веселья мало.
   Смеются все, а у меня мурашки
   По коже-то от пяток до затылка,
   И волосы вздымает дыбом, словно
   С загривка-то кто чешет. Убегу.
   Отбегаюсь, хоть на цепь посадите,
   Хоть режь меня. Парнишка молодой,
   Душонка-то изныла. Мне ли тешить,
   Ломать себя, чужую образину,
   Цыганскую, жидовскую, чудскую,
   Напяливать на облик православный,
   Веселым быть и веселить других,
   Когда в глазах зияет ад кромешный,
   Над головой отцовское проклятье!
   Кому Есфирь, а мне душа нужна.
   Греха боюсь, уйду. Прощайте, братцы!


    (Убегает.)


    Комедианты
   Ушел, ушел! Держите!

    Сторожа подходят к двери. На шум выходят Матвеев, Лопухин, Грегори, Юрий Михайлов и остальные комедианты.
   ЯВЛЕНИЕ СЕДЬМОЕ

    Матвеев, Лопухин, Грегори, Юрий Михайлов, комедианты и сторожа.

    Сторожа

    (у двери)

   Не догонишь.
   Держи его! Как вихорь полетел.

    Юрий

    (толкая сторожа)

   Ловить его! Ловить его бегите!

    Грегори
   Что делать нам, mein Gott? [15] Никак не можно
   Показывать Есфирь.

    Матвеев
   О чем тревога,
   И кто ушел?

    Юрий
   Да Кочетов Яшутко.
   Не в первый раз ему. Отца боится,
   И бегает от дела.

    Матвеев
   Разве мимо
   Отцовского согласья Яков взят?

    Юрий
   Охотился, и взяли, государь.
   Его печаль отца спросить, не наша.
   Уж больно лют старик, ему забота
   Лишь бражничать да сына теребить,
   Как ястребу курчонка. Батогами
   Пугнуть бы их обоих — то ли дело!
   И Якову наука, и отец
   Помягче б стал.

    Матвеев
   В уме ли ты! Иль мало
   Ругают нас бояре, так и ловят
   Поймать у нас хоть малую оплошку,
   Царю донесть и делу помешать.

    Грегори
   Без Якоба не можно и не будет
   Комидия готова.

    Матвеев
   Постарайся!

    Грегори
   Один ушел, другой и все уйдут,
   И я уйду.

    Матвеев
   А ты сердит, я вижу.
   Взамен его возьми другого!

    Грегори
   Разве
   Талент башмак, что можно их менять,
   Один долой, другой надел?

    Матвеев
   Ну, как же
   Помочь беде? Помехи, вижу, много
   Со всех сторон: кто с умыслом, кто спросту
   Мутит народ, по всей Москве разносит,
   Что будто мы готовим государю
   Бесовскую потеху. Не уймешь
   Народную молву, пока не скажешь
   С Постельного крыльца, что действо будет
   Из Библии, Есфирь.


    (Отводит Лопухина в сторону.)

   Да не нажить бы
   Себе беду другую, горше первой!
   Указывать на Мордохея будут,
   Отыскивать Амана меж собой.


    (Юрию.)

   Парнишка ты сведи к отцу, скажи:
   Не надо, мол, не плачьте, пошутили.

    Грегори
   Нельзя, никак не можно мне без Якоб.
   Другого нет, и нет, и негде брать...

    Матвеев
   Ну, как же быть, не знаю, право. Палкой
   Медведей лишь к плясанью понуждают,
   Людей нельзя.

    Юрий
   Дозволишь молвить слово?

    Матвеев
   Ну, молви, что ль, скорее!

    Юрий
   Государь,
   Затеяно, так надо кончить дело;
   Берясь за гуж, не говори: не дюж.
   Ужли ж теперь, людей бездельных ради,
   Ломать, бросать иль портить початое?
   Ужли отстать от Якова? Да я
   Возьмусь тебе, что Кочетов Кирило
   И сам придет, и сына приведет
   В палату к нам.

    Матвеев
   Схлопочешь, рубль за мною.

    Юрий
   Рублем на рубль ответить мне немочно,
   А голову кладу свою в поруки,
   Что Кочетов-старик придет просить
   И кланяться, чтоб только взяли сына.

    Матвеев
   Ну вот, не плачь, Яган.


    (Взглянув на часы, Лопухину.)

   Приспело время,
   Пора идти к царю на званый пир.

    Уходят, все с низкими поклонами их провожают.
   ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
   ЛИЦА:
   
   Кирилл Кочетов.
   Анисья.
   Яков.
   Клушин.
   Татьяна.
   Наталья.
   Юрий Михайлов.
   Слуга Кочетова — без речей.

    Чистая изба в доме Кочетова. Посередине входная дверь; налево, у печки, дверь за перегородку, у двери поставец; направо под окнами лавка, у лавки стол, на котором большие и малые книги.
   ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ

    Анисья и Татьяна входят.

    Анисья
   Пожалуй-ка! Тебя Господь несет,
   А я гляжу в окно да не узнаю:
   Как словно ты, — опять же то мекаю,
   Что виделись сейчас, зачем-де ей!
   Ну, милости прошу.

    Татьяна
   Такое дело
   Приспелося; без нужды б не пошла.

    Анисья
   Само собой. За делом иль без дела,
   А все же я радехонька.

    Татьяна
   С Кириллом
   Панкратьичем повздорили за роспись
   Маленько мы.

    Анисья
   До брани не дошло?

    Татьяна
   А долго ли!

    Анисья
   Да диво ль побраниться,
   Лиха беда заспорить.

    Татьяна
   Не святые,
   На всякий час не опасешься.

    Анисья
   Нам бы
   И спорить-то не для чего. Конечно,
   Ведется так: нельзя не торговаться.
   Ну, муж глава, при нем и я по нем;
   А я тебе перечить бы не стала.
   Для матери дитя всего больнее;
   Тебе печаль Наташу замуж выдать,
   Моя — сынка женить. Хоть поглядели б
   На их житье. И радость-то одна
   На старости: внучат скорей понянчить,
   Коль Бог пошлет.

    Татьяна
   Я, так и быть, прибавлю
   Тафтяную сорочку, рудо-желту.
   Да вошвы есть на летник, по атласу
   Червчатому шелки и серебро.
   Совсем было про них забыла — стала
   В коробьях рыть, нашла, так что таить.

    Анисья
   Скупенька ты, а вот и расступилась
   Для дочери. Да что и говорить:
   Затеяли, так надо кончить дело.
   Убытка нет тебе: такого зятя
   С огнем ищи, так не найдешь, поверь.
   Не матери б хвалить.

    Татьяна
   И не хвалила б.
   У нас глаза не слепы — парня видим.
   Дурным его не назовешь, из роду
   Не выкинешь; а поискать приняться,
   Так есть и лучше на Москве; не клином
   Сошлась она. Да вот беда какая:
   Искать-то мне не время; тороплюся,
   Приходится сбывать Наталью с рук,
   Послушай-ка! На Кисловке, бок о бок,
   Сосед у нас, из нашего приказа
   Подьячишка, — да, Господи прости!
   Такой-то пес постылый! Наберется
   Угару-то хмельного, колобродит
   По всем дворам; а чаще всех ко мне.
   И потчую, нельзя. По разговорам,
   Как вижу я, присвататься он хочет.

    Анисья
   Не Клушин ли?

    Татьяна
   Ну, он. А разве знаешь?

    Анисья
   Кумой зовет — крестили вместе. Ходит
   Частенько к нам и пить, и похмеляться.
   Докучлив так-то часом, что не знаешь,
   И выжить как. Чего ж его бояться?
   Не отдавай! Не кто тебя неволит,
   Не оторвет с руками.

    Татьяна
   Оторвет;
   Сильна рука у плута. Подслужился
   Боярину Лопухину и нашим
   Боярыням верховым, казначеям.
   Боярское для нас велико слово,
   Велят отдать, не станешь спорить, выдашь
   За пьяницу.

    Анисья
   Ахти! Беда какая!

    Татьяна
   Ну, сватьюшка, еще ли ты не видишь
   Любви моей? Другая набиваться
   Стыдилась бы, а я вас упреждаю:
   Не мешкайте!

    Анисья
   Чего же дожидаться!
   Хоть завтра же! Спасибо, что сказала.
   Проснется муж, поговорим да с Богом,
   Благословясь, и по рукам ударим.
   А там, честным пирком... Уж так-то рада,
   И слов тебе не вдруг найду... Ну, сватья,
   В светелочку ко мне! На всей прохладе
   Медку испить пожалуй, за любовь.

    Уходят. Из боковой двери, спросонков после полуденного сна, выходит Кочетов, отворяет поставец, достает сулейку и чарку и, оглядываясь, наливает.
   ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ


    Кочетов один.

    Кочетов

    (со вздохом)

   Единую. Жена не увидала б,
   Храни Господь! Хоть в доме я глава,
   А все-таки...

    (Пьет.)

   Закусочки пошарить.


    (Закусывает.)

   А все-таки блюдуся шуму. Звонок,
   Пронзителен их голос бабий.


    (Откашливаясь.)
   
   Знатно!
   Винца испить любезно скуки ради;
   Да только жаль, что чарочка мала,
   И потому вторично.


    (Пьет.)

   Вот и полно.


    (Ставит сулейку на место, закрывает поставец и садится к столу.)

   Теперь начну прохладно насыщаться
   Премудростью чужой.


    (Раскрывает рукопись Домостроя, лежащую на столе.)

   Где ни откроешь,
   Словесный мед и пища для души.


    (Надевает очки и читает.)

   "А дети аще небрегомы будут,
   В ненаказании отцов живя,
   Что согрешат иль злое что содеют, —
   Отцам и матерям от Бога грех,
   А от людей укор и поношенье,
   В дому тщета, и скорби, и убыток,
   А от судей соромота, продажа".
   Премудрые слова отца Сильвестра!
   А далее читаем: "Како дети
   Спасати страхом". "Не ослабевай,
   Бия младенца! Аще бо жезлом
   Биешь его, на здравие бывает,
   Казни измлада сына своего
   И ребра сокрушай, покуда мал;
   А вырастет — не дастся". Это правда.
   Великий был мудрец отец Сильвестр!
   Для сына я не пожалел жезла,
   И вырастил стыдливее девицы:
   Как рыба, нем пред старшим пребывает,
   Родителя приказы принимает
   В молчании, с поклоном исполняет.
   На праздничных пирушках у родных,
   Склоня главу, сидит, а очи долу
   Опущены имеет. Глумотворства,
   Веселия бежит. А наипаче
   Учил его блюстися скоморохов,
   Гудельников, сопельников, глумцов
   И песен их бесовских; грех тягчайший
   Сие бо есть. Могу хвалиться смело
   Перед людьми, что Яков мой не знает
   Мирских забав и всяческих соблазнов.

    Входит Клушин.
   ЯВЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ


    Кочетов и Клушин.


    Клушин
   Хозяину и дому благодать
   И мир!

    Кочетов

    (снимая очки)

   Добро пожаловать, приятель
   Особенный, Василий Фалалеич!
   Присядь!

    Клушин
   Сажусь. Хозяйка поздорову ль,
   Кума моя, Анисья Патрикевна?

    Кочетов
   Старуха-то? Старуха ничего,
   Кой-как плетется.

    Клушин
   Яков понавык ли
   Писанию приказному?

    Кочетов
   Под страхом
   Родительским помалу навыкает.
   Обучится, не вдруг же.

    Клушин
   Ну, и ладно.
   Все слава Богу, значит?

    Кочетов
   Слава Богу!

    Клушин
   Ну, и восхвалим Бога!

    Кочетов
   И восхвалим
   За милости его.

    Клушин
   Ему во славу
   Даров его употребим посильно
   От лозного плода.

    Кочетов
   Да негде взять-то.
   Подьячему вкушать не подобает
   От гроздия. Копейки трудовые
   В моей мошне дырявой шевелятся,
   А не рубли, и нам о фряжских винах
   И греческих и думать непригоже.
   Простое есть.

    Клушин
   Приказывай!

    Кочетов
   Поспеешь!
   Приятелю душевно рад; понеже
   Скудаюся давно беседой умной.
   По-дружески прошу тебя, Василий,
   Поговорим с тобой, покуда трезвы.
   Диковина ль напиться! Мы успеем
   Осатанеть. Не прочь и я от чарки,
   Лишь не люблю безумного веселья.
   Беседовать прохладно я желаю,
   От разума и от писаний книжных,
   О том, о сем, о суете житейской.
   Вопросами друг друга испытуя,
   Паришь умом над сей земной юдолью,
   Красноглаголиво, преизощренно,
   Витийственно свои слагаешь речи,
   И мнишься быти новый Златоуст.
   Люблю словес извитие и жажду
   Его душой. Подьяческих пирушек
   Не жалую; в них брань да уреканье,
   Да пьяный шум, воистину бесовский.
   Не мерзость ли, когда они вприсядку
   Пускаются по целому десятку!

    Клушин
   А я хмельной умнее.

    Кочетов
   Друг Василий,
   Не похвались! Ума-то не теряешь,
   Воистину; да на руку-то скор
   И дерзостен бываешь в разговоре, —
   Частехонько за бороду чужую
   Имаешься, как за свою, без спроса
   Иль, сохрани Господь, чем ни попало
   По лысине огреешь.

    Клушин
   В этом грешен.
   Нечто, начнем. Рассыпать разговор
   И я не прочь.

    Кочетов
   Вот мы заговорили,
   Что милостив Господь до нас. Вопрос:
   А милостей достойны ль мы Господних?

    Клушин
   Ответ: никак.

    Кочетов
   А почему? вопрос.

    Клушин
   Ответ: зане греха и всякой скверны
   Содетели; живем скотоподобно
   И пьянственно; а грех лихоиманья,
   Грабительства, прижимки, волокиты
   И всякого томленья православных
   Первейший в нас; и мы ничем не лучше
   Разбойников, сидящих по оврагам,
   В темных лесах, под ветхими мостами.

    Кочетов
   Разбойников?

    Клушин
   И татей полунощных...

    Кочетов
   Постой, постой! Я изловил тебя.
   Еще вопрос, и сам ты повинишься.
   Не первому ль новозаветный рай
   Разбойнику отверзся?

    Клушин
   Эко дело!
   И вправду так. Винюсь. Скажи, пожалуй,
   Из памяти ушло.

    Кочетов

    (со вздохом)

   Кому ж и помнить
   Разбойника спасенье, как не нам.
   Нашлось ему в раю местечко, будет
   И нам с тобой. В миру живем, приятель,
   Не согрешить нельзя — питаться надо,
   Кормить семью. Греха не убежишь,
   В грехе рожден. А наше лихоимство
   Велико ли? Обычная подачка
   От воевод.

    Клушин
   А те посадских грабят.

    Кочетов
   Такой черед от века предуставлен,
   А то бы как мирская-то копейка
   Из дальних стран России неоглядной,
   Из Галича, из Вологды иль Перми,
   До наших рук сиротских доходила!


    (У двери.)

   Жена, войди! Василий Фалалеич
   В гостях у нас.

    Входит Анисья.
   ЯВЛЕНИЕ ЧЕТВЕРТОЕ


    Кочетов, Клушка и Анисья.


    Анисья

    (целуясь с Клушиным)

   Ах, куманек любезный!
   Надумался, в кой-то веки. Легко ль,
   Кажись, уж год тебя я не видала;
   А Кисловка-то под боком у нас,
   Не за морем. Не грех бы толконугься
   Когда-нибудь куму проведать.

    Клушин
   Видишь,
   Дела у нас. Царица молодая
   Повеселей живет. Ее дворецкий,
   Абрам Никитич Лопухин, покою
   Не знает сам, да не дает и нам.
   Во всем дворце у всех теперь работы
   Прибавилось; то новых нянек, мамок
   Готовили, а вот теперь родины,
   Так некогда, не обессудь.

    Анисья
   Да полно
   Виниться-то! Я рада, что пришел.

    Кочетов
   Поди-ка ты да принеси...

    Анисья
   Уж знаю,
   Чем потчевать. Не яства же сахарны
   Поставить вам! И хлебом не корми,
   Да дай винца.

    Клушин
   Не то чтоб я любил,
   А, видишь ты, у государя радость,
   Так веселы и слуги. Погляди-ка!
   Пьяна Москва от мала до велика.
   Бояре пьют с почетом у царя,
   Промеж себя дворяне, духовенство
   И всякий чин придворный; а подьячий
   Где потчуют его. И всякий пьет,
   Где есть вино и где ему придется.
   В такие дни и пьется как-то ходко,
   Особенно за умною беседой
   С приятелем.

    Анисья
   Да что греха таить,
   Захочешь пить, так радости найдутся.
   Не первый год с тобой знакома, знаю
   Обычай твой: до чарочки охоч.

    Клушин
   И не запрусь, кума.

    Анисья
   Не в осужденье
   Слова мои. Пилось бы на здоровье!
   Хозяева таким гостям и рады
   Податливым; спесивый, право, хуже,
   Поклонами замучает. Всю спину
   Сведет тебе, не разогнешься после.
   А ты не ждешь поклонов, и спасибо.
   А, чай, тебе постами тяжело
   Без пенного? повадка-то неволит,
   А разрешенья нет. А кто привычен,
   Так, слышала, ой-ой непереносно
   Говенье-то.

    Клушин
   Ну, что уж! Умираю.

    Анисья
   А ведь грешишь, поди?

    Клушин
   Не потаюсь.
   Грешить грешу, да каюсь в окаянстве,
   По тысячам поклоны отбиваю
   Частехонько, все лестовки ошмыгал.

    Кочетов

    (жене)
   Да ты бы шла.

    Анисья
   Иду. Затолковалась.
   Сейчас велю подать. И у самой-то
   В гостях сидит знакомая старушка.
   Так у меня припасено. Сидите,
   Беседуйте! Я гостью провожу
   И к вам приду, присяду.


    (Уходит.)

   ЯВЛЕНИЕ ПЯТОЕ

    Кочетов, Клушин и потом слуга.

    Кочетов
   Друг любезный,
   Про новости, какие есть, скажи!

    Клушин
   И то хочу сказать тебе из свежих.

    Слуга вносит вино и закуску, ставит на стол и с поклоном уходит.

    Кочетов

    (наливая чарку)

   За здравие царя и государя
   И матушки царицы.


    (Пьет. Хочет закусывать.)


    Клушин

    (наливая по другой)

   Погоди!
   Пожди, постой! Тотчас же по другой
   За здравие царевича Петра,
   Новорожденного!

    Кочетов
   На многи лета!

    Пьют.

    Клушин
   И новости теперь. Вдову, Татьяну
   Макарьевну, из мастериц золотных,
   Знавал ли ты?

    Кочетов
   Ну, как ее не знать.

    Клушин
   И дочь ее, Наталью, знаешь?

    Кочетов
   Знаю.

    Клушин
   А деньги есть у них?

    Кочетов
   Еще ль не быть!
   Накоплено, и не прожить.

    Клушин
   Наталья
   На возрасте, и люди девку хвалят.
   Так вот тебе и новость: я сбираюсь
   Присвататься.

    Кочетов
   Недурно ты задумал,
   Да поздно, друг.

    Клушин
   Ничуть.

    Кочетов
   Поверь, что поздно.

    Клушин
   И старше есть, да женятся. Завистно
   Приданое. А сватовство ведется
   Не женихом, а сватом; плох жених,
   Да сват хорош, и ладно. Я Абрама
   Никитича посватать попросил.
   Я стар и вдов, а скажет только слово
   Боярское — и люб и молод буду.

    Кочетов
   Да поздно, друг. Ищи себе другую,
   Наталью нам оставь; сговорена
   За Якова.

    Клушин
   Я, чай, Василий Клушин —
   Не Яков твой. Его за человека
   Не всяк сочтет. Помеха не велика.
   В подружье быть ему на нашей свадьбе
   И то за честь великую.

    Кочетов
   За сына
   Горой вступлюсь. Не тронь его.

    Клушин
   Вступайся,
   Недороги вы оба.

    Кочетов
   Ты велик ли?

    Клушин
   Велик иль мал, а все ж не скоморох.

    Кочетов
   Уж врать так врать, Василий. Ври уж вдосталь!
   Когда его видал ты скоморохом?

    Клушин
   Сегодня, друг.

    Кочетов
   Кого же Яков тешил?

    Клушин
   Матвеева.

    Кочетов
   Не лги! У Артемона
   Сергеича холопы есть

    Клушин
   Холопы
   Холопами, и Якову есть место.

    Кочетов
   Да спьяну-то не только скоморохи,
   Покажутся тебе и черти.

    Клушин
   Ладно,
   Покажутся, так открещусь!

    Кочетов
   Василий,
   Не пустословь! Облай его, как хочешь,
   Грабителем казны, церковным татем,
   Убийцею, коль Бога не боишься,
   Коль бес в тебя засел; а скоморохом
   Не обзывай!

    Клушин
   Кричи себе, пожалуй,
   Не страшно мне ничуть.

    Кочетов
   Да где ж ты видел?
   Скажи, злодей!

    Клушин
   В аптекарской палате.
   Дворцовую аптеку знаешь?

    Кочетов
   Знаю.


    (С ужасом.)

   И там внизу потешная...

    Клушин

    (таинственно)

   Не то.
   Над царскою аптекой есть палата
   Просторная; с великим береженьем,
   Тихонько там, обычаем немецким,
   Подьяческих детей и иноземцев
   Немецкий поп потехе новой учит,
   Комидии.

    Кочетов
   Немецкий поп?

    Клушин
   Яган
   Готфридович, Григорьев.

    Кочетов
   Боже!
   Немецкий поп крещеных, православных
   Подьяческих детей потехе учит!

    Клушин
   Комидии.

    Кочетов
   О, Господи помилуй!

    Клушин
   Немецкая потеха мудрена,
   Не всякому под силу. Яков понял,
   На диво всем дался.

    Кочетов
   Да в чем она,
   Потеха-то немецкая?

    Клушин
   Примерно,
   Хоть Якова оденут чертом, лешим,
   И выпустят ломаться на потеху.

    Кочетов

    (хватаясь за голову)

   Ах, ужас, страсть!

    Клушин
   Ну, и крутись, как знаешь.

    Кочетов
   Не верю я лжецу. Уйди, исчезни!
   Убью тебя, клеветника!

    Клушин

    (испугавшись)

   Я, друже,
   Не виноват ни телом, ни душой,
   У Якова спроси, не отопрется.

    Кочетов
   Не вижу я, не помню ничего.
   О, Господи! Такое испытанье
   Тяжелое! Не пережить его.
   Тоска и стыд грызут меня. От сына
   На голову седую поношенье,
   Позор и срам. Змея в моей груди.
   Прискорбно мне! Душа горит. Покоя
   Не обрету вовек. Жена! Анисья!


    (Берет со стола Домострой.)

   Отец Сильвестр! Я прокляну его.


    (Садится и закрывает лицо руками.)

    Входят Анисья и Татьяна.
   ЯВЛЕНИЕ ШЕСТОЕ


    Кочетов, Клушин, Анисья и Татьяна.


    Анисья
   Ну, что у вас? Никак нельзя без крику!
   Лишь выпили, и зашумели.

    Кочетов
   Ох!
   Не спьяну я кричал.

    Анисья
   А мы с Татьяной
   Макарьевной и выпили, да тихо,
   Не ссоримся, и пьяны, да умны.
   Покончили дела, Кирилл Панкратьич.
   С чего завял? Не вешай головы!
   Сынка женю, Василий Фалалеич!
   От радости не чуя ног хожу,
   Вставай, отец, молиться Богу будем!

    Кочетов
   Сынка женить? А где сынок?

    Анисья
   Вернется.
   У дела, чай.

    Кочетов
   У дела? У какого?

    Анисья
   Приказного.

    Кочетов
   Ну, вот ему неволя
   В приказе быть, тянуть сызмала лямку
   Отцовскую. Сынок-то лучше службу
   Нашел себе.

    Анисья
   Какую ж?

    Кочетов
   Скоморошью!

    Анисья и Татьяна
   Ай-ай! Ахти, беда!

    Входит Юрий Михайлов, за ним Яков. Наталья прокрадывается за ними в угол.
   ЯВЛЕНИЕ СЕДЬМОЕ


    Кочетов, Клушин, Анисья, Татьяна, Юрий Михайлов, Яков и Наталья.


    Кочетов
   Его ли надо?
   Куда зашел, бесоугодник? С нами
   Не быть тебе, служитель сатанин!
   В покое сем иконы, и куренье
   От ладана возносится почасту.
   Молитвой я встречаю утро здесь,
   Молитвой день мятежный провожаю.
   Изыди вон! Изыди, окаянный!
   Тебе вольно везде бродить; не смей
   Вступать под кров родительский! На свете
   Простор велик глупцам и скоморохам,
   По смерти им одно готово место
   С диаволом. И буди про...

    Наталья

    (выбегает из угла)

   Постой!
   Молчи, старик! Не то своей рукою
   Замкну твой рот, нечистый, богохульный!
   Родительским проклятьем не шути!
   Легко тебе, у пьяной браги сидя,
   Над детищем безвинным потешать
   Хмельную блажь свою; а жить на свете


    (плача)

   Проклятому, подумай ты, легко ль?
   Так знай же ты! Неправое проклятье
   От грешных уст, до неба не дойдя,
   Воротится назад в уста и свяжет,
   Замкнет навек, и будешь нем.


    (Со слезами отходит.)


    Татьяна
   Наталья,
   Откуда ты взялась?

    Анисья

    (со слезами)

   Господь послал.
   А мы-то! Мы стоим...

    Юрий
   Кирилл Панкратьич,
   Не для того привел к тебе я сына,
   Прислал его боярин не затем.
   Возьми его! По царскому веленью
   В аптекарской палате обучают
   Подьяческих робят библейским действам,
   Готовятся с великим поспешеньем,
   Чтоб действовать перед царем "Есфирь"
   В недолгий срок. Радея государю
   И жалуя тебя не по заслугам,
   А ради лет преклонных, Артемон
   Сергеевич велел, чтоб Яков с теми
   Робятами учился вместе. Яков,
   Боясь греха и твоего проклятья,
   Противен стал и бегает от службы,
   Хвали его, а не брани, что волю
   Отцовскую поставил выше царской.
   Тебя ж, Кирилл, боярин похваляет:
   "Что нынче-де таких благочестивых
   Подьячих вряд сыскать, чтоб воле царской
   Перечили — повиноваться власти
   Грехом себе считали. Он-де знатно
   Вперед других задумал в рай попасть".

    Кочетов

    (женщинам)

   Уйдите-ка покуда! После кликнем.

    Анисья, Татьяна и Наталья уходят.
   ЯВЛЕНИЕ ВОСЬМОЕ

    Кочетов, Клушин, Юрий и Яков.

    Кочетов
   Почесть ли за посмех
   Слова его боярские?

    Юрий
   Не знаю.
   Клади в мешок, опосле разберешь,
   А я сказал боярину: мол, старый,
   Одумавшись, и сам придет просить,
   Чтоб Якова опять в ученье взяли.

    Кочетов
   Смеяться ты над старым молоденек
   И глуп еще.

    Юрий
   Я воли не снимаю
   С тебя, Кирилл Панкратьич; не снимай
   И ты с меня! Твори елико хощешь;
   А мне сказать никто не запретил.
   Прощай!

    Кочетов
   Постой! Какая же Есфирь!
   Когда робят чертями рядят?

    Юрий
   Кто же
   Сказал тебе?

    Кочетов
   Василий Фалалеич.


    (Сыну.)

   Вот я тебе ужо!

    Юрий
   За что, помилуй!
   Прости его!

    Кочетов
   Простить-то я прощу,
   А все же страх внушить.

    Юрий

    (Клушину)

   Ты что ж болтаешь!
   Каких чертей ты видел? Агасфера
   В величии, в парче и багрянице,
   Есфирь в слезах, Амана, Мордохея.

    Клушин
   Цыгана я лохматого...

    Юрий
   Свяжите
   Скорей его! Не ты ли к Агасферу
   На трон полез? Прибить хотел? И в шею
   Велел тебя погнать боярин.

    Клушин
   Только
   Не Агасфер, а лекарь из жидов...

    Юрий

    (перебивая)

   Постой, скажи! По шее били?

    Клушин
   Били.

    Юрий

    (Кочетову)

   Ну, вот тебе.


    (Клушину)

   Царя на троне видел?

    Клушин
   Да кто же мне глаза отвел?

    Юрий
   Не знаю.

    Клушин
   Во все глаза глядел, а не видал,
   Не немец ли глаза-то отводил?
   Все в бок меня толкал. Ни Агасфера,
   Ни трона я...

    Юрий
   Кому ты говоришь!
   Мы трезвые, а ты с утра затмился.
   Нет, вы его свяжите!

    Кочетов
   Ну, Василий,
   Запутался, шальная голова.

    Юрий
   Прощай!

    Кочетов
   Пожди часок! А что такое
   Комидия?

    Юрий
   Видал пещное действо?
   Ну, вот, точь-в-точь. Особую палату
   Поставят нам в селе Преображенском
   И действовать прикажут ежедённо
   В глазах царя.

    Кочетов
   Так вот что!

    Юрий
   После действа
   К руке пойдем.

    Кочетов
   А жалованье будет?

    Юрий
   Великое. И есть за что. Поверишь,
   Ночей не спим, забот, хлопот! Любезно
   Житье твое, Кирилл Панкратьич! Можно
   Сидеть тебе за чаркой, прохлаждаться,
   Беседу весть, над Яковом мудрить:
   Уму учить иль по головке гладить.
   Уж ты его прости скорей!

    Кочетов

    (грозя пальцем)

   Ну, Яков!


    (Показывая Домострой.)

   Вот книга-то! Вся жизнь как на ладони
   Показана. Читай о скоморохах
   И бахарях и казнись.

    Яков с поклоном принимает книгу и отходит в угол.
   Ты сказал,
   Что жаловать хотят робят?

    Юрий
   Нельзя же,
   Не даром же трудились.

    Кочетов
   По полтине?
   Аль больше, чай?

    Юрий
   Толкуй тут! по полтине.

    Кочетов
   Чего ж еще?

    Юрий
   Полтина! Соболями!
   Не всех равно: по делу, по заслуге,
   А больше-то пожалуют отцов.
   Прощай пока!

    Кочетов
   Постой!

    Выходят Татьяна, Анисья и Наталья.
   ЯВЛЕНИЕ ДЕВЯТОЕ


    Кочетов, Клуши н, Юрий, Яков, Анисья, Татьяна и Наталья.


    Татьяна
   Кирилл Панкратьич,
   Ты Бога-то боишься ли? Затеял
   Обманом жить. Сироты мы с Натальей,
   А ты сирот выводишь из ума.
   Смотри-ка, сплел какую небылицу
   На Якова, что Артемон Сергеич
   В сынки берет; а мы-то сдуру верим.
   А вышло-то на деле, в скоморохи,
   С холопами ломаться перед ним.
   Уж вам бы так и брать ему под пару,
   Женить его на дуре неумытой,
   В покромошной, суконной телогрее,
   С гремушками на кике; а не сватать
   У честных вдов отецких дочерей!
   Уж нечего, хорош жених!

    Клушин
   Помилуй,
   Какой жених! Молокосос, Татьяна
   Макарьевна. Ну, мне ль чета! Примерно,
   Как я теперь, в года вошел, как должно,
   На степень стал и чертом не ряжусь...

    Юрий
   А, ты опять заговорил.

    Татьяна
   Не хвастай!
   Хорош и ты; а все уж лучше. Я-то,
   Безумная, сокровище такое,
   Красавицу свою, отроковицу,
   Смиренницу...

    Юрий
   Постой-ка ты, Татьяна
   Макарьевна, с смиренством-то. Недавно,
   И часу нет, как Якова нашли
   В твоем дому, у ней в опочивальне,
   У дочери-смиренницы. Я сам
   Волок его у ней из-под кровати.

    Татьяна
   Ах, батюшки! Да как же ты?

    Наталья
   Не помню,
   Хмельна была.

    Татьяна
   Ах, срам! Не верьте ей!
   Ни отроду хмельного в рот. Наталья,
   Да есть ли стыд в тебе? Опомнись!

    Клушин
   Парня
   Хмельная ты пустила; иль не знаешь:
   Хмельная вся чужая!

    Татьяна
   Что ж молчишь-то?
   Да плюнь ему! Мол, полно завираться!
   У матушки в дому живу, что в келье.
   Честней, мол, нас на свете нет. Ты вот как
   Скажи ему, бесстыжему.

    Наталья

    (отворотясь)

   Не знаю,
   Хмельна была.

    Татьяна
   Да что же ты, срамница,
   Куда глядишь? Аль вправду, что ль?

    Наталья
   Не знаю.
   Хмельна была.

    Татьяна
   Зарезала меня.
   Ах, батюшки! Отцы мои родные!
   Не мне людей корить, самой приходит
   Кориться вам. Простите, Бога ради!
   Возьмите с рук, избавьте от стыда!

    Анисья
   Какой те стыд! За честь родня такая.

    Кочетов
   Ну, то-то же. Вот так-то лучше будет.

    Наталья

    (Якову)

   Ну, ловко ли?

    Яков

    (из-за Домостроя)

   Наташа молодец!
   А я-то глуп, теперь лишь догадался.

    Наталья
   Есть заповедь.

    Яков
   Какая?

    Наталья
   Не зевай!

    Юрий
   Прощай теперь. Живите поздорову;
   А доброму началу добрый час.
   Постой, забыл. Велел тебе боярин
   Во вторник быть пораньше на Постельном.
   А что сказать боярину, подумай,
   Чтоб глупостью людей не насмешить.


    (Уходит.)


    Анисья
   Теперь начнем моленья и поклоны,
   Благословясь, ударим по рукам.
   Родители, возьмитесь за иконы;
   Ну, детушки, валитесь в ноги к нам.

    Клушин
   Кому жена, да радость, да веселье,
   А Клушину в чужом пиру похмелье.
   
   ЭПИЛОГ
   (4 июня 1672 года)
   
   ЛИЦА:
   
   Богдан Матвеевич Хитрово, дворецкий государя.
   Василий Семенович Волынский.
   Александр Иванович Милославский.
   Матвеев.
   Думный дьяк.
   Грегори.
   Кочетов Кирилл.
   Яков.
   Юрий Михайлов.
   Клушин.
   Комедианты.
   Бояре, дворяне и всякие служилые люди.

    Постельное крыльцо.
   ЯВЛЕНИЕ ПЕРВОЕ

    На авансцене, перед каменною преградой, стоят дворяне, дети боярские, подьячие и прочие служилые люди, которым вход за каменную преграду был запрещен. Между ними Грегори с своими учениками, Юрий Михайлов, Кирилл и Яков Кочетовы и Клушин. За преградой несколько бояр.

    Клушин

    (Кочетову)

   Чего-то ждут; бояре что-то шепчут
   Между собой.

    Кочетов
   А нам какое дело!
   У них свои, у нас свои заботы.
   На то оно Постельное крыльцо,
   Что всякий тут с своей печалью.

    Юрий
   Ты-то
   С какою же? Проситься в воеводы?

    Кочетов
   Куда уж нам? Не лезь в чужую душу,
   Оставь меня! Я знаю, что мне надо.

    1-й комедиант
   Беглец пришел, глядите-ка, Яшутка.

    2-й комедиант

    (Якову)

   А нас вчера боярин пирогами
   Попотчевал торговыми.

    1-й комедиант
   На квас
   Сыченый дал.

    2-й комедиант
   И ангельское платье
   Пошить велел, чтоб действовать Товита.

    Юрий
   Да что к нему пристали! Он не наш,
   Особь статья. В овчарню возвратилась
   Заблудшая овца — на радость дому.

    Яков
   Уйти бы нам отсюда!

    Кочетов
   Подождем
   Боярина.

    Яков
   Да страшно показаться.
   В глаза ему не взглянешь от стыда.

    Кочетов
   А ты молчи, за сына я в ответе.

    Яков
   Уж лучше мне сквозь землю провалиться.

    Юрий
   Молчите вы! Идут бояре с верху.

    Выходят дьяк, Хитрово, Волынский, Милославский, Матвеев и несколько бояр.
   ЯВЛЕНИЕ ВТОРОЕ


    Хитрово, Волынский, Милославский, Матвеев, дьяк, Грегори, Юрий Михайлов, Кочетов, Яков, Клушин, комедианты, бояре и разные люди.


    Матвеев
   Поди сюда, магистр Яган Грегори.

    Грегори с поклоном подходит к преграде.

    Дьяк
   Великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович всея великие и малые, и белые России самодержец, указал тебе, иноземцу Ягану Готфриду, учинити комидию. А на комидии действовать из библии книгу Есфирь, и для того действа устроить хоромину вновь.

    Бояре выходят за преграду.

    Хитрово
   Яган Готфрид за все дела берется:
   Магистр, и поп, и лекарь, и аптекарь;
   И скоморох.

    Грегори
   Нет, я не скоморох.

    Хитрово
   Так кто же ты? Потешник, шпильман, что ли,
   По-вашему? Все тот же скоморох,
   По-нашему сказать тебе, по-русски.


    (Уходит.)


    Милославский
   За что, Яган, шутов-то обижаешь?
   Ну, как не грех! нашел кого обидеть!
   Ведь, право, жаль! Тяжелый хлеб у них,
   Горбом берут. Побои да увечья
   За малую подачку переносят
   И кормятся. А ты отнять задумал
   Сиротский хлеб!


    (Уходит.)


    Грегори
   Я хлеб не отнимаю.
   Шутов кормить еще вам долго будет.
   Какой кто ум имеет, то и смотрит:
   Комидии один, другой медведя,
   Как пляшет он. Хороший танец! Славно!


    (Пляшет медведем.)


    Волынский
   Покажешь нам Есфирь, Юдифь, Товита,
   А что ж потом? Одно ведь надоест,
   И примешься неволей за скомрашьи
   Потешные погудки.

    Грегори
   Нет, mein Herr!
   О, много есть написано у тех,
   Которые живут от нас подальше.
   И будем мы писать — материй разных
   Найдем себе. И всякий там увидит
   И жизнь свою, и что тихонько делал,
   И что он сам один с подушкой думал.
   А совесть кто свою забыл, не знает
   Суда ее — он там свой суд найдет.

    Волынский
   А кто же мне судьею будет?

    Грегори
   Комик.

    Волынский
   Ну, это, брат, в других землях ведется,
   У нас не так.


    (Уходит.)


    Грегори
   А будет и у вас.
   Коль есть у всех, и вам уйти неможно
   От комика. В душе у человека,
   В числе даров господних, есть один
   Спасительный: порочное и злое
   Смешным казать, давать на посмеянье.
   Величия родной земли героев
   Восхваливать и честно и похвально;
   Но больше честь, достойно большей славы
   Учить людей, изображая нравы.


    (Кланяется и уходит.)


    Матвеев
   Комидия в иных землях ведется,
   На свете нам не мало образцов,
   И стало быть, что недурное дело,
   Когда она угодна государям
   Таких земель, которым свет ученья
   Открыт давно. И в нашем государстве
   Комидию заводит царь великий
   На пользу нам; народ ее полюбит
   И доброго царя добром помянет.

    Кочетов кланяется.
   Ну, что, старик? Какое челобитье?

    Кочетов
   Сынка привел; возьми его, боярин!
   Да будет он царев комедиант!
   
   КОММЕНТАРИИ
   
   Впервые пьеса была напечатана в журнале "Отечественные записки", 1873, No 2.
   28 января 1872 года Островский писал Ф. А. Бурдину: "...Занят очень сильно новой пьесой..." (т. XIV, стр. 226). К этому периоду, по всей видимости, относится непосредственная работа драматурга по ознакомлению с историческими документами, связанными с эпохой XVII столетия. Островский тщательно изучал летописи, "Домострой", исторические исследования H. С. Тихонравова о русском театре, труды И. Е. Забелина "Домашний быт русских царей", "Домашний быт русских цариц" и другие источники. Он сам указывал на некоторые из них. В том же письме он извещал Бурдина: "От Николая Савича (Тихонравова. — Н. Г.) я получил интересные материалы" (там же, стр. 227).
   В одном из своих писем к драматургу Тихонравов сообщил ряд историко-литературных сведений о режиссере в труппе Грегори— Юрии Михаилоне; о представлении комедии "Есфирь" и т. д. (см. "Неизданные письма к А. Н. Островскому", М. — Л. 1932, стр. 563—564). Прося Бурдина похлопотать о присылке ему десяти оттисков напечатанной пьесы, драматург объяснял: "Мне нужны они для подарков тем лицам, от которых я пользовался материалами: Тихонравову, Забелину и, кроме того, еще кой-кому из близких знакомых" (т. XIV, стр. 239).
   К писанию комедии Островский приступил 2 марта 1872 года, что видно из авторской пометы на черновой рукописи (Государственная библиотека СССР им. В. И. Ленина). Но и во время работы над пьесой Островский продолжал знакомиться с историческими материалами. Так, 28 марта 1872 года Н. А. Дубровский (чиновник Московской дворцовой конторы, археолог и архивист) уведомлял драматурга: "Записка А. Матвеева помещена в издании Сахарова под названием "Записки русских людей". Эти записки ты можешь найти в Чертковской библиотеке, а потому и обратись к Петру Ивановичу Бортеневу" (Государственный Центральный театральный музей им. А. А. Бахрушина). Однако Дубровский сам достал для драматурга записки А. Матвеева, о чем сообщил 30 марта Островскому (там же).
   "Комик XVII столетия" был приурочен к 200-летнему юбилею официального открытия театра в России, праздновавшемуся 30 октября 1872 года.
   Приступив к написанию комедии, драматург не сразу определил в ней количество актов и последовательность событий. Пьеса была задумана сначала в четырех действиях с прологом. На первом листе черновой рукописи есть запись: "Комик XVII столетия, комедия в IV действиях. С прологом. Пролог. Постельное крыльцо (4 июня 1672 года)". Островский начал пьесу со сцены Кочетова и Клушина (д. III, явл. 3, печатный текст). Но первый акт в этом виде не был полностью написан драматургом. Продумывая заново весь ход пьесы, он составил следующий сценарий: "1. Сватовство. 2. Аптека. 3. У Кочетова. 4. Двор. 5. Постельное крыльцо". Продолжая работать над сценарием, драматург хотел включить в него как пятую сцену — сцену "У мастериц", но затем отказался от этой мысли, а четвертую сцену изменил так: "Двор и заднее крыльцо" — и набросал план ее: "Боярыня Хитрая и Клушин. Лопухин и Клушин у казначея с жалобой. Две девки, Хитрая и Лопухин. Лопухин и Матвеев и Кочетов Яков. Матвеев".
   В процессе работы комедия неоднократно подвергалась существенным композиционным изменениям. Драматург очень тщательно продумывал ход событий, в рукописи встречается несколько вариантов сценария пьесы. Здесь, например, имеется разработанный план первой и второй сцен, который в своей основе совпадает со структурой первого и второго актов в окончательном тексте.
   Островский поставил перед собой задачу раскрыть в своей пьесе народные корни русского театра, показать, что театр на Руси был основан в 1672 году не для "царской потехи", а явился результатом потребности народной жизни.
   До XVII века представителями театрального искусства на Руси были скоморохи, которые "разносили по всей стране "лицедейства" и песни о событиях "великой смуты", об "Ивашке Болотникове", о боях, победах и о гибели Степана Разина" (М. Горький, "О литературе", М. 1955, стр. 605). Но профессия скомороха считалась позорным и греховным занятием, осуждалась правительством и церковью. Следуя исторической правде, Островский и положил в основу своей пьесы противоречие между влечением талантливого актера к театру и его суеверным страхом перед профессией скомороха.
   Однако этот конфликт не сразу нашел глубокое выражение в комедии. К этой мысли драматург пришел лишь в процессе работы. Первоначально драматизм положения главного героя — Якова — заключался в том, что он оказывался насильно завербованным в комедианты окольничим Матвеевым, который "сгонял подьячих молодых в потешную палату" для "потехи царской". Сам Яков не обнаруживал призвания к театральному искусству. В черновой рукописи имеется такой диалог Якова и его отца — Кочетова:
   

    Яков
   
   Несут молву, что для некакой потехи царской
   Неведомый окольничий Матвеев
   Сгонять велел подьячих молодых
   В потешную палату.
   

    Кочетов
   Эта служба
   Не хитрая: охотников найдется
   Хоть пруд пруди; да чести в ней нисколько,
   А грех велик.

    Яков
   ...Охотников не ищут.
   В потешную сбивают силой: жизни
   Своей не рад, брожу, как полоумный,
   Навяжут мне невесть какую службу.
   
   Островский неоднократно возвращался к мысли о том, что Яков не по своему желанию попал в скоморохи. Зачеркнув диалог Кочетовых — отца и сына, — драматург ввел эту мысль в сцену Якова с Натальей; Яков говорил Наталье: "Вот видишь ли, безвинно я страдаю. Моей вины и моего хотенья нисколько тут, ни на волос". И в первом и во втором действиях именно сцены, в которых идет речь о новой службе Якова, подвергались наибольшей правке. Глубокое проникновение в историю русского театра и в психологию актера-скомороха XVII столетия заставило Островского отказаться от первоначального замысла и дополнить драму главного героя комедии конфликтом между его добровольным стремлением служить искусству и суеверным страхом перед профессией актера. Уже в черновой рукописи монолог Якова (д. II, явл. 6) имел такую редакцию:
   

    Яков
   С добра ума убраться поскорее.
   Потешно им, а мне хоть волком вой.
   Душа моя трепещет, сердце ноет
   И день и ночь. Не силой, не неволей
   Заставили грешить меня. — Тогда бы
   И грех на них и вся вина. — Я сам,
   Охотой шел, свое хотенье было.
   И сам держи ответ перед отцом,
   Перед судом Господним. Страшно дело,
   Охотой шел, охотой и уйду.
   Отбегаюсь, веди хоть на веревке
   В потешную, хоть бей, а буду бегать.
   Хоть режь меня. Я бегать не отстану
   До той поры, когда родной отец
   Прикажет мне комедиантом зваться
   И действовать меня благословит.
   Всяк о себе. Кому нужна Есфирь,
   А мне душа нужна. Прощайте, братцы!
   
   В окончательном тексте противоречие между призванием талантливого артиста к театру и его боязнью преступить общепринятые нормы приобрело еще более острую форму, а положение Якова стало еще драматичнее: он не верит в благословение отца на его скоморошью службу и вынужден бежать от любимого дела.
   Островский упорно работал над пьесой, торопился написать ее к бенефису Д. В. Живокини 2-го.
   26 августа 1872 года он сообщал Бурдину: "Новую пьесу я кончу на днях и тогда буду просить тебя употребить все усилия, чтобы она скорей прошла цензуру и Комитет. Она должна пойти в Москве 19-го октября в бенефис Живокини 2-го" (т. XIV, стр. 236).
   "Комик XVII столетия" был закончен 9 сентября 1872 года. 12 сентября Островский послал пьесу брату M. H. Островскому в Петербург для передачи ее в театральную цензуру и в журнал для печати. Отдав пьесу Некрасову, брат 22 сентября уведомлял драматурга: "Некрасов пьесу твою взял с величайшей охотой и деньги мне заплатил" (Государственный Центральный театральный музей им. А. А. Бахрушина). В связи с отъездом за границу М. Н. Островского все хлопоты о пьесе перешли к Бурдину. "...На тебя я надеюсь как на каменную стену, — писал ему драматург 27 сентября. — Кому бы ты не отдал комедию, попроси, чтобы, во-1-х, не торопились ее печатать, а во-2-х, чтоб поисправней была корректура, — мне хочется, чтоб она была напечатана точь-в-точь как есть в моем оригинале" (т. XIV, стр. 239).
   Некрасов предполагал поместить пьесу сначала в первом номере "Отечественных записок". Она была даже набрана, но затем он обратился к драматургу со следующей просьбой:
   "Пишу я Вам по особому случаю. У меня есть поэма в три печатных листа да в Вашей комедии четыре листа. Семь листов стихов на одну книгу журнала много, между тем мне хочется пустить свою поэму ("Княгиня Волконская". — Н. Г.) в 1-ю книгу по той причине, что цензурные условия ухудшаются с ужасною быстротою; в лишний месяц может дело дойти до того, что поэму мою (из времен декабристов) запретят. Итак, не будет ли для Вас в каком-нибудь отношении неудобно, если я "Комика" (уже набранного — не прислать ли Вам корректуру?) пущу во 2-й книге. Говорите откровенно. Если Вам это не понравится, то я обе вещи пущу в 1-ю книгу" (Н. А. Некрасов, Собр. соч., М. 1952, т. XI, стр. 230—231).
   Таким образом, по просьбе Некрасова "Комик XVII столетия" был напечатан во втором номере журнала.
   Бурдин деятельно хлопотал о скорейшем прохождении комедии через театральную цензуру. 25 сентября он уведомлял Островского: "Пьеса представлена в Комитет, а теперь еду просить цензора поскорее прочитать ее. Вероятно, в средине будущей недели она будет совсем готова" ("А. Н. Островский и Ф. А. Бурдин. Неизданные письма", М.—Пг. 1923, стр. 163).
   Комедия была одобрена Театрально-литературным комитетом 30 сентября 1872 года, а разрешена театральной цензурой 3 октября того же года.
   Бурдин советовал Островскому поставить ее на Александрийской сцене и для этого приглашал приехать в Петербург (там же). Но по неизвестным соображениям драматург не хотел ставить пьесу в Петербурге. В письме от 17 ноября 1872 года он просил Бурдина: "Если бы ты мог как-нибудь устроить, чтобы "Комик" совсем не пошел в Петербурге, то оказал бы мне величайшую услугу" (т. XIV, стр. 240). Бурдин же считал, что пьесу "нет причины... не играть, только нужно переделать конец и сделать его более сценичным" ("А. Н. Островский и Ф. А. Бурдин. Неизданные письма", М.—Пг. 1923, стр. 167). В конце концов Островский уступил Бурдину: "С "Комиком" делайте что хотите, если захотят поставить, ты меня уведомь, — тогда я пришлю переделку окончания" (т. XIV, стр. 240).
   Однако постановка "Комика XVII столетия" в Петербурге при жизни драматурга не была осуществлена. Следов работы Островского над изменением окончания пьесы также не имеется. Цензурованный экземпляр комедии (Центральная театральная библиотека в Ленинграде) совпадает с первопечатным текстом, если не считать незначительных разночтений в заключительных словах Грегори в эпилоге: печатный текст полнее цензурованного.
   Премьера пьесы состоялась в Москве 26 октября 1872 года, в бенефис Д. В. Живокини 2-го, исполнявшего роль подьячего Клушина. В других ролях выступали: С. П. Акимова — Псрепечина, Г. Н. Федотова — Наталья, И. В. Самарин — Кочетов, Н. И. Музиль — Яков, В. И. Живокини — Лопухин, Е. Н. Васильева — Анисья, С. В. Шуйский — Иоган Грегори, H. E. Вильде — Матвеев, М. А. Решимов — Юрий Михайлов.
   Островский стремился к исторической верности сценического оформления спектакля. 12 сентября 1872 года в письме к Дубровскому он просил со свойственным ему юмором: "Сходи к Иваиу Егоровичу Забелину и поклонись ему в ноги (а после я тебе поклонюсь), а проси его вот о чем: чтобы он начертил тебе на бумажке постановку декораций для Постельного крыльца, так, чтобы та часть его, которая выходила к нежилым покоям, приходиласъ к авансцене, далее, чтоб видна была каменная преграда, место за преградой и ход на государев верх. Мне это очень нужно для комедии, которую я кончил и которая пойдет у Митоса в бенефис" (т. XIV, стр. 238).
   Дубровский передал просьбу драматурга историку Забелину и 22 сентября 1872 года известил Островского: "...Забелин с полным удовольствием взялся исполнить твою просьбу, прибавив при этом, что он всегда рад содействовать тебе во всем, в чем только может быть полезным... Он хочет составить тебе верный и подробный план местности старого дворца... План будет готов к 26 сентября" (Государственный Центральный театральный музей им. А. А. Бахрушина). Островский действительно получил от Забелина подробный чертеж с объяснениями, пересланный историком через Дубровского (там же, письмо Дубровского от 27 сентября 1872 года).
   Московская премьера "Комика XVII столетия" не получила широкого освещения в театральной критике. Подробный отзыв был помещен на страницах либеральной газеты "Русские ведомости" (1872, No 239). Рецензент свидетельствовал о том, что, несмотря на участие в спектакле лучших сил театра, пьеса прошла "скучно, безжизненно". Даже Шуйский "был ниже своей всегдашней игры", а Федотова в роли Наташи "утрировала до крайности". "Эта молодая девушка, — писал рецензент, — по прихотливой воле автора, то кроткая голубица, то какая-то до неприличия развязная баба, сама по себе уже крайне неизящна и неестественна, а потому отнюдь не нужно было того до чрезвычайности резкого подчеркиванья, с каким г-жа Федотова произнесла хотя бы свой троекратный ответ: "Не помню, хмельна была!".
   Театрального рецензента совершенно не удовлетворила и игра Музиля, который, изображая якобы "неудавшегося г. Островскому комика XVII столетия, представил собою такого жалкого комика XIX века, что смотреть было невозможно". Так же неудачным, по мнению рецензента, было исполнение Решимовым роли Грегори: "...Он к роли режиссера театра аптекаря Грегори, в XVII столетии, приурочил жесты и дикцию Чацкого, с присоединением безукоризненной храбрости капитана Маржерета".
   Отрицательная оценка пьесы в известной мере объясняется непониманием сущности комедии Островского. Ее рассматривали просто как "юбилейную" пьесу, вне юбилейной даты она будто бы лишена не только смысла и значения, но, "напротив, лишенная всякого самостоятельного внутреннего достоинства "комедии", не имела даже и тени успеха" ("Голос", 1872, No 184).
   Консервативная печать не хотела признать в пьесе ее народной основы, исторической и бытовой достоверности. Критик "Нового времени", например, считал, что комедия построена на ложной коллизии: "Так как самый мотив борьбы крайне фальшивый, потому что влечение Якова к ремеслу комика решительно ни в чем не выражается, то она и не возбуждает в нас ни малейшего сочувствия" ("Новое время", 1873, No 61).
   "Комик XVII столетия" ставился на сцене редко. После премьеры в Москве вторая постановка этой комедии была осуществлена на сцене Александрийского театра в Петербурге только 30 августа 1894 года, опять-таки в связи с юбилейной датой — 138-летием основания императорских петербургских театров. Роли исполняли: В. В. Стрельская — Перепечина, В. А. Мичурина — Наталья, В. Н. Давыдов — Кочетов, Р. Б. Аполлонский— Яков, П. Д. Ленский — Матвеев, Н. Л. Глазунов — Иоган Грегори.
   По свидетельству современников, спектакль не был удачным прежде всего "из-за отсутствия ансамбля". В исполнении не было естественности и простоты ("Петербургская газета", 1894, No 239). "Актеры играли старательно, — писал рецензент "Нового времени", — но этого недостаточно... Исполнители не жили на сцене, а именно представляли. Все они, впрочем, имели внешний успех, если соизмерять успех числом вызовов. Только г-н Давыдов в роли подьячего Кочетова, г-жа Мичурина в роли Натальи да г-н Глазунов в небольшой роли аптекаря Грегори были живыми лицами" (1894, No 6648). Однако хроникер газеты "Биржевые ведомости" отмечал, "что г-жа Мичурина, игравшая... роль с усердием, достойным лучшего дела, выделяла своею игрою именно развязность, смелость и находчивость молоденькой мастерицы", совсем забывая о том, что Наталья — узница московских теремов XVII века ("Биржевые ведомости", 1894, No 240).
   На сцене Малого театра "Комик XVII столетия" был возобновлен в 1898 году, в бенефис Н. И. Музиля (Клушин), с участием К. Н. Рыбакова (Кочетов), М. П. Садовского (Матвеев), О. О. Садовской (Анисья), А. П. Ленского (Лопухин) и др.
   После Великой Октябрьской социалистической революции пьеса была поставлена в 1922 году одновременно в Москве, Вологде и Омске в ознаменование 250-летия русского театра. В Москве "Комиком XVII столетия" начала свою деятельность студия Малого театра. "Самая комедия Островского, — писал П. Марков об этой постановке, — имеет... специфический, почти этнографический интерес — интерес лирических воспоминаний, исторических воссозданий, бытоизображении... Ее сюжетная оправа и ее романическая интрига только фон, на котором разыгрывается "комедь" о первых русских комедиантах. Играючи и смеясь написана эта "комедь", в которой, однако, такое точное знание быта и такое великолепное ощущение начал Домостроя, крепкой и ядреной русской жизни... Общий замысел режиссера лежал в воскрешении отделенных от нас 250-летним промежутком трудов и дней актеров придворной комедиальной храмины. В целом этот замысел был достигнут" ("Театр и музыка", 1922, No 10, стр. 163—164).
   В 1923 году, в 100-летнюю годовщину со дня рождения Островского, "Комика XVII столетия" показал Ленинградский театр юного зрителя. Спектакль был выдержан в реалистических тонах, хотя в нем обнаруживались элементы внешней театральности.
   В сезон 1935—1936 года пьеса игралась на сцене МХАТа 2-го. Но эта постановка была неудачной (см., например, оценку в газете "Советское искусство", 1935, No 49); текст комедии подвергся театром большим произвольным изменениям, вычеркнут эпилог, В. Каминским заново написан пролог и т. д.
   
   [1] Глупый малый (нем.).
   [2] Очень хорошо, что вы пожаловали (нем.).
   [3] Интермедия (лат.).
   [4] Пролог (лат.).
   [5] Цыган выходит (лат.).
   [6] Болен? (лат.)
   [7] У меня под рукой есть разные лекарства (лат.).
   [8] О, какой учащенный пульс! (лат.)
   [9] Вот лекарства (лат.).
   [10] Где болит? (лат.)
   [11] Искаженное латинское dentes — зубы.
   [12] Где инструменты? (лат.)
   [13] Какие огромные зубы! (лат.)
   [14] Вот и готово! (лат.)
   [15] Боже мой? (нем.)


Rambler's Top100
Copyright © ZeynWeb
Все материалы представлены исключительно для ознакомления. Ни создатели сайта, ни хостинг-провайдер, ни кто-либо еще не несут никакой ответственности за собранные здесь материалы. Все авторские права принадлежат их владельцам. Если владелец авторских прав не желает, чтобы его произведения были доступны через наш сайт, ему достаточно сообщить нам об этом.